Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Жизнь Гюго

Год написания книги
1997
Теги
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 >>
На страницу:
11 из 14
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Драматург уже сидел за работой; он создавал видимость и предлагал красивые сцены зрителям, которые рады были обманываться.

И только за пределами дома рамка часто не вмещала портрет. Если не упомянуть о трех путешествиях, совершенных в 1825 году, от Гюго того периода не осталось бы почти ничего, кроме списка стихотворений и платежей.

Генерал Гюго пригласил Виктора с семьей навестить его небольшое имение в окрестностях Блуа: «Если ты любишь охоту, ты сможешь настрелять зайцев, куропаток и других созданий, которые гуляют у меня на воле»[307 - CF, I, 580.]. Вечером 24 апреля 1824 года Гюго, Адель и Леопольдина отправились в путь в почтовой карете. Дорожная тряска произвела на него обычное действие. За ночь он написал длинную балладу, «Два лучника» (Les Deux Archers). В среднем одна строка приходилась на каждые два километра: «Был час роковой, когда ночь темна… Когда путник спешит через поляну…»

Он был в веселом расположении духа, в котором легче писать мрачные стихи. Во-первых, его выбрали официальным поэтом на коронации Карла X, которая должна была состояться в Реймсе через несколько недель. Во-вторых, когда они в Париже садились в карету, к ним подбежал посыльный в ливрее с большим запечатанным письмом. Виктору Мари Гюго присвоили звание кавалера Почетного легиона. Обе почести доказывали, что двор прекрасно понимал пропагандистскую ценность романтизма: возвращаясь к средневековым истокам, он укреплял свои позиции в культуре.

В позднейшем отчете Гюго, возможно ради удобства будущих биографов, совместил три события – отъезд в Блуа, орден Почетного легиона и балладу[308 - AP, OC, X, 691.]. Такая натяжка рисует символический автопортрет и подтверждает равенство Гюго с отцом. Он, конечно, не мог знать, что в будущем балладу о двух лучниках, которые богохульствуют рядом с уединенной башней и которых ночью убивает таинственная сверхъестественная сила, назовут сказкой о двух Викторах Гюго, охваченных эдиповым комплексом[309 - R. Grant.].

Целых три недели генерал Гюго и его младший сын вели себя как старые друзья. Поскольку в имении была жена генерала, а разговоры в основном вращались вокруг малышки, щекотливых тем вроде политики, Эжена и первой госпожи Гюго легко можно было избежать. Генерал увлекся поиском сокровищ и пригласил Виктора посетить раскопки. Виктор увлекся римскими и галльскими древностями; позже он начнет общенациональную кампанию по сохранению старины. Они посетили величественный, разрушающийся остов замка Шамбор, в котором Гюго увидел пример более старого подхода к древним памятникам. «Все виды волшебства, поэзии и даже безумия представлены в восхитительном беспорядке этого дворца рыцарей и фей, – признавался он в письме Сент-Вальри, употребляя все свои любимые слова. – Я вырезал свое имя на верхушке самой высокой башни и забрал с собой на память замшелый камешек и щепку от оконной рамы, на которой Франциск I нацарапал строки: Souvent femme varie/Bien fol est qui s’y fie!»[12 - «Женщины часто непостоянны,/Доверять им – безумие!» Использовано в «Король забавляется» (1832) и в либретто к опере Верди «Риголетто» (La donna e mobile…)][310 - Corr., I, 402.] Неплохой довод в поддержку Гюго. Он считал, что печатное слово положило конец более старой форме письма, архитектуре.

Самое яркое событие той поездки в Блуа проскользнуло между трещинами более крупных событий 1825 года. Однажды вечером, сидя на террасе загородного имения генерала и глядя на пустоши и тополя, поэт, которому вскоре предстояло восславить восшествие монарха на престол, написал странно невыразительное стихотворение о захваченном восточном городе: «Восточный гимн»[311 - Odes et Ballades (1826); перенесено в Les Orientales и названо ‘La Ville Prise’.]. То было первое стихотворение будущего сборника «Восточные мотивы» (Les Orientales) и одно из очень немногих написанных им стихотворений, которое как будто не призвано запечатлеть какое-то общественное или частное событие, хотя оно было написано в тот день, когда его официально приняли в орден Почетного легиона.

«Восточный гимн» легко принять за сцену современной войны и защиту французского империализма; и все же умирающие обитатели безымянного города всего лишь предлоги для красивого описания языков пламени, которые весело вздымаются над местом трагедии. И вот, когда картины становятся поистине ужасными, когда топят зарезанных священников, Гюго вдруг взрывается аллитерациями, которые возмутили бы членов Французской ака демии:

Les pr?tres qui priaient ont pеri par l’еpеe[13 - «Молящиеся священники погибли от меча».].

И «крошечные дети, раздавленные булыжниками брусчатки» (любопытный образ для любящего отца) умирают роскошной, долгой смертью в дерзкой романтической строке с анжамбеманом[14 - Несовпадение синтаксической и формообразующей цезур (на конце стиха, полустрофы, строфы); стилистический прием для преодоления ритмической монотонии стиховой формы и для интонационного или смыслового выделения отсеченных стихоразделом отрезков формы. (Примеч. пер.)].

Кровожадность Гюго тем удивительнее, что на данном этапе жизни его едва ли можно назвать плодовитым поэтом. С 1824 по 1827 год он в среднем писал всего по две строки в день. Общий размер его трудов и продолжительность жизни предполагают постоянный и регулярный труд. Как иначе мог он сотворить такую груду рукописей? При ближайшем рассмотрении становятся заметны огромные промежутки, в течение которых его мозг как будто повторно переваривает все то, что он придумал. В 1826 году Гюго создал всего одно стихотворение. Периодичность его стихов часто зависит от контрактов с издателями. «Восточный гимн» принадлежит к сочинениям другого рода, созданным не для печати. Постепенно, по мере того как Гюго учился управлять неожиданными «завихрениями» своего разума, такие стихи становятся неотличимыми от «товара, предназначенного для продажи».

Захваченная в миг своего творения, восточная фантазия из долины Луары – ключ к тому направлению, какое приняли его мысли. В «Восточной фантазии» он не только отпускает слова на волю, позволяя им резвиться по их желанию. Здесь впервые равнодушный властитель видится глазами масс. Явление, вскоре удивившее друзей-роялистов Гюго, вначале проявилось в стихах, на том уровне, где политические убеждения едва ли существуют и где всем управляют различные формы жизни: «Слова знают тайну этого сфинкса, человеческого мозга». «Мрачные орды приходят и уходят». «От их дыхания… неясная громада медленно роняет свои листья»[312 - ‘Suite’, Les Contemplations, I.].

Напрашивается догадка, что при создании стихов Гюго слушал другой голос, другой разум, противоречивший ему самому. Догадку можно проверить с помощью одного статистического опыта. Если посчитать количество совпадающих звуков в каждой рифмованной строфе, получатся в среднем такие результаты, с интервалом в три года[15 - Рифмы во французском языке основаны на количестве сочетаемых фонем. Рифму называют «бедной», если совпадает только одна фонема (vin – libertin), «достаточной», если совпадают две фонемы (vеritе – beautе) и «богатой», если совпадают три или более фонем (Ad?le – fid?le).]:

1816—2,14;

1819—2,23;

1822—2,58;

1825—2,67.

Количество рифм неуклонно растет. Начиная с 1822 года их становится больше, чем в стихах любого другого поэта. Такого еще не было во французской поэзии, тем более до периода классицизма. Цифры отражают стремление отпустить слова на волю, позволить им диктовать значение стиха, сводить смысл к звуку. Кроме того, они раскрывают жизненную связь между стихом Гюго и его восприятием реальности.

Когда французская армия в 1823 году приняла участие в гражданской войне в Испании, чтобы посадить на трон короля из дина стии Бурбонов, Гюго воспользовался экспедицией как предлогом для оды, посвященной отцу. В ней он довольно искусственно сравнивал разрушителя Бургоса с роялистами:

Отец, иногда я грежу, что беру твой меч,
И, исполнившись рвения,
Иду за нашим славным войском в страну Эль Сида.

Почему же этот образец милитаризма привлек награды, полученные в Академии флоралий, и добился, чтобы его освободили от военной службы?[313 - См. General Hugo (1825), 37, о «мудром законе, согласно которому все молодые французы обязаны служить королю и, таким образом, отечеству».] Почему он не поехал в Испанию, как Альфред де Виньи? Его замысел кажется крайне неубедительным, как с личной, так и с политической точки зрения.

В своем наименее правдоподобном стихотворении среднее количество рифм просто зашкаливает: 2,81. Хотя на первый взгляд это незаметно, ода стала одним из самых богато рифмованных стихотворений во французской литературе. Когда он сталкивает в сознании две противоборствующие армии – короля и своего отца, наполеоновскую Испанию и Испанию Бурбонов, на первый взгляд произвольные совпадения звуков перестают играть чисто декоративную роль и вторгаются в самую структуру стиха. Критики оказались правы: непонятность – или вообще совершенно другой вид смысла – пожирала риторику.

Как ни странно, генерал Гюго сыграл решающую роль в поэтической революции, начало которой положил «Восточный гимн»; его роль оказывается куда более важной, чем какое-либо политическое влияние. Перед тем как к нему приехали сын с невесткой, он предложил Виктору «надежное средство» от простуды: отвар опиумного мака, смешанный с молоком и медом[314 - CF, I, 621. Редакторы CF поправляют Barthou: ‘eau de navets’ (капустный отвар) вместо ‘eau de pavots’.]. Если Виктор регулярно принимал отцовское лекарство в Блуа, возможно, оно возымело нужное действие. Вот откуда чувство всесильности, растворение личности рассказчика, догадка о непереводимости знаков, даже склонность ко всему восточному. Налицо все признаки литературы, созданной под действием опиума[315 - См.: Hayter. Действие культуры и химикалий неразделимо. Многие видения отражают ожидания опиумных наркоманов. M. H. Abrams проводит важное различие между действием отдельной дозы и более ярких симптомов отмены.]. Во всяком случае, некоторые фантазии Гюго очень похожи на записанные галлюцинации. Кажется, ему очень нравятся необычно подробные фосфены (зрительные ощущения, возникающие без воздействия света на глаз)[316 - Les Misеrables, IV, 14, I; Dieu (Fragments), OC, XV, 490; Mangeront-Ils?, I, 6; Derni?re Gerbe, 39.], а также необычайно сильное желание культивировать их, например, с помощью Прометеевой привычки смотреть прямо на солнце[317 - Rossetti, 53 (1 апреля 1871); этот «неблагоразумный» поступок упомянут в Notre-Dame de Paris, VIII, 4.]. Возможно, этим объясняются темные пятна перед глазами, на что он неоднократно жаловался. Из-за них некий студентмедик в 1828 году предсказал ему неминуемую слепоту. По этому случаю Гюго вспомнил о Гомере и Мильтоне и «начал надеяться, что, может быть, когда-нибудь я ослепну»[318 - ‘Du Gеnie, OC, XII, 563.].

Независимо от того, помогло или нет лекарственное средство, предложенное генералом, изменить курс французского романтизма, Гюго попал под влияние посильнее любого наркотика: он подружился с Шарлем Нодье[319 - Биография Нодье на английском языке: см. A. R. Oliver.]. Проведя три недели в Блуа, Гюго оставил Адель со свекром, а сам поехал к Нодье в Париж. Оттуда они отправились на коронацию в Реймс. Дорогу по такому случаю специально посыпали песком.

Нодье был на двадцать два года старше Гюго и успел добиться всего, кроме написания главного шедевра. Раньше он был ботаником, энтомологом, изучал трилобитов и ракообразных, экспериментировал с опиумом, был азартным игроком и теоретиком романтизма еще до того, как французский романтизм заявил о своем существовании. Кроме того, он был библиографом со страстью к точности и со склонностью к мистификации (как ни странно, такое сочетание встречается довольно часто). В 1802 году, когда Гюго родился в Безансоне, Нодье, сын тамошнего судьи, только что вернулся туда из Парижа лечить гонорею. Его заслуженно считали анархистом. В двадцать лет он написал автобиографию «Я сам» (Moi-M?me). Одна глава состояла исключительно из знаков препинания. Его апокрифические мемуары даже в наши дни иногда принимают за подлинный исторический документ. Кроме того, Нодье анонимно издал «Историю тайных обществ в армии», которую можно было бы считать одним из первых французских исторических романов, если бы не цель автора: кратко изложить историю всех антинаполеоновских заговоров. В числе прочих в книге описывается неудачная засада, одним из устроителей которой был сам Нодье. В изданной им книге афоризмов «Изречения Шекспира» (Pensеes de Shakespeare) многие изречения принадлежат ему самому. Затем он выпустил словарь звукоподражаний, пожалуй один из наиболее удобочитаемых словарей из всех написанных. Его труд должен был стать противоядием к откровенно запретительному Словарю Французской академии[320 - Nodier (1808). Слова, которые Нодье считает звукоподражательными: asthme (астма), canard (канарейка), fanfare (фанфары), horreur (ужас), loup (волк), violon (скрипка), whist (молчать).]. Поработав у сэра Герберта Крофта, соратника С. Джонсона, он увез жену и дочь в Иллирию, в Лайбах (ныне Любляна), где редактировал газету, выходившую на четырех языках, и собирал местные легенды о вампирах. По его уверениям, однажды он даже встретился с настоящим вампиром, что сообщило его «готическим» произведениям дух небывалой точности.

Когда Гюго с ним познакомился, Нодье только что назначили библиотекарем второй библиотеки во Франции, библиотеки Арсенала. В его квартире, где пахло домашним печеньем госпожи Нодье и которую вскоре украсят бюстом Виктора Гюго, собирались литераторы из «Французской музы»[321 - Ancelot, 124–125; ‘Cеcile L.’ (Сент-Бев узнал в ней Адель) в L’Еvеnement, 9, 1849: VHR, 641–646, и Hugo – Nodier, 177–184.]. То был единственный открытый салон в Париже. Постоянные его участники образовали объединение, которое называлось «Сенакль». Написанное с заглавной буквы, это слово обычно означает место Тайной вечери. В наши дни, говоря «Сенакль», обычно вспоминают Гюго и его учеников.

Итак, поздней весной 1825 года Гюго и Нодье вместе поехали на коронацию в Реймс. У Нодье созрел еще один замечательный замысел. Он предложил министру искусств, чтобы его, Нодье, назначили официальным историографом коронации. Он предлагал написать официальный отчет – к слову, обещание осталось невыполненным, – где назовет коронацию «позитивным окончанием катастрофического века революции» (отныне преемственность королевской власти гарантирована)[322 - Baldensperger, 165.].

Нодье получил соответствующее назначение и предложил Гюго несуществующий пост официального поэта. Гюго не хотелось, чтобы его считали попрошайкой, который ищет покровительства. В письме де Виньи он предложил свою версию событий: «Прежде чем ты услышишь об этом от кого-то еще, должен сказать тебе, дорогой Альфред, о неожиданных милостях, которые нашли меня в убежище моего отца. Король присвоил мне Крест [Почетного. – Г. Р.] легиона и приглашает на коронацию».

Еще одному другу, Жану Батисту Сулье, он пишет письмо, переполненное личными местоимениями: «Я заверяю тебя, что радость, которую эта новость тебе принесет, значительно увеличит мое удовлетворение»[323 - Corr., I, 399.].

На самом же деле Гюго действительно просил о награде[324 - Baldensperger, 168–169 (19 апреля 1825).]; судя по письму от тестя, он также попросил разрешения присоединиться к Нодье в Реймсе[325 - CF, I, 639.]. Такой карьерный скачок в будущем гарантировал безусловное внимание ко всему, что бы он ни написал.

Сама коронация принесла разочарование и откровение[326 - VHR, 379–383; письма в CF, I.]. Перед собором в Реймсе соорудили картонную декорацию, которая призвана была символизировать шаткость режима, но декорация была, по крайней мере, готической. «В таком виде, – сообщал Гюго Адели, – декорации – еще один признак развития идей романтизма. Еще полгода назад старинную франкскую церковь превратили бы в греческий храм»[327 - CF, I, 677.]. Над фасадом декорации возвышались средневековые скульптуры; их обрубили, чтобы они не упали на короля. Гюго подобрал голову Христа. Позже он уверял, что именно в тот день стал социалистом[328 - William Shakespeare (Reliquat), OC, XV, 1006.]. Самое большое впечатление от коронации, какое у него осталось, – запущенность собора. Все остальное – отсечение головы Иисуса Христа с фасада собора и спасение отсеченной головы – еще долго не давало Гюго покоя.

В то время больше всего Гюго беспокоила стоимость костюма – штанов, чулок, туфель с пряжками, шляпы с перьями и меча – и цена еды: в его записной книжке значатся два обеда стоимостью 15 франков каждый[329 - CF, I, 768.]. Он досадовал на то, что вынужден снимать комнату в доме, занятом актрисой (он считал, что представительницы этого ремесла отличаются неразборчивостью в связях)[330 - Carnets, OC, XIII, 1190.], и стоял под дождем у собора в Реймсе, читая закапанные слезами письма от Адели. Жена генерала оказалась холодной и нечуткой. Адель часами сидела одна в своей комнате и жалела себя. Она льнула к малышке и тешила себя мыслью о том, что вскоре она снова соединится с «величайшим поэтом эпохи, самым обожаемым и любящим из всех мужчин!»[331 - CF, I, 659.]. После отъезда Виктора обстановка в доме тестя стала напряженной. Впоследствии ее отношения с генералом будут сводиться к очень вежливым письмам и изъявлениям преданности, рассчитанным исключительно на публику.

Иными словами, все осталось по-прежнему: распадающаяся семья и все более успешная попытка встроиться во французскую историю. С профессиональной точки зрения коронация стала одной из вершин карьеры Гюго. Его откровенно старомодную оду – одно из последних в своем роде произведений признанного поэта, если не считать поэтов-лауреатов, – опубликовали в нескольких газетах. Король, который «сиял, как маяк над волнующейся толпой», купил 300 экземпляров, заказал специальное роскошное издание в королевской типографии и наградил Гюго обеденным сервизом севрского фарфора[332 - CF, I, 701; Baldensperger, 175–176.].

Последующая выгода от поездки в Реймс была значительно более ценной, чем гонорар, престиж и обеденный сервиз, такой роскошный, что им не пользовались в повседневной жизни. Гюго провел неделю в обществе человека, которого вскоре назовут «наставником романтизма», и так хорошо усвоил его уроки, что вскоре задвинул Нодье на задворки истории литературы.

Слово «влияние» обычно вызывает в воображении приятный образ сотрудничества или естественной близости. То, что сделал Гюго, можно сравнить разве что с рейдерским захватом. Практически во всех новых аспектах его творчества, начиная с 1824 года и до романтического «путча» 1830 года, чувствуется влияние Нодье: нападки на объединения классицистов, обожествление Шекспира (чье творчество Гюго открыл для себя лишь в 50-е годы XIX века)[333 - S. P. Oliver, 721. В число других предшественников Гюго входили Стендаль, мадам де Сталь и труппа Эббота и Кембла.], пародии на классический стиль в «Новых одах» (Nouvelles Odes)[334 - См., напр., ‘Impromptu Classique’ Нодье в L’Oriflamme, 2 февраля 1824 (Vivier, 304) и ср. три «Песни» Гюго в «Новых одах».], научный подход к фольклору и сверхъестественному, убийственный юмор и открытие исчезнувших цивилизаций на руинах того, что расчищалось во имя прогресса или ради прибыли[335 - См. эпиграф Нодье к оде Гюго 1823 г. о bande noire – шайке, которая громила монастыри и замки и распродавала награбленные сокровища.].

Нодье, кроме того, научил Гюго эксплуатировать коммерческий потенциал романтизма. «Писателей-классицистов хвалят, а романтиков читают», – заметил он в своей рецензии на «Гана Исландца». Далее он писал, что «Виктор Гюго думает на четырех или пяти языках» и что распродано «12 тысяч экземпляров» «Гана Исландца» (неплохо для книги с тиражом в 1200 экземпляров)[336 - La Quotidenne, 12 марта 1823 и 10 февраля 1827; Hugo – Nodier, 130–135.]. Гюго понял намек. В предисловии ко второму изданию «Гана Исландца» он скромно ссылался на «огромный и широко известный успех данного произведения».

Прибирая к рукам труд Нодье, Гюго руководствовался своим смертоносным чутьем – тем же чутьем, что заставило его сломать гильотину на главной площади Безансона, разбить свое творчество на фрагменты, издавать некоторые лучшие свои произведения под псевдонимами и прославлять замечательных людей, которые вдохновляли его творчество. Гюго непреодолимо влекло к самоуничижению.

В общественном отношении поездка в Реймс знаменовала собой огромный успех. Нодье радовался, видя, как наслаждается жизнью пуританин Виктор Гюго. Он уже задумал еще одно бесплатное путешествие. Они с Гюго возьмут жен и художника Гюэ и отправятся в Швейцарские Альпы, в имение Ламартина в окрестностях Макона. Отпуск оплатит издатель Урбен Канель. В обмен Канель получит сборник рисунков, прозы и стихов, который будет называться «Поэтическое и живописное путешествие на Монблан и в долину Шамони». «Две тысячи двести пятьдесят франков за четыре несчастные оды, – говорил Гюго отцу. – Неплохая плата… С нами едет Нодье»[337 - CF, I, 708.].

2 августа 1825 года они отправились в путь в двух экипажах. Приключение оказалось не таким увлекательным, как рассчитывал Гюго. Туристы давно облюбовали дорогу в Швейцарию; даже в 1825 году нужно было очень постараться, чтобы обнаружить по пути что-нибудь неожиданное. Правда, им удалось сделать несколько неплохих набросков для альбома. Стройного светловолосого Виктора Гюго запечатлели в тот миг, когда его арестовал жандарм, не поверив, что молодой человек носит свою ленту ордена Почетного легиона. На другом наброске Виктор Гюго поднимается на Монтенвер; из-за беспечного гида он едва не погиб. Адель клянется, что больше никогда не отправится «бродяжничать». Для нее поездка стала ужасным переживанием; она вспоминала ее сорок лет спустя, когда писала биографию мужа и перечисляла все тяготы путешествия.

Сам Гюго написал краткий отчет, в котором явственно слышатся интонации Нодье. Такие заметки вполне можно было написать, не выезжая из Парижа. Происшествие, сыгравшее важную роль в той поездке, было прямо противоположно тому, что надеялись найти в путевых записках его читатели-романтики, поэтому он никогда о нем не упоминал. Только Адель запомнила, какое глубокое впечатление оно произвело на ее мужа. Поддерживая свой рыцарский образ, Ламартин в последнем томе своих «Посланий» пригласил Гюго в «заброшенные руины» своего древнего замка. Он описал две башни, «закрытые краской Времени», плотно увитые плющом, в котором гнездятся вороны: «Туда дружба зовет тебя». Приехав, Гюго увидел современную виллу с плоской крышей и желтыми стенами. Заметив его изумление, Ламартин объяснил, что серый камень наводит тоску, а из-за плюща возникает сырость. Вот вам и «Поэтическое и живописное путешествие»! Гюго пришел в ужас от «улучшений», произведенных Ламартином. Его обманули!

Перед нами возможность по-настоящему постичь суть Гюго, куда более откровенная, чем снимки и рисунки. Путевые записки – не фантазии Ламартина и его современников, но отражение того, что он видел на самом деле. Гюго вынашивал в корне неверное понимание движения романтизма, которое он собирался возглавить. Он не понимал, что его романтическое путешествие было романтическим именно потому, что их идеальные ожидания не оправдались. Нодье дал ему точку отсчета, с которой можно было смотреть на жизнь и дальше, и, как ни странно, роль «Виктора Гюго» в 1825 году как будто принял на себя Шарль Нодье. Он вел себя в точности так, как вел себя Гюго в своих последующих путешествиях: ел местную еду, сочинял немного нелепое попурри из местных легенд и собственных возвышенных рассказов, оставлял остроумные напоминания о своем пребывании. Заполняя журнал регистрации в одном женевском отеле, он написал в графе «Цель визита»: «Приехал свергнуть вашу республику». Так он отреагировал на многочисленные таблички «По газонам не ходить», которые то и дело попадались им на глаза. Гюго повторял «богемное» поведение друга в последующих поездках, старательно уделяя внимание мелочам.

«Поэтическое и живописное путешествие» так и не увидело света, потому что Канель, один из невоспетых покровителей движения романтизма, обанкротился[338 - Одним из его главных кредиторов был Бальзак, чья типография прогорела.]. Вместо этого Гюго приступил к созданию своего двойника. Из рассказа о восстании рабов на Сан-Доминго, напечатанном в «Литературном консерваторе», он сделал короткий роман. Любопытно, что он добавил нового персонажа: неуловимого колдуна вуду, карлика по имени Хабибра.

Второй вариант «Бюга-Жаргаля» вышел в свет анонимно в январе 1826 года; его критиковали за откровенное отсутствие реализма. Как ни странно, яблоком раздора для большинства критиков стал не карлик, а порабощенный африканский принц. Даже шестьдесят лет спустя многие считали, что Бюг-Жаргаль «слишком неистов и будоражит воображение»[339 - Smith, 32; см.: The Edinburgh Review, также цит. по: The Hunchback of Notre-Dame (1833), xi; Morgan, I, 184–185.]. Леди Морган нашла героя «слишком добродетельным», ибо, по ее словам, «физиологи установили, что африканцам такие качества несвойственны». В «Глобусе» писали, что немногие белые, не говоря уже о неграх, способны служить такими образцами храбрости, великодушия и хорошего вкуса…[340 - Le Globe, 2 марта 1826; Blеmont. См. также: Aragon (1952), 19.]

Короче говоря, «Бюг-Жаргаль» – превосходный образец творческого воображения, которое поднялось над предрассудками своего времени. Хотя в романе и развивается мысль о неистощимой сексуальной потенции чернокожих и хотя чернокожие персонажи, подражающие своим белым хозяевам, выглядят зловеще или нелепо, после эпизода, в котором Бюг-Жаргаль спасает белую героиню от крокодила, западная литература приобретает одного из первых положительных чернокожих героев.

Интересно, что, переделывая рассказ в роман, Гюго избавлялся и от собственных предрассудков. Белый герой получил новое имя, Леопольд (так звали его отца) д’Оверни (родина Софи Гюго и один из ранних псевдонимов Виктора), таким образом, в герое он объединил своих родителей. Возможно, именно поэтому его герой так слаб с психологической точки зрения. Но красноречивое сочетание букв «юг» отдано чернокожему герою – как впоследствии негру Гомеру Огю, вскользь упомянутому в «Отверженных»[341 - Les Misеrables, III, 7, 4.]. Кроме того, если не считать черной кожи, его можно назвать двойником Гюго: «Высокий лоб – особенно удивительный у негра; презрительно выпяченные губы и ноздри, которые придают ему такой гордый и властный вид»[342 - Bug-Jargal, гл. 9.].

Может быть, поэтому консерватор Гюго поддержал одно из великих либеральных начинаний и выказал, по словам автора статьи из «Глобуса», «революционные» тенденции? Написанный восемнадцатилетним юношей и переписанный двадцатитрехлетним молодым человеком, «Бюг-Жаргаль» доказывал: сочувствие общественным, политическим и расовым изгоям сделало возможным испытывать сострадание к изгою в себе самом.

«Судя по размеру головы, его мозг никоим образом не превышал средних значений; лицо у него было необычно большим и широким по сравнению с головой и производило впечатление животного начала; многие признаки указывали на отсутствие лицевой симметрии, губы и нос были толстыми, а глаза маленькими»[343 - Havelock Ellis, цит. Papillaut (Ellis, 258–259; Papillaut).].

Это описание не Бюг-Жаргаля, а самого Гюго. Какой-нибудь антрополог с линейкой измерил ему голову и написал такое «научное» подтверждение мысли о том, что Виктор Гюго – не совсем белый, что он «дикарь», который воспринимает образы, а не абстрактные понятия. Кстати, собственная внешность тоже беспокоила Гюго. Внимание к своей фигуре, особенно к слегка выпяченным бедрам[344 - Гейне об этом сообщил Renduel, издатель Гюго. См.: Heine, 54–55.], перешло в более серьезное беспокойство. Может быть, он не принадлежит к благородной расе, чью победу он недавно пышно праздновал в Реймсе? Послереволюционная личность перерастала общественные институты – правда, только в романе; и даже там Гюго, как ни странно, пришел к выводу, что рабы еще не готовы к освобождению.

Если не считать публикации «Бюг-Жаргаля» и сборника «Оды и баллады», написания одного стихотворения и работы над огромной, тяжеловесной пьесой под названием «Кромвель», 1826 год в жизни Гюго практически ничем не заполнен. Его можно назвать периодом созревания. В ноябре у супругов Гюго родился сын Шарль. Из немногих сохранившихся писем можно узнать, как Гюго носился по всему Парижу, вел переговоры с издателями, укреплял семью: «Мать кормит детей, отец кормит мать. Больше счастья – значит больше работы»[345 - Mes Fils, i.].
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 >>
На страницу:
11 из 14