Растянув папиросу, он откинулся на спинку сидения, и едковатый дым, раздражая легкие, поплыл по салону.
– А ты че, Гриня, на охоту собрался? – заметив отблеск автомата, с подковыром спросил Лешик. – Так гуси, вроде, уже слиняли из краев наших,… в Африку, к Бармалею! Вчера последнему косяку сопливчиком махал!
– На ибалку я, Писарь, собрался, – с резкостью в голосе оборвал его Гриша.
– Ха-ха, – коротко хохотнул Ленчик. – Тож нисчак! И шо ибалить надумал, Гришаня?
– Кто попадется, того и буду ибалить! – резко обрубил Григорий, замолчав.
– Знаешь, Михай! Ты Грине, в натуре, балалайку купи! – кашлянул Лешик. – Ботало у него – еще та шебушила! Ему бы в переходе подземном им лабанить! Капусту-у косить будет – закачаешься! – со стебом протянул он.
– За тобой накосишь, – сдавленно проговорил Гриша.
– Если я, Леша, балалайки буду покупать тем, у кого языки, как заточки, в трубу вылечу, – перебил я его.
– Не жалься, Михай, не жалься! – вновь хохотнул Лешик и, со смаком затянувшись папиросой, выпустил дым в сторону Григория.
Гриша, сдерживаясь, скрипнув зубами, промолчал.
– Ну и че за кипиш в подворотне? – не обращая на него никакого внимания, невинно спросил меня Ленчик.
– Это я у тебя, Леша, хотел узнать, что случилось, – ответил я.
На мгновение он замолчал. Казалось, что недоумение просто повисло в воздухе.
– Опаньки!!! «Во дела у тети Маши: дядю Сеню замели! И теперь без дяди Сени тетя Маша на мели!», – хлопнув себя по ноге, удивленно воскликнул Лешик. – Че-та… я не вкуриваю! Я-то здесь при каких-таких прибамбасах, Михай?!!
– Вот я и хочу понять, Леша, при каких, – не сводя взгляда с его темнеющей в полумраке фигуры, еще немного повернулся я в его сторону.
Не ответив мне, он затушил папиросу пальцами и по своей старой привычке спрятал окурок в карман куртки, ожидая моих пояснений.
– Два часа назад, Лешик, мне позвонил Блевонтин. Сказал, чтобы я ждал его на пляже. Подъедут, мол, наши. Дело какое-то серьезное вырисовывается… Подъехал ты и играешь со мной в непонятки… Как мне тебя понимать?!! Не скажешь?
Вновь щелкнула крышка портсигара, вновь вспыхнула спичка, кратко осветив полумрак салона, вновь поплыл едковатый дым папиросы.
– Во! Откуда ветер в харю! – чуть подавшись вперед, с ехидцей протянул Ленчик и едко спросил: – А че, Михай?!! Я секу, пархатый твой в авторитеты вылез, коль серьезным пацанам стрелки забивает?
– Кончай начинать, Писарь, – перебил я его. – Не тули горбатого к стене – не выровняешь. По делу базарь!
– А че мне базарить? – недовольно пробурчал он. – Я, в натуре, ни хрена не знаю… Мамочка подорвал меня часов в одиннадцать… Я кемарить уже собрался, а он и давай мне ныть да втирать, что ты, мол, «стрелку» забил на пляже. Дело, мол, серьезное… Очень! – Ленчик затянулся папиросой, пряча ее по старой привычке в ладони руки.
– Я звонил Мамочке, – вставил я, – не дозвонился.
– Ха-ха, – вновь коротко хохотнул Лешик. – Ты че, в натуре, к нему дозвониться хотел?!! Ну ты, Михай, забуцнул! Ты че, Мамочку не знаешь?!! Да он еще тот понтовик! Ему, видать, опять чуйка прорезалась, что его «энькеведе» ему на его пушистый хвост присело.
Это уже было похоже на правду.
– А почему он именно тебя просил об этом? – все еще смотря в его сторону, продолжал спрашивать я.
– Да я почем знаю!!! – пошевелился на сидении Писарь. – Все бубонил мне: «Лешя, нада тока-а ехать Вам! Тока Вам!… Сашя тока Вам повегит!», – передразнил он Мамочку и обиженно добавил: – «Повегили!» …Пыталово учинили!!!
Это тоже было похоже на правду, так как было очень похоже на действия человека, с которым однажды меня свела судьба.
– Ладно, Лешик! Ладно! Не бухти! – несколько успокаиваясь, примирительным тоном сказал я и спросил: – Кто там с тобою?
– Со мной рядом два кента: «Суета» и «Маета»! – откидываясь на сиденье, снова коротко хохотнул он.
– Да-а-а, Писарь! Горбатого, видно, только могила исправит! – невольно усмехнулся я, отворачиваясь от него.
– Так у меня нет горба, Михай, – с наигранной наивностью ответил он замолчав.
– 5 -
Прелюдия судьбы
Находясь в лагере, я получил страшное известие – умерла моя мама. Ночью, заперевшись в подсобке, я выпил залпом стакан водки и медленно опустился на пол. Мое сердце учащенно забилось, и от нехватки воздуха я, рванув ворот робы, прислонился к стене, откинув голову назад. Мир для меня остановился, и тоска, опустошая душу, горячей волной разлилась во мне. Застонав от душевной боли, я впервые за долгие-долгие годы беззвучно заплакал. Слезы стекали по моим щекам и, на мгновение повиснув на скулах, каплями срываясь за воротник робы, бежали по шее, легко щекоча мою кожу, как и тогда, когда после второй, семилетней, отсидки я вернулся домой.
Тогда ночью ко мне в комнату тихо вошла моя мама. Я, скорее, не услышал, а почувствовал ее легкие шаги и, притворяясь спящим, тихо посапывал. Мама с нежностью провела по моим непослушным коротко стриженным, с едва-едва заметной сединой, волосам и тихо заплакала. Ее слезинка, а затем еще одна, упав мне на щеку, пробежали под мочкой уха, по шее, нежно щекоча кожу, так же, как и теперь. Боясь пошевелиться, я, сжав до боли пальцы своих рук, тихо лежал, стискивая зубы, чтобы не застонать. А мне так хотелось тогда взять мамины руки и поцеловать их, так хотелось стать перед ней на колени и заплакать, так хотелось попросить у нее прощения за все. …За все!!!
Но я тогда не сделал этого. Как я сожалел потом, как сожалел, что не сделал этого. Несколько позже, внутренне осознав свой поступок, я знал, что когда, вернувшись, увижу маму, то непременно сделаю это. Но теперь все… теперь поздно!!! Теперь я никогда не увижу свою маму, которая была для меня тонкой ниточкой в темном лабиринте моей жизни, теплым огоньком, согревающим мою душу. И вот ниточка оборвалась, огонек погас, и мне стало одиноко, холодно и страшно.
«Мама, мамочка, прости, прости меня!» – жарким шепотом запоздало молил я, а слезы, щекоча кожу, все текли и текли по моим щекам, срываясь каплями со скул. И вдруг я почувствовал какое-то невидимое прикосновение, словно чья-то невидимая рука теплым ветерком коснулась моих волос. На миг мне стало легче, но в то же мгновение пропасть одиночества разверзлась в моей душе… Я окончательно осознал, что остался совсем один!
Но вскоре я получил письмо. Его написала тетя Паша, родная сестра моей мамы. Старательным полуграмотным почерком тетя Паша писала:
«Схоронила я Вареньку в хорошем месте и березки рядышком Памятничек Бог сподобит весной справлю опосля Земля пусть осядется да и деньжат подкопить надоть а там Бог даст и кабанчика забью Отмаялась любезная все тосковала по тибе Сашенька все свидеться с табою все хатела да усе пужалась не даждатися тибя усе сердцем балела вот и не смогла даждатися аты мине пиши сынок чай с тобою не чужи».
Слова тети Паши ножом вонзились в мое сердце.
Ну а дальше тетя Паша писала о своих житейских делах, как в песне:
«… У нас весна, все выгнали скотину,
Зазеленела сочная трава,
А под окном кудрявую рябину
Отец срубил по пьяни на дрова…»
Я не любил писать писем, но ей ответил. Так и началась наша редкая переписка. И вскоре я почувствовал, что с нетерпением жду от тети Паши ее нехитрые по содержанию письма. Я почувствовал, что оборванная со смертью мамы ниточка опять связалась, и вновь зажегся огонек, согревающий мою душу. Часто бессонными ночами, вспоминая маму, я с благодарностью думал о той ниточке, которую она, словно заботясь обо мне, невидимо мне протянула: «Спасибо, мама! Спасибо!» – мысленно благодарил я ее, и в полумраке барака мне иногда казалось, что я вижу ее милое лицо с нежной улыбкой на губах.
За месяц до своего освобождения я получил от тети Паши ее очередное письмо, в котором она писала:
«Квартеру вашу Сашенька забрали у жеки Варя никаго не хотела прописывать тебя ж ждала мебели ваши Саша я што продала што за так отдала вещи каки Варины забрала не оставлять же их Саша сынок не жалься за квартеру ко мне приижай хватит тибе баланду утую казенну то хлебать пора и за ум братся ты не старый ишо ж я за работу хлопочу тибе мине Митрич обещался он слесарем и сварным у жеки и ему надобен помошник каво ни берут усе пиют заразы а ты ж у нас непиющий мине и Варенька не раз хвалилася да и приглядеть за табою абищалась я Вареньке перед кончиной то будешь мине родным сыном места нам удвох хватит».
Читая нехитрые строки тетиного письма, я невольно улыбнулся, представив хари моих коллег по «воровскому цеху», когда узнали бы они, что я, коронованный авторитет, ношу драную брезентовую сумку с коцаным инструментом за неким таинственным слесарем ЖЭКа по имени Митрич!
О том, что наша квартира отошла государству, я не переживал, так как и не собирался возвращаться в свой дом, где все соседи знали меня и, внутренне осуждая за мои «подвиги», жалели маму.