– Силою, мне данной самим Стрибогом, отыде, чёрная немочь, язва, порча, свербица, трясовица, от дому сего!
Силою, мне данной Даждьбогом, отыде, язва, порча, губительство, от дверей и от всех четырёх углов!
Нет вам здесь чести, места и покою! Выползайте из всех щелей дома этого и из тела младенца, смертоносные язвы, губительная ворожба и злая порча, и бегите отсюда в болотные топи, где ваш настоящий приют, и сгнить вам там и назад не воротиться!!
И так ведун распалился – в трясучку впал. Белыми бельмами в темноте, как филин ночной, сверкает, зубами клацает и плюётся во все углы.
У Ефросиньи от страха спина деревянной стала, и чудится ей, что и впрямь из всех щелей, извиваясь по-змеиному, какая-то скользкая нечисть повылазила. От ужаса шевельнуться не может, но когда осатаневший дед стал к Илюшеньке, завывая, подскакивать, опомнилась, выхватила мальца из зыбки, выскочила в ночь и, не разбирая дороги, к тихой, доброй Оке побежала.
До самого рассвета, прижав к себе сына, ходила она взад и вперёд по берегу, вздрагивая и поёживаясь от пережитого страха и ночного хлада. Когда же на взгорке дьяк в било ударил, перекрестилась и понесла сына в маленькую деревянную церковку. Здесь, на слёзной исповеди, всё без утайки отцу Власию поведала.
Он же сокрушённо качал головой, тяжело вздыхал и, крестясь, восклицал:
– Господи, грех-то какой! Да кто дал волхвам власть изгонять нечистого духа? Ведь это делал только Иисус Христос Своим словом и те, кого Он на это сподобил.
– Да ведь он, батюшка, какие-то особые молитвы шептал, сама слышала, – всхлипывала несчастная мать.
– Вот-вот! Молитвы ведунов не молитвы вовсе, а кощунство. Молитвы у нас все в церковных книгах записаны, а особых молитв нет. До каких же пор в язычестве пребывать будете? Худо, худо живёте, не ведаете Божеских книг и оттого не содрогаетесь. А вот ежели плясцы и гудцы[1 - Г у д ц ы – скоморохи.] зовут на игрище, то все туда бегут, радуясь, и весь тот день стоят там, позорясь.
Когда же зову вас в церковь, вы зеваете, чешетесь, потягиваетесь и речёте: «Дождь» или «Студёно». А на позорищах[2 - П о з о р и щ е – древнее название театрального действия.] и дождь, и ветер, и метель, но все радуются. В церкви же и сухо и безветрие, а не идёте – ленитесь.
Потом вздохнул и всем немногим, кто был в церкви, простил ведомые и неведомые грехи, а к Илюшиным губам осторожно крест приложил.
Эх, летят годки быстрыми птицами, кому в радость, а кому в тягость. Двадцатый год уж Илья сиднем в избе на лавке сидит.
А хорош-то собой, а в плечах могуч – любо-дорого поглядеть, но от немощных ног своих на весь белый свет осерчал. Слова лишнего из него не вытянешь, «да» и «нет» на все матушкины разговоры сквозь зубы еле вымолвит и опять сумрачно в угол уставится и глядит не мигая, будто там его беда затаилась.
Особенно невмоготу ему было, когда зимой, на Масленицу, буйные молодцы с другого берега Оки скатывались с муромскими на кулачках биться. С весёлым хохотом всегда муромских били и с обидным свистом долго гнали по скользкому льду.
– Э-эх! Нет у наших робят бойца-надёжи, опять, как щенят, пораскидали, – в сердцах бросал шапку об пол отец.
А Илья в своём углу каменным делался, будто ему шапку в лицо с укором бросили.
Сам-то Иван Тимофеич в молодые годы ровни себе по удали не знал. Одной рукой молодцов на снег скучать укладывал. Думал, и сын «надёжей» будет людям в ратном деле, а ему в трудном хозяйстве, да проклятый змей поперёк его мечты разлёгся.
А на эту Масленицу ещё одна беда, как тяжкий воз с камнями, на Илью опрокинулась.
Приходила к ним иногда тихая, застенчивая девочка Улита. Такая ласковая была – то сладкой земляники Илюше из лесу в лопушке принесёт, то орехов, а то просто так придёт и скажет ему чисто по-детски:
– Я тебя, Илюша, жалеть пришла.
– Ну жалей, жалей, – усмехнётся Илья.
А Улита сядет рядом с ним на лавку, голову рукой по-бабьи подопрёт, губы подожмёт и молчит горестно. Илюшу жалеет. Потом встанет и скажет серьёзно-серьёзно, с верой:
– Дай тебе Бог здоровья и силушки, Илюша. – И степенно, до самой земли ему в пояс поклонится.
А косица-то её толстая всегда, как на грех, со спины через голову перекидывается и хлоп об пол!
Всю серьёзность портила.
Всегда после Улиты Илюшина душа будто от тёплого солнышка оттаивала, и не заметил, как стал ждать, когда ещё Улита жалеть придёт. Когда же она из девочки девушкой статной нежданно стала, чуть не выл от тоски, бедный.
Ну вот, а на эту Масленицу пришли отец с матерью с шумного уличного веселья румяные, все в снегу и с порога Илюше, словно обухом по лбу:
– Слыхал? Улита наша под венец нынче идёт!
– Какая Улита? – не понял Илья.
– Да какая ж ещё? Аль забыл, кто тебе землянику в лопушке приносил?
– А… жених кто? – глухо спросил Илья.
– Да с того берега какой-то. Говорят, рыжий да конопатый, будто клопами засиженный. Одно слово – непутёвый. Да они там все такие.
– Кто ж меня теперь жалеть-то будет? – чуть слышно прошептал Илья.
– Как кто? – ахнула мать. – А мы с отцом не в счёт? А Господь? Он всех любит.
– Как же, «любит»!! – взревел вдруг Илья так страшно, что батюшка с матушкой, будто громом поражённые, на пол повалились. – Если Он меня так любит, за что же наказывает?! Двадцать лет я колода колодой! За какие грехи?! Если же Он без вины надо мной потешается, то и я Его из души вон вырву.
И тут, безумец, бесом ослеплённый, рванул с себя крест нательный и что есть мочи в дверь швырнул.
Испуганной ласточкой метнулся медный крестик с порванной бечёвкой и у самой двери вдруг замер в воздухе. Илья от этого чуда будто немой сделался, рот разевает, а слова в горле стоят. Оглянулся беспомощно на родителей своих, а они, сердечные, тихо, не шевелясь, на досках лежат, будто спящие.
– Ах, Илья, Илья! Вот до чего ты в печали своей дошёл, – вдруг невесть откуда раздался тихий голос.
– Кто здесь? – вздрогнул Илья.
И тотчас в том месте, где его крестик неподвижно застыл, воздух стал нежно-белым, как облачко на небе, а из облачка этого мягко шагнул к Илье чудный, светлый образом незнакомец. Высокий, стройный, лицо молодое, безусое ещё и нежное, будто девичье. Глаза тёмные, глубокие и печальные-печальные. Такие только у святых на иконах бывают да у великих страдальцев.
«Как же он сквозь запертую дверь-то прошёл? – молнией пронеслось в голове у Ильи. – А на шапке-то ни снежинки, а ведь метёт на дворе!»
И в самом деле, на чёрной княжеской шапке незнакомца, отороченной чёрной лисой, вместо снега искрились жемчужные узорочья. И на золотой княжеской мантии, наброшенной поверх багряного, цвета крови кафтана, снега тоже не было.
«Что за наваждение? – оторопело думал Илья. – Да кто ж это такой?»
– Я князь Глеб, – тихо молвил гость, – сын великого князя Владимира.
– Да быть того не может! Уже сто лет минуло, как Глеба Святополк окаянный убил!
Молодой князь отвёл левую руку с груди, и увидел Илья прямо под его сердцем страшную, смертную рану от широкого ножа.
– Ну, теперь веришь ли? – печально спросил мученик. – Видишь – убит я братом своим, но милостью Божьей вечной жизни удостоен и с тобой говорить могу.
– Да как же это? – поразился Илья. – Да за что мне милость такая – со святым говорить?!
– Трудно тебе, укрепить тебя пришёл… Знаешь ли ты, что твоё имя значит? Крепость Божия! А какая же ты крепость, ежели унынию поддался? Тяжкая это болезнь, начало злоумия. Вот уж и Бога корил.