Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Жизнь Гюго

Год написания книги
1997
Теги
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 14 >>
На страницу:
7 из 14
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Новый учитель увидел в Викторе Гюго главную угрозу своему авторитету. Он заслужил себе место в истории литературы тем, что взломал парту Гюго и конфисковал его личный дневник. В дневнике содержалась декларация его политических и литературных взглядов, датированная июлем 1816 года: «Я хочу стать Шатобрианом или ничем» (желание, столь же обычное в 10-е годы XIX века, сколь желание стать Виктором Гюго в 30-е и 40-е годы того же столетия). Кроме того, в дневнике были стихи, которые Декотт, наверное, сравнил со своими рифмованными виршами, посвященными образованию, и подробная характеристика, в конце которой следовал вывод, что Декотт – «мошенник». Гюго обвинили в «неблагодарности» – грехе особенно тяжком, поскольку он получал «заботу и внимание, равных которым не знал ни один другой ученик». В «Рассказе о Викторе Гюго» приводится следующий диалог:

«Виктор. Месье, это мне следует вас упрекать. Вы выведали все мои тайны, надругались над моим разумом и обнажили мою душу…

Декотт. Осторожнее, молодой человек, вас вернут родителям.

Виктор. Возвращайте. Это мое величайшее желание».

В историях детства, написанных в XIX веке, почти всегда имеется эпизод с конфискацией. Герои угрожают старому порядку; конфискация подтверждает врожденную преступность героя, у которого появляется повод отомстить. Поскольку дневник неизменно теряется или уничтожается, читатель невольно преувеличивает его достоинства.

Ценность данного происшествия заключается в реакции Гюго. Его «дерзость» позволяет мысленно представить, как он позже отвечал на обвинения других тиранов, например французской прессы или Наполеона III. Но даже здесь стремление придерживаться прочных нравственных принципов имеет и свою темную сторону: неизбежное впечатление его собственной вины. После многолетних ссор его родители вскоре официально разъедутся, и Гюго, подобно многим детям, оказавшимся в сходном положении, не в состоянии понять, что он – невинная жертва. В «Конце Сатаны» (La Fin de Satan) он по-своему интерпретирует историю Адама и Евы. Первородный грех у него не ассоциируется с жаждой познания. Зло входит в мир вместе со следующим поколением, точнее, с ревнивым братом Авеля.

К счастью, тирана Декотта дополняла «фея-крестная»: молодой человек с лицом обезображенным оспой и веселой улыбкой, по имени Феликс Бискарра[166 - Barthou (1926).], школьный работяга, который надзирал за учениками и выполнял те же функции в мрачной жизни пансиона, как сегодняшние надзиратели, только с еще худшими видами на карьеру[167 - Venzac, Premiers Ma?tres, 172.].

Бискарра был первым после Софи Гюго человеком, признавшим поэтический дар Виктора. Ему даже хватило присутствия духа и современных мыслей, чтобы восхищаться такими строками, как «Кости скрипели на жадных зубах» или «Опьяненный кровью, пролитой в бою, и окровавленный» из стихотворного перевода «Энеиды», выполненного Гюго[168 - Barthou (1926), OP, I, 124–125 (Гюго перевел описание пещеры Циклопа, сделанное Ахеменидом).]. Этот просвещенный читатель стал направляющим духом в двух событиях, отметивших переход Гюго во взрослую жизнь.

Одной из обязанностей Бискарра было водить пансионеров на прогулки. Однажды он отклонился от предписанного маршрута и повел их в собор Сорбонны. Его подружка, дочь школьной прачки, знала одного тамошнего служащего. Поднявшись по многочисленным лестницам, они стояли наверху и слушали, как к Парижу подходят войска союзников. Гюго поразил солнечный пейзаж за городскими воротами и его явное равнодушие к существам, живущим во Франции. Эта тема часто повторяется в его поэзии: Природа, очевидно совершающая свой вечный круг. Кроме того, в тот день Гюго впервые испытал настоящее головокружение: страх, что собственный разум велит ему спрыгнуть с парапета.

Сцену на куполе Сорбонны следует представлять, помня о феноменальном зрении Гюго: необычайная дальнозоркость с любопытными искажениями цвета и перспективы. Этот полезный недостаток придает неожиданную буквальность его определению гения: существо с микроскопом в одном глазу и телескопом в другом, которое «копается в бесконечно большом и бесконечно малом»[169 - William Shakespeare, II, III, 5.].

Зрение Гюго помогло ему также при подъеме, когда он заметил столь же головокружительный вид под юбками поднимающейся впереди него дочери прачки… Если собрать отдельные детские воспоминания в хронологическом порядке, становится ясно, что его вступление во взрослую жизнь совпадает с постепенным, по частям, открытием женского тела: ноги мадемуазель Розы, грудь девушки из Байонны, губы Пепиты – и более обширная панорама под куполом Сорбонны.

В «Рассказе о Викторе Гюго» не делается попытка вывести мораль из истории в целом. И все же, как и во многих других случаях, создается впечатление, будто повседневная жизнь Гюго процеживается через его сознание, как через волшебное сито: действительность проходит сквозь него и складывается в осмысленные узоры. Он поднимается на вершины и открывает для себя исторический момент, который сигнализирует о поражении его отца, источник земного удовлетворения, равнодушие Матери Природы и желание прыгнуть в пустоту. И все объединилось в колыбели французского образования. Обычно такое врожденное метафорическое зрение, когда любое событие принимается за аллегорию чего-то другого, считают психозом. Прослеживается тревожное сходство между некоторыми поздними стихами Гюго и монотонно-ошеломляющими образами, которые свойственны пациентам с синдромом болтливости.

Возможно, Гюго не порывал связи с общепринятой действительностью потому, что всегда опирался на нечто конкретное, а также потому, что его связь с видимым миром покоилась на прочном фундаменте секса. Даже его выдающиеся сексуальные подвиги следует в каком-то смысле считать приложением интеллектуального метода. В старости он просто стал плодовитее во плоти, чем на бумаге. В юности такой способ восприятия часто представляется мелочным и смехотворным. Школьником Гюго любил глазеть на обнаженные статуи в Люксембургском саду. Однажды он спрятался в шкафу на чердаке в доме матери, чтобы посмотреть, как встает из постели горничная[170 - Toute la Lyre, VI, 18; см. также: Derni?re Gerbe, 75, и Moi, l’Amour, la Femme, OC, XIV, 358.]. Если вспомнить, что женщины не знали о его присутствии, его можно назвать вуайеристом. Но тот же самый человек создал «Созерцания» (Les Contemplations), где «приподнял юбки Природы». Вуайерист оказался и провидцем – во всех смыслах слова.

Второй вклад Бискарра в становление Гюго позволил Виктору впервые узнать вкус славы. В 1817 году сорок пожилых «бессмертных», членов Французской академии, проводили ежегодный поэтический конкурс на вполне однозначную тему: «Счастье, проистекающее из изучения всех обстоятельств жизни»[171 - Явно популярная тема, так как сын Гюго написал стихотворение на ту же тему для того же конкурса четверть века спустя. См. Guille, 32, № 42.]. Увидев объявление о конкурсе, Гюго написал оду в 334 строки, посвященную радости и пользе чтения, с тончайшими намеками на то, что школа (представленная «шумом, беспокойством и обманом») враждебна учебе. Как и следовало ожидать, он выразил вполне роялистскую точку зрения: литература учит ненавидеть «жестоких завоевателей и диких воинов».

Когда ода была закончена, Бискарра велел ученикам построиться парами и повел их к собору Института[5 - Институт Франции – корпорация, образованная пятью академиями (до 1832 г. – четырьмя).] на левом берегу Сены. Приказав остальным зарисовать каменных львов на фасаде, он вместе с Гюго взбежал на крыльцо и передал его стихи в канцелярию академии.

Через несколько месяцев Виктора навестил Абель. Он назвал младшего брата полным идиотом. Если бы Виктор в стихах не дал понять, что «едва видел, как три пятилетия завершили свой круг», ему бы, наверное, присудили первую премию. Никто не верил, что автору оды всего пятнадцать лет. Гюго, которому, возможно, в связи с его достижениями предоставили некоторую свободу, бросился к постоянному секретарю академии и показал свое свидетельство о рождении. Ему сказали с поразившей его бесцеремонностью: «Наше недоверие окажется вам полезным». Секретарь был прав: ода мгновенно прославила Гюго. В то время академия старалась оживить интерес общества к искусствам. Подобные конкурсы и обмен эпиграммами и одами, который последовал за ними, стали главными событиями литературной жизни. Академия с радостью представила миру одаренного юношу, тем более что он, как выяснилось, придерживался «правильных» политических взглядов.

Первый успех Гюго стал также поворотным пунктом в истории его отношений с близкими, не в последнюю очередь потому, что он откровенно превзошел удрученного Эжена. Средний брат тоже сочинял стихи и состязался с Виктором за любовь матери. 26 августа 1817 года Абель послал генералу в Блуа «дерзкое» письмо. Он объявил: в пятнадцать с половиной лет Виктор удостоился «похвальной грамоты» (буквально «почетного упоминания» – mention honorable) Французской академии. Буквально это было правдой: ода «упоминалась» на публичном собрании академии, что, разумеется, было «почетным», но похвальной грамоты Виктор в тот раз не получил. «И тем не менее, – писал Абель, – вот каковы дети, которых вы преследуете с такой яростью». Ради объективности Абель советовал отцу прочесть последний номер «Журналь де Коммерс», откуда он узнает, что «не только поприще военного способно принести славу».

Если бы генерал Гюго в тот день просмотрел «Журналь де Коммерс», он увидел бы там обвиняющий перст, направленный на него: «Какой суровый цензор не растрогается, узнав о пятнадцатилетнем мальчике, который пишет стихи и посылает их на конкурс в академию, надеясь, что их похвалят?» Анонимный автор, чей стиль подозрительно напоминает стиль Абеля Гюго, сообщал о том, какое удивление и радость испытали читатели, но в основном читательницы. Виктор подробно описал свои чувства после того, как прочел о трагической участи Дидоны в «Энеиде». Его ода стала идеальной, ничему не угрожающей виньеткой сентиментального молодого человека, которому знакомы смутные тревоги. Сердце сжималось при чтении строк:

Мое сердце тает; теперь оно стремится разделять
Те беды, которые испытает когда-нибудь потом.

Успех Гюго стал моральной победой над отцом, и казалось совершенно нормальным, что первый отзыв на его творчество принял именно такую форму – критика в сочетании с практическим советом по воспитанию детей: «Родители, которые вырастили сего ученика Вергилия… понимают, с какой заботой и нежностью следует воспитывать это милое и невинное создание. Оберегайте его от тех страданий, которые поедают время и сердце, от строгостей, которые губят талант, не давая ему расцвести в полной мере, и вы, может быть, взрастите последователя Мальфилятра[6 - Мальфилятр (1732–1767) – поэт и автор труда, посвященного Вергилию. Умер молодым и непризнанным.]».

Неизвестно, как отнесся к успехам Виктора генерал, но после того он, судя по всему, больше прислушивался к просьбам сыновей. Им позволили изучать право – иными словами, получить свободную профессию и записаться в университет, а время от времени посещать и амфитеатр Сорбонны.

Официально признанный чудо-ребенок начал литературную карьеру, не дожидаясь освобождения из «тюрьмы». Короткий период между конкурсом Французской академии и его последним днем в школе (8 сентября 1818 года) содержит самые яркие происшествия его периода «ученичества»: «милое и невинное создание» вышло в тот мир, которое надеялось завоевать. Правда, «милость» Виктор по большей части сохранил, зато всю невинность берег для личной жизни.

Первой его уловкой была рассылка подобострастных маленьких од нескольким академикам. Он благодарил их за то, что они «вырвали [его. – Г. Р.] слабые вирши из пропасти забвения». «Незрелая муза» Гюго просила прощения у постоянного секретаря за то, что «врывается в их благородные труды», но именно «лестному отзыву» секретаря обязан он своим незаслуженным успехом. В «Рассказе о Викторе Гюго» такое откровенное низкопоклонство объясняется отсутствием интуиции. На самом же деле многочисленные поклоны и расшаркивания Гюго были далеко не наивными. В раболепном стиле он подчеркивал свой юный возраст, намекал на свою гениальность и доказывал, что ради славного будущего можно прибегнуть и к самоуничижению.

Одна ода предназначалась переводчику Оссиана Бауру-Лормиану, которого поздние романтики прозвали «Балур-Дорманом» («полусонным болваном»). Однако Баур-Лормиан написал послание Людовику XVIII, в котором указывал на необходимость проведения мягкой конституционной реформы. Гюго откликнулся таким монархическим по духу стихотворением, после которого его недвусмысленно причислили к стану «ультрас». К счастью для Гюго, стихотворение не было послано в газеты, «потому что, – как он писал в своей тетради, – Эжен оказался слишком нетороплив. (Решить, какое стихотворение является самым лучшим, предстояло госпоже Гюго.) Как говорят в народе, дорога ложка к обеду»[172 - OP, I, 39, 1150.].

До тех пор самым успешным произведением Виктора была поэтическая просьба о помощи, поданная «г-ну графу Франсуа де Нёфшато, Французская академия». Стихотворение подарило Гюго влиятельного покровителя и вовлекло в его первое литературное приключение. Все окончилось довольно неприятным происшествием, которое достойно отдельного расследования. Случившееся открыло юноше глаза на литературные круги до того, как у него сформировались какие-либо иллюзии. Таким образом, он получил важное преимущество по сравнению с другими писателями своего поколения.

30 августа 1817 года, смешав в нужных пропорциях высокомерие и раболепность, он напомнил Нёфшато, которому ничего не нужно было напоминать, что Вольтер «осветил ваш рассвет огнями своего заката». Он имел в виду, что Вольтер назвал тринадцатилетнего Нёфшато своим поэтическим наследником. Теперь же Нёфшато просили сделать то же самое для Виктора Гюго. Академик ответил одой и пригласил «нежного друга девяти муз» прийти и получить в подарок его совет.

Нёфшато дважды был министром внутренних дел и помогал основать музей Лувра. В старости у него появилось новое увлечение. Он всячески популяризировал недооцененный овощ – картофель. По мнению Нёфшато, картофель следовало переименовать в «парманьте» – по фамилии агронома, доказавшего, что корнеплод безвреден для здоровья. «Картофель», «земляное яблоко» – название оскорбительное! Все на его столе – рагу, макароны и нечто напоминающее котлеты – оказалось приготовлено из картофеля. Его дом, обставленный в стиле того времени, то есть напоминающий греческий храм, находился на северной окраине Парижа, рядом с картофельным полем. Помимо картофеля, Нёфшато считался крупным специалистом по моркови. Впрочем, иногда он вспоминал свои корни и возвращался к литературе.

Когда Гюго пришел к нему, Нёфшато трудился над изданием плутовского романа Лесажа «Жиль Блас». Он хотел проверить утверждение Вольтера, что Лесаж воспользовался неким испанским сочинением, и вот удача! К нему пришел молодой человек, который знал испанский. Гюго несколько дней просидел в Королевской библиотеке, сличая тексты. В результате он написал длинное и подробное опровержение – образец эрудиции, которое Нёфшато вставил в свое издание, подписав его своим именем и заслужив себе дожившую до ХХ века репутацию «одного из самых глубоких и изобретательных критиков» Лесажа.

Вскоре после смерти Нёфшато, в «Отверженных», влюбленный Мариус внушает себе, что необычайно красивая Козетта «едва ли могла бы что-либо поделать, но мне было бы лестно, если бы она знала, что настоящий автор диссертации – я… диссертации, которую господин Франсуа де Нёфшато включил в предисловие к своему изданию „Жиля Бласа“, выдав за свое творение!»[173 - Les Misеrables, III, 6, 4; Ad?le Hugo, II, 246–248 (1853). Еще одно свидетельство представлено Полем Лакруа. См. Birе (1883), 108–111 и Legay, 39.]. Несмотря на такой толстый намек и подробные рассказы жены и дочери Гюго, принято считать, что «диссертация» стала плодом дружеского соглашения. Многие утверждали – видимо, чтобы не испортить милой картины содружества юности и старости, – что Нёфшато не был вором. Но доказательства становятся очевидными всякому, кто прочтет предисловие. Рыхлый, самодовольный стиль первых нескольких страниц неожиданно сменяется стремительным, афористичным, полным язвительных, злорадных замечаний о «ворах и плагиаторах», «лжи и лести, с которой обычно раздуваются посвящения». Кроме того, косвенным доказательством служит ссылка на «Робинзона Крузо», одну из любимых книг молодого Гюго.

Самый же четкий след – утверждение Нёфшато, что Лесаж родился на полуострове Рюйс в Бретани. Если бы Нёфшато озаботился и, так сказать, посмотрел в зубы дареному коню, прежде чем посылать свой труд в типографию, он бы заметил, что за двадцать четыре страницы до того псевдо-Нёфшато утверждает, что Лесаж родился не на полуострове Рюс (в таком написании), а в городе Ванн. Видимо, Нёфшато нисколько не сомневался в ученической скромности Гюго. Возможно, отчасти поэтому в каталоге Национальной библиотеки Франсуа де Нёфшато уделено столько места.

Данное происшествие необходимо упомянуть хотя бы ради библиографической точности и простой справедливости: первый, непризнанный прозаический текст, опубликованный Виктором Гюго. Но случай с Нёфшато дарит редкую возможность взглянуть на школьника как на личность. Когда он пишет для большой аудитории, для него характерна некоторая скованность, из-за чего он становится похож на юного чудака – «ходячую книгу», как он называет себя сам в 1820 году. В работе, посвященной «Жилю Бласу», не ведая, что его заметки будут опубликованы, он производит впечатление уверенного и остроумного молодого писателя, которому хватает зрелости, чтобы извлечь уроки из недостатков прежних поколений ученых, не упиваясь их глупостью.

Еще более поучительно то, как сам Гюго отнесся к краже своего произведения. В журнале «Литературный консерватор» (Le Conservateur Littеraire), который он издавал вместе с братьями с 1819 по 1821 год, напечатано несколько милых рецензий на «Жиля Бласа», изданного Нёфшато. Эти рецензии до сих пор считались признаком того, что Гюго внес свой вклад добровольно. Разумеется, сейчас уже невозможно сказать наверняка, какие чувства он испытывал, но прийти к некоторым выводам поможет один простой опыт. Попробуйте прочесть следующие замечания Виктора Гюго глазами Франсуа де Нёфшато.

«Почти все труды [Нёфшато. – Г. Р.] написаны с глубоким учетом интересов молодежи. Нетрудно понять, что он испытывает сокровенное желание поставить свою старость на службу молодости.

Г-ну Биньяну [переводчик Гомера, который «заимствовал» строки у других переводчиков. – Г. Р.] не хватило дерзости красть целые абзацы у своих предшественников. Правда, г-н Биньян – не член Института.

Г-н Франсуа де Нёфшато, защитив таким образом нашу национальную славу, внес ценный вклад в славу собственную.

Истинные ученые встречаются так же редко, как часто встречается заимствованная эрудиция».

Наконец, одно из примечаний Нёфшато к «Жилю Бласу» «рекомендовано авторам мелодрам: эти четыре строки содержат суть великолепного образчика плагиата».

Обращать внимание прежде всего на приятный тон замечаний Гюго – значит упустить их суть. Если Нёфшато и был способен испытывать раскаяние, он наверняка раскраснелся, как свекла, прочитав номера «Литературного консерватора». Утонченная смесь дерзости и почтительности Гюго выказывает великолепное понимание такого типа самообмана. Скоро Нёфшато предстояло выхлопотать для молодого поэта королевскую стипендию, и по этому случаю он провозгласил, как можно полагать, с захватывающим отсутствием самоанализа: «Я рад вашим успехам больше, чем вы сами».

Редкая способность Гюго одновременно удовлетворять и личному тщеславию, и чувству справедливости показывает, как хорошо первые шестнадцать лет жизни подготовили его к жизни знаменитого писателя. Он видел, как все общество уничтожает себя, как распадается его семья; но он уже строил на развалинах собственный мир.

Глава 5. Страсть (1818–1820)

Сточная канава, проходившая мимо пансиона Кордье, впадала в Сену на дальнем конце улицы Пти-Огюстенс (сейчас улица Бонапарта). Поблизости, на третьем этаже дома номер 18, жила Софи Гюго. Ее квартира служит признаком стесненных обстоятельств. Тогда в Париже апартаменты делились по вертикали в соответствии с общественным положением и доходом жильцов: знать в первом этаже, слуги на чердаке. По соглашению о разделе она получала три тысячи франков в год: остаток тех сокровищ, которые, как считалось, генерал Гюго растранжирил в Испании[174 - CF, I, 261.]. Софи Гюго исполнилось сорок шесть лет, но она почти всегда была больна. Она читала книги, нюхала табак и принимала гостей – призраков другой эпохи, с которыми ее сыновьям нельзя было разговаривать, если только те сами не обращались к ним. В их число входил дальний родственник, граф Вольней, автор труда «Руины, или Размышления о революциях империй» (Les Ruines, ou Mеditations sur les Rеvolutions des Empires, 1791)[175 - О «салоне» мадам Гюго см.: Barbou (1886), 16; Venzac, Origines Religieuses, 644–649. Отдельные сцены нашли отражение в: Les Misеrables, III, 3, 3. Venzac (648–649) подтверждает родство с графом де Вольней (см. Родословное древо).]. Вольней нашел прибежище среди разрушенных храмов в пустынях Сирии и Египта. Его точные, элегические описания помогали офицерам наполеоновской армии и вдохновляли первых французских романтиков. На их глазах тоже разрушалась цивилизация.

Радуясь, что обрели свободу и мать, Виктор и Эжен спали в углу столовой, а работали в комнатке в задней части дома. Софи Гюго уютно расположилась внутри еще одного урока истории. Как и в саду в переулке Фельянтинок, здесь исповедовали монархические взгляды. В спальне хозяйки раньше находилась часовня упраздненного монастыря Малых Августинцев. Сидя за письменным столом, Гюго смотрел на парижскую Долину царей: монастырские аркады[176 - Теперь двор Школы изящных искусств.] стали вместилищем могил, перемещенных с королевского кладбища Сен-Дени. Можно сказать, что семья Гюго получила прекрасных соседей, тихих и высокочтимых. Для Софи Гюго кладбище во дворе служило лишним доказательством жестокости Революции. Абель писал о кладбище книгу с роялистской точки зрения[177 - Abel Hugo (1825). См. также: VHR, 314–315; Carnets, OC, XIII, 1100–1101.]. Но для гостя-англичанина, который в 1814 году, подобно многим туристам, посетил «древний монастырь Малых Августинцев», импровизированное кладбище доказывало другое. Эпоха обладала и положительными качествами, которые перевешивали недостатки: «…собрание древних французских памятников, которые спасли от разрушения в миг, когда ярость революции была направлена против всех символов суеверий и тирании. Они расположены по порядку, в залах, сооруженных так, словно должны иллюстрировать архитектурный стиль, господствовавший в XIII, XIV, XV и XVI вв.»[178 - Birkbeck, 95 (1 октября 1814).]

Читать стихи, которые Гюго писал у окна, следует, не забывая о его взглядах, которые конкретно иллюстрируют новую чувствительность. Хотя время поглощает целые общества, их можно воскресить с помощью игры воображения. Видение Гюго о пустоши на месте Парижа в 5000 году служит и мысленным образом города в послереволюционной Европе: «Когда берега, где бьется вода о гулкие мосты / Снова зарастут шепчущим камышом… Когда Сена потечет по каменным преградам, / Разрушая старый купол, попавший в ее поток…»[179 - ‘? l’Arc de Triomphe’, часть 3, Les Voix Intеrieures. См. J. Gaudon (1969), 94–95.]

Гюго возмещал утраченное детство рядом с музеем-мавзолеем. Часто он не спал ночами, так как ему приходилось ухаживать за матерью. Похоже, его жизнь постепенно освобождается от событий и уводит назад во времени. Его самое значимое достижение того периода не имеет никакого отношения к литературе, зато доказывает желание объединить семью. Он научился штукатурить стены и красить шелк, которым тогда обивали стены вместо обоев. Он ходит по магазинам и покупает еду, подметает дом и натирает мебель лаком[180 - VHR, 338; Barbou (1886), 44.]. Его будущая невеста, Адель Фуше, с изумлением видела, как он идет с матерью на рынок, словно дитя-переросток, очень серьезный и красивый. Если верить автопортрету Гюго, у него были «широкие, страстные ноздри»[181 - Les Misеrables, III, 6, 1.] (как у лошади Делакруа) и «честное, скромное лицо. Оно излучало величие, задумчивость и невинность»; «он был застенчив до мрачности»[182 - Les Misеrables, III, 5, 2.].

В «Отверженных» Гюго применил необычный прием: описывая нескольких членов «Общества друзей азбуки», общества молодых идеалистов, которые наслаждаются простой дружбой, недоступной самому Гюго в юности, он присваивает разным людям собственные черты, как физические, так и нравственные. Все эти описания могли быть выведены из писем и портретов, но обладают преимуществом добавочной перспективы – почти отцовской любви зрелого Гюго к себе молодому:

«В обращении он был сдержан, холоден, вежлив и замкнут. Но у него был прелестный рот, алые губы и белые зубы, и улыбка смягчала суровость его лица… Глаза у него были небольшие, взгляд открытый»[183 - Les Misеrables, III, 6, 1.].

«Подобно некоторым молодым людям начала нынешнего и конца прошлого века, рано прославившимся, он весь сиял молодостью и, хотя бледность порой покрывала его щеки, был свеж, как девушка. Достигнув зрелости мужчины, он все еще выглядел ребенком… Он был строгого поведения и, казалось, не подозревал, что на свете есть существо, именуемое женщиной»[184 - Les Misеrables, III, 4, 1.].

Автопортреты Гюго в молодости фальшивы только в одной физической подробности: густые темные волосы. На самом деле волосы у него были светлые, которые постепенно переходили в темно-русые. Зато он обладал неоспоримым признаком мужской красоты: «высоким, умным лбом»: «Высокий лоб на лице – то же, что высокое небо на горизонте»[185 - Les Misеrables, III, 4, 1.]. Но, как любит подчеркивать Гюго, задолго до эпохи космических путешествий, «небо» просто игра света, отражение на темноте[186 - Le Rhin, письмо 4.].

Вступая во взрослую жизнь, Гюго старался постичь самого себя и разложить на составные части свою тщательно составленную личность. В школе он приучился перед сном запоминать по тридцать строк на латыни[187 - Stapfer (1905), 193.]. Пробуждаясь, он переводил их все в рифмованные четверостишия. Чтение классиков, как он считал, поддержит все его мыслительные потребности в путешествии во взрослую жизнь.

«Я произвел для себя опыт, следуя совету, который великие умы прошлого продолжают давать малым умам настоящего… Я был готов ко всему… На каждый случай у меня имелась древнегреческая пословица, классическая отсылка или строка из Вергилия»[188 - Tas de Pierres, OC, XIV, 492.].
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 14 >>
На страницу:
7 из 14