Моссум-оглы стоял некоторое время в полном оцепенении; Мустафа с самой юности был его милостивым другом и защитником; пред ним он конечно готов был отвечать за заключенный мир, к которому его принудили. Но Абдулу Ахмета он не знал; наследник скрывался в глубине сераля, и визирь лишь редко видел его. Теперь Моссум-оглы стоял пред неизвестным, темным будущим, которое подобно черной туче расстилалось пред ним.
– Да будет хвала Аллаху, – сказал он, наконец, – что Он решит – хорошо и мудро. Насколько я, как и все правоверные, скорблю о потере всемилостивейшего падишаха Мустафы, настолько я молю всем сердцем Аллаха, да защитит Он великого нашего повелителя Абдулу Ахмета.
– Да защитит его Аллах, – сказал незнакомец, – и да пошлет ему снова победу, которую Он отнял у наших воинов!
Моссум-оглы вздрогнул от холодного, резкого тона, которым незнакомый гость произнес эти слова.
– А кто ты? – спросил он последнего, – как мне называть гостя, которого я приветствую всем сердцем, несмотря на привезенные им печальные вести? Я вижу знаки твоего почетного положения, но никогда не видел тебя в Стамбуле.
– Я – Молдаванчи-паша. Ты, конечно, не видел меня, светлейший визирь, так как ты сидел в высоком совете падишаха, я же был только бедным слугой милостивого Абдулы Ахмета; но на меня он направил лучи солнца своей милости, как только Аллах возвел его на трон калифов.
Моссум-оглы наклонил голову, а затем ударил в ладоши, после чего были принесены кофе и трубки. Наконец он попросил своего гостя занять место возле него на диване.
– Всемилостивейший падишах, – сказал тот, затянувшись несколько раз своей трубкой из янтаря и розового дерева, – приказал мне сообщить тебе, что ты, светлейший визирь, должен тотчас отправиться к нему в Стамбул и сделать свое донесение; я же должен остаться здесь на твоем месте, чтобы предводительствовать войском. Беи, которых я привел с собой, будут сопровождать тебя, а твои адъютанты останутся при мне, чтобы помогать мне своими советами.
Моссум-оглы побледнел и быстро воскликнул:
– Значит, я – пленник? Значит, я смещен?
– Я ничего подобного не слышал от всемилостивейшего падишаха, великий визирь, – возразил Молдаванчи-паша. – Неужели ты находишь удивительным, что падишах, вступивший в управление своим государством, призывает к себе своего великого визиря?
– Нет, – ответил Моссум-оглы, – он прав и еще сегодня я последую его приказу.
– Это – твоя обязанность, – сказал Молдаванчи, – и ты хорошо поступишь, исполнив ее как можно скорей; этим ты удостоишься счастья видеть лучезарный лик нашего нового повелителя. Вот приказ падишаха.
Он достал из своего кармана футляр, осыпанный драгоценными камнями, вынул из него большую грамоту, к которой на красной и зеленой ленте была прикреплена большая печать падишаха, и передал ее визирю.
Моссум-оглы поцеловал пергамент и быстро прочитал содержание рукописи. Затем он ударил в ладоши и приказал вошедшему слуге:
– Приготовить моих коней к отъезду!
– А я прошу тебя, светлейший визирь, – сказал Молдаванчи-паша, – передать мне командование над войском на время твоего отсутствия.
– Войском? – сказал Моссум-оглы, – триста человек моих телохранителей и осажденные в Шумле – вот и все войско. Судьба решила наше поражение, и я заключил мир и союз с русской государыней, что, как я убежден, будет лучше для нас, чем долгие раздоры.
– Я встретил твоего посланца, – холодно произнес Молдаванчи. – Ты еще вовремя прибудешь в Стамбул, чтобы донести падишаху об этом печальном событии.
– Ты позволишь мне, благородный паша, пред отъездом сказать несколько слов на прощанье великому русскому полководцу Румянцеву? Мы научились уважать друг друга в бою и он был великодушен в условиях мира.
Молдаванчи-паша посмотрел снизу вверх в лицо визиря, несколько мгновений был словно в нерешительности, но затем сказал:
– Ты властен поступать, как тебе нравится, великий визирь; я не имею никакого права давать тебе разрешения.
Моссум-оглы велел позвать своих адъютантов и представил им Молдаванчи-паша, как нового главнокомандующего, которому они должны были повиноваться. Затем он на несколько мгновений удалился в свое помещение, пока на дворе спешно велись приготовления к его отъезду.
– Быть может, это – мое падение, – сказал себе визирь, – быть может, меня ждет немилость или изгнание, или, быть может, даже смерть. Теперь еще не имеют власти надо мной и, если бы я доверился Румянцеву и попросил его дать мне убежище в России, я был бы вне всякой опасности. – Он взволнованно прошелся несколько раз по комнате, после чего воскликнул: – нет, неужели визирь Высокой Порты вдруг будет просить у врага убежища? Моя жизнь была бы в безопасности, но мое имя было бы заклеймено навсегда; разве не стали бы считать эту проигранную битву и заключенный мир недостойной изменой? Ведь правдивость такого суждения была бы на их стороне. Что сказали бы христиане, с какой насмешкой, с каким состраданием они стали бы смотреть на меня, выступившего против них с сотнями тысяч воинов, которые уже почти все погибли, если бы я стал еще молить их дать мне приют. Нет, за то, что я сделал, я сам понесу ответственность и все, что Аллах пошлет мне, я перенесу, как подобает гордому и храброму мужу. А Зораида? – сказал он вдруг, причем его лицо подернулось глубокой печалью, – что будет с ней, если меня постигнет наихудшее?..
Снова он долго ходил взад и вперед, прижав руки к лицу, затем взял из шкатулки, стоявшей на низеньком столе, лист бумаги и по-европейски устроенный письменный прибор. Быстро забегала его рука по бумаге, а когда он кончил, на письмо из его глаз скатилась слеза.
Он запечатал письмо и только что успел спрятать его в свой кафтан, как вошли слуги доложить, что все готово к отъезду.
Серьезно простился Моссум-оглы со своими офицерами, которые с глубоким волнением пожали его руку, отдал холодный и торжественный поклон Молдаванчи-паше, а затем отправился в путь, сопровождаемый беями, которых тот привез с собой в лагерь.
Румянцев принял визиря со всеми знаками уважения и с печальным удивлением выслушал весть о смерти Мустафы, восшествии на престол Абдулы Ахмета и отозвание Моссума-оглы в Константинополь.
– А мир, – сказал он, – мир, который мы заключили?
Визирь, отбросивший теперь свою сдержанность и свободно говоривший с русским полководцем по-французски, сказал:
– Будьте покойны, мир будет утвержден; то, что я должен сделать, сделает за меня мой преемник, Молдаванчи-паша, которого падишах Абдул Ахмед прислал на мое место. Но и к вам, генерал, у меня есть просьба.
– Говорите! – сказал Румянцев, – всякое желание вашей светлости будет исполнено мной.
– Вот, – сказал визирь, – я передаю вам это письмо и прошу вас тотчас же послать его с верным человеком в Петербург и позаботиться о том, чтобы оно было без замедления передано в руки самой императрицы.
Румянцев с удивлением вопросительно посмотрел на него.
– Я понимаю ваше удивление, – сказал Моссум-оглы, – но поверьте моему слову, это письмо не заключает ничего политического, ничего, касающегося нашего договора. Это – личная, совсем личная просьба… мое духовное завещание, – глухо добавил он.
– Положитесь на меня, – сказал Румянцев, пожимая руку визиря и с печальной озабоченностью глядя на его искаженное страданием лицо.
На одно мгновение визирь удержал его руку и сказал:
– Прощайте! Вы были моим врагом, вы победили меня, но все-таки я молю Аллаха, чтобы Он даровал вам славу и победу и никогда не дал вашей государыне забыть, чем она вам обязана.
Он быстро отвернулся. Румянцев довел его до выхода из палатки, где Моссум-оглы ждала его турецкая свита.
Русские войска взяли на караул, барабаны забили, а Румянцев с обнаженной головой стоял, пока визирь, еще раз попрощавшись с ним, дал шпоры своему коню и помчался мимо крепости Шумлы по дороге к Константинополю.
Глава 27
Прихода Ушакова с одинаковым нетерпением ожидали Орлов, Потемкин и Аделина, так как он стал центром сложной интриги, странным образом связавшей судьбу маленькой актрисы с обоими вельможами, на которых были обращены взоры всего двора и которые, под тщательной маской равнодушия и взаимной холодной вежливости, вели ожесточенную борьбу на жизнь и смерть.
Сам Ушаков был не в состоянии разглядеть все нити этой хитросплетенной интриги, но он видел и понимал достаточно, чтобы, независимо от исхода дела, питать уверенность в приобретении выгод и исполнении своих честолюбивых надежд. Это честолюбие и побудило его продаться Орлову, но оскорбительное высокомерие, с которым последний третировал его, часто наполняло его глубоким негодованием, а упорное нежелание князя Григория Григорьевича обеспечить его будущность пробудило в его сердце дикую ненависть. Ушаков радовался, что, благодаря могущественному покровительству Потемкина, ему представлялась возможность способствовать падению высокомерного Орлова, так как вмешательство Потемкина в это дело, по-видимому, обставленное глубокою тайною, без сомнения, имело целью низвержение всемогущего фаворита. Поэтому Ушаков с наслаждением ожидал минуты, когда ему можно будет с презрением взглянуть на низвергнутого с высоты Орлова. Будущность казалась ему теперь обеспеченной, так как собственноручный приказ государыни, переданный ему Потемкиным, избавлял его от ответственности и ограждал от всякого подозрения в преступном участии в заговоре; он даже не испытывал угрызений совести, упрекавшей его раньше за измену несчастному Мировичу, так как арест последнего до начала преступления снимал с него вину или, по крайней мере, низводил ее до незначительных размеров. Кроме того, Потемкин обещал, что Мировичу не будет причинено никакого вреда; поэтому он и другу мог объяснить свой образ действия желанием спасти его, за что Мирович впоследствии, быть может, даже будет благодарен ему. Еще недавно Ушаков видел себя вовлеченным в крайне опасное предприятие, между тем как надежда на награду за темное дело становилась все сомнительнее – теперь же он с уверенностью рассчитывал на блестящее вознаграждение и никакая серьезная опасность не угрожала ему.
Он бодро и весело вошел в кабинет Орлова, чтобы передать ему донесения от своего коменданта.
– Ну, – завидев его, воскликнул князь Григорий Григорьевич, но тотчас же с удивлением взглянул на беззаботное весело улыбающееся лицо офицера, обыкновенно мрачного и печального, и спросил: – что ты скажешь? У тебя такой вид, точно ты принес целый ворох хороших новостей.
– Мне кажется, вы правы, ваша светлость, – ответил Ушаков, глаза которого блеснули выражением коварного злорадства, – дело близится к концу; я надеюсь, что я скоро буду избавлен от неблагородной работы рыть подкоп, рискуя сам погибнуть при взрыве; я делал это единственно лишь из глубокой преданности к вам, ваша светлость.
– Скажи лучше – «из любви к золоту», которое я давал тебе, – со смехом воскликнул Орлов. – Надежда на награду за твои заслуги – вот единственная и самая верная преданность моей особе, и такой преданности для меня вполне достаточно; никакой иной я не верю. Ну, в чем же дело? – спросил он Ушакова, который побледнел и крепко стиснул губы.
– Все готово, – ответил он, – завтра вечером узник будет освобожден.
– Ты уверен, – спросил Орлов, – что комендант ничего не знает и что он не принял никаких мер предосторожности?
– В этом нет ни малейшего сомнения, – возразил Ушаков. – Большинство солдат слепо предано Мировичу и никто из них не решится выдать что-нибудь, рискуя собственной жизнью; остальных легко переманить на свою сторону, или же в последнюю минуту они сами примкнут к заговорщикам, и я уверен, что освобождение заключенного совершится благополучно.