Эта статья разгневала молодых ленинградских физиков-теоретиков, и они ответили ехидной фототелеграммой. Вот как об этом событии поведал Гамов в письме товарищу Сталину в январе 1932 года[68 - Копию этого письма сохранил в своем архиве Максимов (Архив РАН 1515-2-16, л.18). Не известно, дошло ли оно до адресата, но сам факт письма подтверждается записью в дневнике В. И. Вернадского 14.2.1932: «Гамов в связи с притеснениями за «мировой эфир» написал письмо Сталину» [Архив РАН 518-2-17].]:
«Дорогой товарищ!
Я поставлен в необходимость обратиться к Вам с письмом о том положении, в которое попала у нас в Союзе теоретическая физика. В течение нескольких лет на теоретическую физику ведутся непрекращающиеся нападки со стороны философов, объявляющих себя материалистами, но на деле беспрерывно скатывающихся в самые гнусные разновидности идеализма.»
Причислив к таким философам Тимирязева и Гессена заодно, Гамов сообщил Сталину о «возмутительном факте» этого рода – о Гессеновской статье, «антинаучной чепухе, компрометирующей марксизм», напечатанной в издании, «предназначенном для просвещения широких масс и стоившем государству много денег».
«Когда я и несколько моих друзей-теоретиков, работающих в Ленинградском физико-техническом институте, увидели эту смехотворную статью, в которой утверждалось, что «физика только теперь приступает к изучению эфира», мы послали Гессену ироничную телеграмму: «Прочитав Вашу статью с энтузиазмом приступаем к изучению эфира. Ждем руководящих указаний о флогистоне и теплороде» (теория флогистона и теплорода – это старинные теории, отвергнутые более ста лет тому назад и ставшие синонимом научного хлама). Посылая эту телеграмму, мы имели в виду этим открыть кампанию против фальсификации научного материализма. Но Гессен не растерялся: он пожаловался в Президиум Коммунистической Академии». В результате, на общем собрании в Физико-техническом институте было устроено разбирательство. На подписавших телеграмму, «посыпались самые отвратительные клеветнические обвинения, вроде того, что «будь они экспериментаторами, а не теоретиками, то они бросали бы бомбы в вождей революции; они не бросают бомб только потому, что не умеют». Напуганное собрание послушно проголосовало резолюцию, в которой утверждает, что посланная Гессену телеграмма послана из контрреволюционных побуждений.»
И кончается письмо призывом о помощи: «Считая, что происшедшие в Физико-техническом институте события имеют большое значение, как пример вопиющего извращения политики партии в области науки, я жду, что Вы примите меры к ликвидации поднявшейся безобразной травли теоретической физики.»
Увы, приходится признать, что Гамов идет тут по скользком пути не только на территории «политики партии», но и «в области науки». В пылу самообороны он не отличает эфир Гессена от эфира Тимирязева, хотя разница была огромной. Чтобы увидеть это различие, надо еще сказать и о третьем эфире, о котором Эйнштейн писал в статье 1930 года «Проблема пространства, эфира и поля в физике».
Вряд ли у Сталина было время разбираться, чем эфир Эйнштейна отличался от эфира Тимирязева, и чем – от эфира Гессена, но это надо сделать, чтобы понять подлинную роль Бориса Гессена в истории науки.
Тимирязев попросту получил свой эфир в наследство от физики 19 века, он его выучил в университете до появления теории относительности. И пронес в целости через всю жизнь. Твердые представления хороши в морали, но не в науке, особенно в период ее революционных изменений.
Эйнштейну как раз довелось изменить представления физики, и даже дважды. Его теория относительности 1905 года сделала эфир прошлых веков столь же ненужным как и флогистон. Однако через десять лет он создал теорию гравитации, связав кривизну пространства-времени с распределением вещества. Пространство-время не менее универсально и вездесуще, чем старый эфир, поэтому можно было сохранить и сам термин, если не пытаться удержать его старое понимание. В таком духе Эйнштейн и сказал об эфире в 1930 году – вливая совсем новое вино в старые меха. Социальное происхождение мешает жить иногда и словам, – понятие «эфир» из физики все же ушло.
Конечно, для физика, крепко держащего в руках реальное содержание своих понятий, потеря или замена какого-то термина – не событие. Философ же слишком много внимания уделяет словам.
В энциклопедиях обычно подытоживают фактическое положение дел, а не размышляют о будущем. Если отвлечься от законов энциклопедического жанра, то в заметке Гессена можно даже вычитать проблему квантового обобщения гравитации – проблему, до сих пор стоящую перед физикой. Но если не отвлекаться, то придется признать, что у Гамова и его друзей были основания возмутиться.
Квалификация Гессена была достаточна для того, чтобы его доклад на Лондонском конгрессе по истории науки 1931 года стал событием. Однако когда Гессен попытался интерпретировать злободневную физику, недостаточная его физико-математическая квалификация дала о себе знать.
В статьях Гессена не найдешь сокрушительных ударов по идейным оппонентам, он не пользовался собачьим диалектом русского языка, популярным тогда у диаматчиков. Не зря товарищи-марксисты в 1931 году критиковали его: «В числе продукции т. Гессена «теоретико-вероятностное обоснование эргодической гипотезы»… и др. – эти статьи далеки от актуальных задач партии… В этих статьях большевистским духом и не пахнет…. У т. Гессена мы видим во всех его работах одну линию – преклонение перед буржуазными учеными, как перед иконами… Общая основа его ошибок – это преклонение перед модными теориями без их анализа и критики».[69 - Егоршин В. О положении на фронте физики и задачи Общества физиков-материалистов при Комакадемии // За марксистско-ленинское естествознание. 1931. N 1. С. 106–128.]
Ясно, кто помогал Гессену выбирать объекты «преклонения». Директор Института Физики МГУ, Гессен исправно посещал мандельштамовские лекции и семинары, на которых жила подлинная физика. Там он узнавал, какая физика правильна. Ему оставалось подыскивать подходящие марксистские формулировки, опираясь на слова Ленина, что «марксизм – не догма, а руководство к действию».
Если верить Гамову, именно Гессен стал инициатором «безобразной травли теоретической физики». Однако фототелеграмма была ехидно адресована в «Отдел Точного Знания Большой Советской Энциклопедия», и скорей всего попала в руки начальника этого отдела Максимова (который и сохранил замечательный документ в своем архиве). Поэтому резонно предположить, что подлинным инициатором травли был Максимов.
Как ни странно, эфирно-телеграмнный эпизод не привел к каким либо зловредным последствиям: в 1932 году в Академию наук был избран Гамов, а в 1933 – Гессен (по философским наукам).
В 1934 году, когда ФИАН переехал в Москву, директор С. И. Вавилов пригласил Гессена стать своим заместителем. Некоторые сотрудники приехали из Ленинграда, но основу научного потенциала института Вавилов видел в школе Мандельштама.
В августе 1936 года Гессена арестовали, и вскоре началось «выдавливание» мандельштамовцев из университета. К счастью, им было куда идти – в ФИАН. С. Вавилов тогда публично заявил о своем отношении к Мандельштаму:
«во время формирования института в Москве я на многие уступки пошел, желая, чтобы Леонид Исаакович сосредоточил здесь свою работу…. Леонид Исаакович не состоит у нас в штате. Он имеет право на такое существование – это право обеспечено ему Академией наук. Может, конечно, показаться странным такой способ работы, когда человек у себя на квартире принимает сотрудников. Я думаю, что со временем положение изменится, но, во всяком случае, и сейчас… Леонид Исаакович Мандельштам приносит большую пользу. Нам бы хотелось, чтобы он еще больше втянулся в жизнь института, чтобы он знал и другие лаборатории [помимо оптической, теоретической и лаборатории колебаний], критиковал их работу, давал указания. Он – человек необычайно высокого научного уровня».[70 - Стенограмма собрания актива ФИАН СССР 17 апреля 1937 г. // Архив РАН 2-1а/1937-70.]
Академик А. Н. Крылов, директор Физико-математического института, из рук которого Вавилов получил директорство в ФИАНе, говорил: «Замечательный человек Сергей Иванович – создал институт и не побоялся пригласить в него физиков сильнее его самого».[71 - Фейнберг Е. Л. Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания. М.: Наука, 1999, с. 143.] Вавилов сознательно искал таких людей.
Глава 4. Тридцать седьмой год
Пир во время чумы
В русском языке «Тридцать седьмой» – не просто числительное, это – дважды траурное существительное. Первый траур начался со смерти одного человека, второй – с гибели миллионов.
В конце января 1837 года был смертельно ранен на дуэли Пушкин. Это – важное историческое событие для всякого образованного россиянина, такова роль Пушкина в жизни России. Роль эту трудно объяснять за пределами русскоязычного мира, там нет подходящей культурной параллели.
Нет параллели и для чумы, обрушившейся на Россию сто лет спустя. На Западе ее именуют Большим террором, в русском языке – просто Тридцать седьмым годом, хотя фактически речь идет о периоде около двух лет. В то время Андрей Сахаров только входил во взрослую жизнь – в 1938 году он поступил в университет.
Тридцать седьмой год был не первым и не последним валом сталинского террора. Но этот вал отличался непостижимой иррациональностью. Отлаженная репрессивная машина послушно поглотила указанных Сталиным «врагов народа» из партийно-государственной элиты, и вместе с ними миллионы людей, к политике непричастных – инженеров и ученых, писателей и актеров, рабочих и крестьян. Публично были представлены лишь показательные судебные процессы над высокопоставленными «врагами», их клеймили на митингах, о них писали газеты.
Не менее громкой темой тогдашних газет и подлинной темой культурной жизни был пушкинский юбилей – точнее, столетие его смерти. В 1937 году началось издание полного 16-томного собрания сочинений Пушкина. Обильно публиковались материалы о жизни поэта. Одновременно с торжественными заседаниями, освященными правительством, проходили школьные вечера, на которых ровесники Сахарова читали стихи Пушкина, ставили его пьесы.
Шестнадцатилетний Андрей Сахаров по радио слушал «прекрасные передачи о Пушкинских торжествах», а четырнадцатилетняя Люся Алиханова (будущая Елена Боннэр) вырезала из газеты печатавшуюся из номера в номер документальную книгу Вересаева о жизни Пушкина. По словам Сахарова: «Именно тогда, в 1937 году, Пушкин был официально провозглашен великим национальным поэтом. …Незаметно идеология приблизилась к знаменитой триаде эпохи Николая I – «Православие, самодержавие, народность». Народность при этом олицетворял Пушкин, коммунистическое православие = марксизм – лежащий в мавзолее Ленин, а самодержавие – здравствующий Сталин».
Как все это соединялось? Почему тридцать лет спустя первые советские правозащитники собрались на демонстрацию к памятнику Пушкину, и академик Сахаров читал вслух надпись на нем:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
А еще через десять лет, в горьковской ссылке, опальный физик и его жена перечитывали Пушкина, читали о нем все, что могли найти. Сахаров даже написал там два литературно-философских эссе о стихотворениях Пушкина. И пушкинской строкой – условным секретным знаком, – Елена Боннэр попросила его о прекращении голодовки.
До появления автобиографической книги Сахарова никто не знал о его привязанности к Пушкину. Не догадывались об этом и его товарищи по университету. За одним-единственным исключением – Михаил Левин назвал свои воспоминания о Сахарове «Прогулки с Пушкиным»: «Иногда у меня возникало ощущение, что, кроме реального пространства-времени, в котором мы жили, Андрей имел под боком еще один экземпляр, сдвинутый по времени на полтораста лет, где как раз и обитает Пушкин со своим окружением. И мне повезло, что еще в молодости Андрей впустил меня в этот свой укрытый от посторонних мир…»[72 - Левин М. Л. Прогулки с Пушкиным // Он между нами жил… Воспоминания о Сахарове. Ред.: Б. Л. Альтшулер и др., М., 1996, с. 348–9; Михаил Львович Левин. Жизнь, воспоминания, творчество. ИПФ РАН. Нижний Новгород, 1995, с. 379–410.]
Перечисляя книги своего детства, Сахаров в «Воспоминаниях» начинает с пушкинской «Сказки о царе Салтане», а затем, после нескольких десятков знаменитых названий (Дюма, Гюго, Жюль Верн, Диккенс, Бичер-Стоу, Марк Твен, Андерсен, Майн Рид, Свифт, Джек Лондон, Сетон-Томпсон, Уэллс), возвращается: «немного поздней – почти весь Пушкин и Гоголь (стихи Пушкина я с легкостью запоминал наизусть)».
Чем же поэт прошлого века, живший страстями, мог притягивать уравновешенного юношу, увлеченного физикой? Быть может, тем, что мире Пушкина – это вселенная, которую поэт неукротимо и бесстрашно исследует. Исследует все ее стихии: любовь и смерть, власть и вольность, веру и сомнение. Исследует и свободу своего исследования.
Хотя наука сама по себе далека от поэта, он каким-то образом разгадал и ее суть:
О сколько нам открытий чудных
Готовят просвещенья дух
И опыт, сын ошибок трудных,
И гений, парадоксов друг,
И случай, Бог изобретатель…
Разгадал, быть может, потому, что разные виды человеческого творчества только на поверхности выглядят различно, а растут из одной и той же глубины. И происходящее в глубинах души юного физика отзывалось на душевные движения великого лирика.
Но как эти творческие резонансы звучали на фоне 1937-го года?
Ответ подсказывается маленькой трагедией Пушкина «Пир во время чумы». На сцене – настоящий пир и настоящая чума, «едет телега, наполненная мертвыми телами», и звучит гимн в честь чумы:
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья –
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.
Этот гимн напоминает, что даже названная своим именем чума не отменяет способность к творчеству. В 1937 году диагноз не назывался, хотя по стране тоже разъезжали страшные телеги – спецфургоны НКВД и «столыпинские» вагоны. Они перевезли многие сотни тысяч полумертвых тел, но это мало кто видел, хотя «скрип колес» слышали многие. Страна жила в тумане неведения и страха. Даже родственники арестованных не знали, что приговор «десять лет без права переписки» означает расстрел прямо в тюрьме. Кроме служителей репрессивной машины, никто не знал, что и более «мягкие» приговоры часто также означали смерть в дальних лагерях – с отсрочкой, быть может, на несколько месяцев.
Полный контроль над информацией и дезинформацией помогал людям не видеть мрачную бездну, на краю которой они жили, придумывая объяснения происходившему рядом с ними: «недоразумение», «судебная ошибка», «разберутся и выпустят»… Ведь звучат же вокруг пушкинские стихи – могли думать во спасение себе люди, чувствительные к поэзии. Были и другие факты, которыми можно было заслоняться от бездны и о которых сейчас трудно сказать, возникли они благодаря или вопреки советской власти: расцвет детской литературы, широкая доступность образования. Наконец, – еще дальше от поэзии и ближе к призванию Андрея Сахарова, – мощный взлет советской физики: первые советские Нобелевские премии получены именно за работы 1930-х годов.
Оказалось, что можно жить и творить на краю бездны, если иного выбора нет.