Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата…
Геннадий Владимирович Старостенко
Зеркало памяти
Серия фильмов «Брат», картины «Груз 200», «Война», «Жмурки», «Счастливые дни», «Про уродов и людей», «Кочегар», «Мне не больно»… Алексея Балабанова по праву можно назвать культовым отечественным режиссером. Ставший новым героем нашего времени для российского зрителя Данила Багров, стремящийся отыскать истину в переулках постсоветского Петербурга, ныне известен и за рубежом, а о кадрах безнадеги и ужаса провинции, развернувшихся в «Грузе 200», и поныне вспоминают с содроганием.
Пробивавшие зрителя на эмоции балабановские фильмы получали престижные кинонаграды, но осуждались и осуждаются за прямоту, неоднозначность, а порой и самую настоящую черноту. Встает вопрос: насколько объективным можно считать взгляд Балабанова на постсоветскую эпоху и события, на которые и спустя десятилетия оглядываются не без страха?
Геннадий Старостенко – публицист, писатель, член Союза писателей России, знавший Алексея Балабанова со студенческих лет, – в своей книге «Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата…» находит ответ на этот вопрос.
В формате PDF A4 сохранен издательский макет.
Геннадий Старостенко
Алексей Балабанов
Встать за брата… Предать брата…
Все права защищены.
Ни одна часть данного издания не может быть воспроизведена или использована в какой-либо форме, включая электронную, фотокопирование, магнитную запись или иные способы хранения и воспроизведения информации, без предварительного письменного разрешения правообладателя.
Мнение автора может не совпадать с мнением редакции.
Серия «Зеркало памяти»
© Геннадий Старостенко, текст, фото, 2022
© ООО «Издательство АСТ», оформление, 2022
* * *
Не просто культовый режиссер, мыслитель, мечтатель и проводник между эпохами. Невероятный талант остро чувствовать время подарил ему буквально кинобессмертие.
Первый канал, 25.02.2019,
Дмитрий Витов
Да, наверное, художник имеет право на ложь и подлость, но и общество имеет право на защиту от его лжи и подлости. Балабанов выполнял социальный заказ правящей бюрократии – на опорочивание Советского Союза, на превращение его в исчадие ада, место, в котором невозможно существовать.
Михаил Делягин
Алексей Балабанов: …в свое время я воровал водку из холодильника Ельцина. Это было в Свердловске, когда Ельцин занимал должность секретаря обкома партии. Мой друг был мужем его дочки, поэтому я бывал у них… Моя мама с ним дружила…
«АиФ», 12.12.2012,
Сергей Грачев
Мои побуждения
Приступая к этой книжке воспоминаний и размышлений, я меньше всего думал о том, как воспримут мою личную правду об их герое те, чьим кумиром сделали его «большие СМИ», левиафаны телевещания, PR-агенты от кино, а равно идеологи от культуры. Или о том, например, что кто-то из моего поколения, с кем я бывал в дружбе, осудит меня и посчитает предателем памяти светлых юношеских дней. Еще менее способен привести меня в замешательство осиный рой кинокритиков и киноведов, который я, возможно, разворошу этой публикацией. Или самостийных киноблогеров «от черной кости» и без аккредитаций, втершихся локтями в эти почтенные гильдии.
О творчестве режиссера Алексея Балабанова говорили, писали, снимали документальные фильмы и многие из тех, что стали более близкими ему, чем я, в его творческие годы. А равно и мэтры в профессии, что готовы уподобить киноведение едва ли не познаниям в квантовой механике, с ними и несметное число ценителей кино, что через большую губу всегда готовы разделить это мнение. Но ведь и я не был ему чужим когда-то, и у меня был опыт пребывания в соседстве с его экзистенцией, и мне есть что сказать о нем. Более того, я убежден, что имею право поведать в этом своем «экспозе» нечто важное, что и составило среди прочего существо его творчества, оцениваемого знатоками как прорывное и авангардное – с небольшими экивоками в сторону паранормальности. А если уж и признавать, что он нес в своем творчестве отражение эпохи, то как тут не перекинуть в наше социально-культурное житье-бытье ряд критических проекций…
И сделаю я это не с позиций сермяжного морализаторства и традиционалистского «косномыслия», не разбрызгивая окрест ядовитую слюну осуждения, а по возможности сдержанно – хотя и без пиетета. Пусть другие пускают восторженную пену. В общем, sine irae et studio – без гнева и пристрастия. (Ведь и сам он, Леша, перед уходом покаялся за сотворенное, тем призывая сдержанно оценивать его работы в кино, а это большое дело.) Опять же – по возможности, потому что до конца беспристрастным быть не получится. Попутно же попрошу наперед прощения и за то, что где-то буду небрежен в терминах и понятиях. Я не ученый и не киновед, и взгляд мой небеспристрастен.
И главное – это ни в малейшей мере не будет голым критиканством или ритуальным танцем у поверженного льва отечественного киноискусства. И мне его искренне жаль, так рано ушедшего. Ведь и помню я его не Алексеем Октябриновичем, не мэтром артхаусного кино, не «проводником между эпохами», а просто Лехой. Лешей Балабановым. И чем дальше, тем сочувственней, а лучше сказать, сострадательней и мое отношение к нему, в конце жизни осознавшему безмерную силу и правду рока, который его преследовал. Прозревшему в своих натужных дерзких аспирациях и заблуждениях – и словно пришедшему в гоголевский ужас от содеянного. И пытавшемуся таки найти спасение и выйти из долгого пике, в которое его бросала собственная природная метафизика и обстоятельства той чудовищной силы, которую принято называть force majeure. Сказавшему о себе в конце: плохое кино снимал…
Поэтому я и скажу о нем свое – как вижу, с колоколенки личного опыта и понимания кино как искусства. Попутно что-то расскажу и о себе, о своем мировидении – без этого просто рассказа не будет. Ведь, говоря о других, мы невольно рассказываем и о себе. Смотрите – вот он, мой ракурс. Еще раз: не побоюсь и осуждений со стороны кого-то из своих старых друзей и приятелей по студенческим временам: Что же ты вздумал катить на него… и не потому ли, что он тебе и ответить уже не сможет?
Оспорю: да – сам не сможет, но есть немалое число адептов его творчества, которым всякое посягательство на память кумира покажется прямым оскорблением, и за перчаткой дело не стало бы. И еще я должен напомнить, что моя публикация о нем («Лехин груз»), вышедшая в конце лета 2013-го в «Литературной газете», была не первой. Первая моя критическая статья о нем и о его работах в кино вышла в «Литературной России» 31 августа 2007 года.
Тогда режиссер Балабанов был жив и процветал, почти здоров и увенчан славой, благами и почитанием поклонников. Если бы не скромный формат «литроссии», то можно было бы говорить, что той резко непримиримой статьей, дерзнув рассказать нелицеприятную правду, я бросил вызов и ему самому, и мнимостям, которые он порождал. Статья так и называлась – «Пожалейте Леху Балабанова». Это название вполне подошло и моей книжке о нем. И осыпать автора этой книжки упреками в том, что он-де пинал и пинает «мертвого льва», несправедливо.
Истолкую, в меру отпущенного мне зрения, феномен, им самим же названный в конце жизни «плохое кино режиссера Балабанова». Мне очень важно это сделать, ведь есть вещи, о которых нужно рассказать людям. Иначе многое останется необъясненным, а люди будут обмануты разглагольствованиями о мнимых сущностях. И если надо все же сказать, что среди иного прочего движителями его творчества и культа стали, с одной стороны, его тяжкий недуг, о котором умалчивают, а с другой стороны, покровительство особого рода, то так и скажу. Больной его мозг особо трепанировать не буду – но что-то в его психологии и личностной ауре постараюсь прояснить.
И сделаю это с позиции русского человека и публициста. Ведь именно таким я и был все эти долгие десятилетия, уйдя в 92-м из международной журналистики в Агентстве печати «Новости» на скудные хлеба фриланса и находя пристанище то в первом прохановском «Дне», то в «Советской России», то в «Литературной газете», когда в ней оставалось местечко протесту. В газетах и журналах литературного цикла.
Ведь не только у нас, где фигуру режиссера Балабанова сделали предметом культа, но и за границей, где его творчество обретает осанну академического толкования, он уже включен в разного рода мемы, идеологемы и общественно-культурные конструкции. «За бугром» он вовлекается в русло традиционной русопатии, как того требует давняя доктрина «извечных патологий» Матушки России (и это стоит отдельной главы). А здесь нередко работает на раздувание «фобий» по другим адресам…
Среди прочего мне бы хотелось донести к анализу и вот какое соображение. Так уж случилось, что вопреки уверениям самого Алексея Балабанова – в том, что его режиссерское амплуа абсолютно аполитично и сам он от политики далек, – многие его фильмы прочно встроены в идейное оснащение постсоветской эпохи. Он тоном, стилем, ритмами, смыслами и пафосом вполне совпал с той плеядой творцов и пропагандистов от «русской партии», что, отрицая на корню все советское, рвала исторический континуум страны и прерывала ее естественное развитие. В порыве ли отмщения «совдепии» за жуткие ее грехи перед народом русским, личной ли корысти потакая – но с неизменными проклятьями вдогонку всем семидесяти годам советской власти и словно боясь подразделить эти десятилетия на составляющие эпохи, порою и взаимоотрицающие по сути.
Да что там, образ «благородного киллера» Данилы Багрова стал культурным манифестом «новорусского племени». А летящий с рекламки «Груза 200» в зрителя-читателя кулак с татуировкой «СССР» на маклышках и стал символом лехиного проклятья всему советскому. О сложном ведь просто в кино не расскажешь. А нужно просто – и чтоб пугало, и за нерв цепляло. С погружением «в детали», с живыми и страшными картинками. Ну, а там, в деталях, черти и сидят недреманно. И об этом я тоже постараюсь рассказать в меру понимания.
Почему – «пожалейте»? Не попытка ли это унизить ушедшего из жизни доверительным обращением к читателю? Еще раз – нет. Нет задачи унизить, есть задача рассказать. Объяснить – чтобы поняли. Кто-то сочтет, что не вполне корректно давать такое название книжке о человеке, которого считал когда-то своим другом. Но ведь он же и сам не побоялся обнажить перед всеми свою боль, прокричав: «Я тоже хочу»… В каком-то смысле – это попытка крикнуть ему в ответ: Я слышу тебя, Леша… и по-настоящему жалею… пытаюсь понять…
Да ведь Лешу Балабанова и стоит пожалеть, состраданием оградив от мнимостей, поскольку и сегодня его память осеняют неправды и ложные толкования. Он был и простым, и посложнее, и лукавым, и пытливым, и надменным, и открытым – разным, а глубоко внутри – обиженным ребенком. И обижаться было за что на судьбу…
И скажу обо всем – как тот, кому хочется видеть свою страну не в пустоте духовной, не в хаосе расчеловечивания, а на пути к социальной гармонии, чтоб и мир на земли, и благоволение во человецех. Как человек, пытавшийся сблизить левопатриотическую идею с правой, а там и призвать в союз здоровую часть либеральной (хотя бы и с нулевым результатом). Кто и в близком по духу традиционализме примечает пороки. Кто и в либерализме не видел бы беды, когда бы в нем все шло от чистого сердца и без примеси лицемерия. Кто понимает, что наднациональное всегда берет истоки в национальном. Что мысль и чувство тем сильнее, чем ближе они к природе – и дальше от цинизма и безверия, схоластики и метафизики бетономешалок-мегаполисов.
Скажу как человек, буквально за день до смерти Алексея Балабанова в мае 2013-го бравший интервью у академика Игоря Шафаревича, одного из подвижников национальной мысли, пусть и ошибавшегося в чем-то. Было это накануне 90-летия последнего. Кто не знает – замечательного математика, посрамленного когда-то за национализм мировым научным сообществом, впрочем, оставшегося автором учебников математики, издающихся за границей и поныне. Того самого, кто Сталинскую премию за достижения в математике получил еще в двадцать с небольшим, а в 60-е ушел в социологию и русскую идею. Кто и эпоху равенства осуждал за ее грехи и беды – но и не терзал своей истории, упрощая понимание и разобщая двуногих цепкими киногештальтами, как это все же делал в суетной простоте Леша Балабанов.
И это ни в малой степени не будет воплем зависти или потрясанием кулаком плебейского морализма, далекого от понимания прорывной эстетики кинопоиска. Вовсе нет, могу сказать что-то и на равных. В конце 80-х – начале 90-х, работая в АПН, тоже занимался документальным кино и был редактором документальных фильмов о Достоевском, Пастернаке, Шостаковиче. А Балабанов и учился на документалиста, и в игровом кино его стиль многие называют метадокументальным. Выходит, нас с ним что-то связывало не только в студенчестве и в десятилетие после него, но и в последующем – пусть и опосредованно.
На этих рубежах, когда стараниями умельцев по декультурации и кризисному менеджменту кормящего плебса моя страна в который раз уже теряет понимание добра и зла, нет никакого смысла быть излишне щепетильным и трепетно-совестливым. Играть в интеллигентское сверхблагородство и неуместно, и непродуктивно. Вот и пришло время сказать начистоту – как оно есть, как оно было и как оно того заслуживает. Без интеллигентских ужимок и многозначительных недомолвок. Экивоки в сторону. Благородная поза чего-то и стоила бы, когда бы очень многие из нас не были погружены в гнилое болото цинизма и общего раздрая в человеческих отношениях. И тот, о ком пойдет речь ниже (будь он в чем-то инструмент в чужих руках или свободный художник, мастер артхаусного кино, действовавший из побуждений искусства, по зову ли болезни, в башенке из слоновой кости), тоже приложил свою руку к появлению этого «чудесного феномена».
От природы он не был ни злобным, ни циничным, ни мстительным, ни тенденциозным (если говорить о творческой энергетике). Как не было в его психическом складе и агрессии – ни тайной, ни тем более открытой. На экспансию своего «я» его местами пробивало – но больше от игры, от рисовки, чем от природы. Дальше – не знаю, но в молодости у него не было ни врагов, ни явных недоброжелателей. Думаю, тот его случай с утратой передних зубов на выпускном – скорее, исключение. Напротив, людей к нему влекла открытость его нрава – на фоне резко очерченной личностной ауры. Впрочем, случались периоды, когда он словно становился каким-то потерянным и занудным – а то и болезненно маргинальненьким до нытья. Но это вдруг взрывалось в нем помимо его воли, потом проходило.
Я говорю о первой половине его жизни – с небольшим прихватом второй, пока мы были дружны. Потом случилось что-то, что развело нас в стороны. Раз – и оборвалось, и так стало легче. Чего тяготиться-то старой дружбой, с виду еще твердой вчера – и вдруг рассыпавшейся в труху…
Это был сознательный выбор… от понимания, что мы по-разному устроены, мы с разных полюсов видим мир и вообще на разных сторонах событий. Возникло взаимное недоверие. Это было где-то на финальном тяжком вздохе перестройки, на ее последнем издыхании. Но были и те, с кем он ничуть не разошелся в экзистенции и с кем приятельствовал до последнего звонка. Таким, к примеру, был Кирилл Мазур, как и сам он, выпускник переводческого факультета нашего иняза 1981 года. Должно быть, тот был более близким ему по духу человеком, чем я. А наша дружба с определенного момента «врозь пошла», как любили сказать в поколениях задолго до нашего.
Но странное дело – осталось чувство, что я знал его до конца. До самого мая 2013 года, ставшего последним в его жизни и в который уже раз роковым для России. Долгие годы я хранил его письма, кажется, два или три – но хранил небрежно. Осталось только одно, в котором он, студент последнего курса горьковского иняза (тогда еще был город Горький), с тоской вспоминал год предшествовавший. Между нами была разница в целый курс. Меня уже в Горьком-Нижнем не было, и щенячья радость общения с друзьями в инязовской общаге сменилась суровым бытом офицерского общежития в Калинине со стенами в зеленую масляную краску. (Да… вот и этому чудному городку давно уже скрутили вывеску, ухватив название за козлиную бороденку. Теперь это снова Тверь. Мне же он почему-то помнится Калининым.)
…Мне очень плохо…
Итак, явление в кинематографе, ныне возведенное на пьедестал и недосягаемо отдалившее нас от того, кого я знал всегда как Леху Балабанова, мне трудно воспринимать иначе, чем сквозь призму города Горького. То есть, конечно же, можно вполне обойтись и без призмы, но мне это важно – и это не прихоть. Я совершенно не знал его в Свердловске-Екатеринбурге, откуда он был родом, дважды он бывал в Калинине, где я служил после института, с полдюжины раз помню его по Москве, никогда не встречался с ним в Ленинграде-Питере. (Что-то рассказывали о нем друзья, сохранявшие с ним приятельскую связь. Например, Женя Васильев, переквалифицировавшийся из партработника в рестораторы, – с ним я учился когда-то в одной группе. Высокорослый спортивный парень, волейболист, он жил в Питере – и ушел из жизни так же неожиданно рано, от хронических переработок и стрессов. Или, скажем, Саша Артцвенко, не терявший с Лешей дружбы. Из жизни вообще ушел раньше других из той инязовской плеяды. Все искал себя – и не находил.) И потому вся его личностная метафизика невольно связывается в сознании с этим звучным, природно-ландшафтным и обрамленным реками городом-миллионником на Волге – с Горьким – Нижним Новгородом.
Городом особенным – способным творить в своей кузнице душ и спасителей России и великих художников, и малых, и пустых фанфаронов, и честных простолюдян (очень люблю это чуть укороченное словцо, не сочтите просто ошибкой. – Прим. авт.), ничем не прославленных: от рабочей кости до рядовой служилой интеллигенции. Мнится мне, что эта кузница душ с неведомым древнерусским Гефестом утаена где-то глубоко внутри земли в нагорной части Нижнего, издревле задававшей масштаб и природной натуре, и человеческой. На высоком правом окском берегу – где-то в недрах земных за парком «Швейцария» или под старыми городскими кладбищами.
А в основание этого окающего вместилища страстей на пяти берегах двух рек, под самой этой вымышленной мною кузницей, дух города вмонтировал три замечательных слова: «Эх, ай-яй», «чай» (от слова «чаять» – Я, чай, не пошла бы туда) и «уделать». Первое – междометие, в нем заключено какое-то невероятно искреннее удивление. В других городах вы редко его услышите. Второе все хотелось в детстве связать с чаем как напитком. И третье, понятное дело, глагол – но это не то, что приходит на ум сегодня. Первые смыслы глагола устарели и сузились, и большинству его значение теперь представляется чем-то вроде «изгадить», «испортить», «избить». А раньше это слово всегда значило другое – «сделать», «поправить». Только древнему нижегородцу казалось лаконичней начинать слово с гласной. Оставь эту вещицу, завтра уделаю… Многие в этом городе так и любят сказать – именно в значении «сделать».