Жендзян нагнулся в седле, точно для того, чтобы удобнее было говорить с великаншей, и незаметно положил руку на рукоять пистолета.
– Черемис, Черемис! – крикнул он, обращая на него внимание своих спутников.
– Зачем ты его зовешь? Ведь у него язык отрезан.
– Я не зову, а только любуюсь его красотой. Ведь ты не уедешь без него – он твой муж.
– Он мой пес.
– И вас только двое во всем яре?
– Двое, княжна третья.
– Это хорошо. Но ты ведь не уедешь без него?
– Сказала, что уеду, – и уеду.
– А я говорю, что не уедешь!
В голосе юноши было что-то такое, что ведьма беспокойно повернулась на месте с тревожным лицом: в ее душу закралось подозрение.
– Что ты? – спросила она.
– Вот что! – ответил Жендзян и выстрелил ей прямо в грудь из пистолета так близко, что пороховой дым покрыл ее всю, и пуля засела в груди.
Горпина попятилась, раскинув руки; глаза ее выкатились из орбит, она издала какие-то нечеловеческие звуки и упала на землю.
В ту же минуту Заглоба хватил Черемиса саблей по голове так, что кость хрустнула под лезвием. Уродливый карлик даже не вскрикнул и, лишь изогнувшись как червь, начал конвульсивно вздрагивать, пальцы его рук скрючивались, как когти рыси.
Заглоба вытер полой жупана окровавленную саблю, Жендзян соскочил с коня и, схватив камень, бросил его на грудь Горпины, а затем начал чего-то искать у себя за пазухой.
Тело великанши еще вздрагивало, лицо ее конвульсивно исказилось, оскаленные зубы покрылись кровавой пеной, из горла вырывалось глухое хрипение. Между тем слуга вынул из-за пазухи кусок освященного мела и, начертав им на камне крест, сказал:
– Теперь не встанет. И вскочил на седло.
– Вперед! – скомандовал Володыевский.
Они помчались как вихрь вдоль ручья, протекавшего среди яра, миновали дубы, разбросанные по дороге, и глазам их представилась изба, за ней – высокая мельница с колесом, блестящим от слизи, как красная звезда в лучах солнца. У избы две черные собаки на цепи лаяли и рвались к приезжим. Володыевский ехал первым; соскочив с лошади, он толкнул дверь ногой и ворвался в сени, бряцая саблей; из нее, направо, виднелась просторная светлица, наполненная стружками, с разложенным посредине дымившимся костром; дверь налево была заперта.
«Она, верно там!» – подумал Володыевский и подскочил к двери.
Он рванул ее и, отворив, остановился как вкопанный на пороге.
В глубине комнаты, опершись на спинку кровати, стояла Елена Курцевич, бледная, с распущенными волосами; испуганные глаза ее остановились на Володыевском, точно спрашивая: «Кто ты и зачем?» Она никогда прежде не видала маленького рыцаря, он же был поражен ее красотой и видом комнаты, убранной бархатом и парчой.
Наконец он пришел в себя и сказал:
– Не бойтесь, ваць-панна, мы друзья Скшетуского! Тогда княжна бросилась на колени.
– Спасите меня! – вскричала она, складывая руки.
В ту же минуту в комнату вбежал, запыхавшись, Заглоба, красный и дрожавший.
– Это мы, – кричал он, – с помощью!
Услышав эти слова и увидев знакомое лицо, княжна покачнулась, как срезанный цветок, руки ее бессильно свесились, глаза закрылись длинными бархатистыми ресницами, и она лишилась чувств.
XXIII
Еле дав лошадям передохнуть, они понеслись с такой быстротой, что, когда на небе появилась луна и осветила степь, они были уже в окрестностях Студенки, за Валадынкой. Впереди ехал Володыевский, внимательно всматривавшийся по сторонам, за ним – Заглоба возле Елены, а сзади Жендзян, который вел вьючных и верховых лошадей, захваченных им из конюшни Горпины. Заглоба говорил не умолкая, так как действительно у него было о чем рассказывать княжне; она, сидя взаперти в Диком яре, ничего не знала обо всем происшедшем. И вот шляхтич рассказывал ей, как ее искали, как Скшетуский ходил искать в Переяславе Богуна, о ране которого не знал, как Жендзян наконец допытался у атамана, где она спрятана, и привез эту новость в Збараж.
– Боже милостивый! – говорила Елена, подымая свое прелестное бледное лицо. – Значит, пан Скшетуский ездил за мной до самого Днепра?
– До Переяслава, повторяю тебе. И, наверно, прибыл бы сюда вместе с нами, будь у нас время послать за ним, так как мы решили сейчас же идти к тебе на помощь. Он еще ничего не знает о твоем спасении и каждый день молится за твою душу, но ты не жалей его. Пусть он еще некоторое время погрустит, если его ожидает такая награда.
– А я думала, что все забыли меня, и просила у Бога смерти…
– Мы не только о тебе не забыли, но все время об одном и думали, как бы прийти к тебе на помощь. Что я и Скшетуский ломали над этим голову, это естественно, но удивительно то, что вот этот рыцарь, который едет впереди нас, также не щадил ни своих трудов, ни рук.
– Да наградит его Бог за это!
– Должно быть, вы оба обладаете чем-то особенным, что люди к вам льнут; но Володыевскому ты действительно должна быть благодарна, мы вдвоем, как я уже говорил, изрубили Богуна, как щуку.
– Мне пан Скшетуский еще в Розлогах говорил о пане Володыевском, как о лучшем своем друге.
– И правду говорил! Великая душа в этом малом теле. Теперь он поглупел, так как его, видно, твоя красота одурманила, но погоди, он освоится и придет в себя. Мы с ним немало погуляли во время избрания.
– Значит, избран новый король?
– И этого ты, бедняжка, не знала в той проклятой пустыне? Возможно ли! Ян Казимир избран еще прошлой осенью и правит уже восьмой месяц. Теперь будет великая война с казаками, но, даст Бог, счастливая.
– А пан Скшетуский пойдет на войну?
– Он истинный воин, и не знаю, сумеешь ли ты его удержать. Мы оба с ним таковы, что как услышим запах пороха, то никакая сила нас не удержит. Ого! В прошлом году мы лихо колотили казаков! Ночи бы не хватило, если бы начать рассказывать все как было. Конечно, мы пойдем на войну, но уже с легким сердцем, так как мы нашли тебя, бедняжку, без коей жизнь нам была в тягость.
Княжна повернула свое прелестное лицо к Заглобе.
– Не знаю, – сказала она, – за что вы меня полюбили, но, верно, вы любите меня не больше, чем я вас.
Заглоба стал сопеть от удовольствия.
– Так ты меня любишь?
– Очень.
– Да наградит тебя Бог за это! Для меня старость будет легче… Правда, на меня и теперь еще поглядывают женщины; в Варшаве, во время выборов, это не раз бывало, пан Володыевский свидетель! Но что уж мне любовь… Я наперекор моей горячей крови охотно буду довольствоваться отцовским чувством.
Настало молчание, лишь лошади стали сильно фыркать одна за другой, что всадники считали хорошим предзнаменованием.