В каюте тихо.
Мареев сидит сейчас в нижней камере за столиком и всё пишет, пишет. Кажется, у него какая-то очень важная, спешная работа. Он теперь почти не отрывается от неё.
Малевская в своей лаборатории, в верхней камере. Она добывает там кислород из остатков бертолетовой соли и производит опыты с другими химическими материалами, имеющимися в её распоряжении. Брусков спит и, тяжело дыша, что-то бормочет во сне.
Воздух в каюте чистый, но дышится с трудом. Грудь судорожно расширяется, стараясь вобрать как можно больше воздуха, но кислорода не хватает, и всё время остается мучительное ощущение удушья. После первого разговора с Цейтлиным Мареев уменьшил подачу кислорода, чтобы использовать его как можно экономнее.
Если бы не это, Володе скорее удалось бы заснуть и убежать от мыслей, которые теперь мучают его с особенной силой. В тысячный раз встаёт перед ним неотступный вопрос: зачем он это сделал? Как он не понимал, что влечёт за собой его поступок? Прав был Никита Евсеевич, когда так сурово встретил его появление в снаряде! Это он, Володя, пионер, звеньевой отряда, будет причиной гибели экспедиции! Из-за него погибнут три великих человека, герои Советской страны!..
Володя застонал, как от боли, и заворочался в гамаке…
И ничего нельзя сделать! Ничего! Шахта не успеет на помощь. Все отлично видят и знают это. Они только не говорят ничего в его, Володи, присутствии, не хотят его расстраивать. Он слышал вчера из верхней камеры, как Михаил, задыхаясь, после того как поднялся из нижней камеры в каюту, сказал, что лучше кончить эту волынку, чем так мучиться. Нина шикнула на него и потом долго и горячо что-то говорила приглушенным голосом.
Как тихо все эти дни в каюте! Не слышно обычных шуток и смеха. Все двигаются медленно, с трудом, при малейшем усилии задыхаются – не хватает кислорода. Что хотел сказать Михаил, когда говорил, что надо кончить волынку? Пустить кислород? Но этого нельзя делать! Тогда гибель, смерть! Но ведь всё равно не хватит… Неужели смерть?.. И это он виноват! Он один!
Дрожа от ужаса, Володя сел в гамаке и широко раскрытыми глазами посмотрел в голубую прозрачную темноту.
Гамак тихо качнулся под ним несколько раз и остановился. Тяжело дышал Брусков. Тишина стояла немая, мёртвая, тяжёлая, как те миллионы тонн, которые придавили снаряд глубоко в подземных недрах.
Брусков забормотал что-то сквозь сон; потом ясно послышалось: "Довольно… Не хочу…", и опять неразборчивое бормотанье. Володя вздрогнул, испуганно оглянулся, опять лёг и плотно закрыл глаза.
Он слышал, как медленно и тяжело поднимался Мареев по лестнице, как он прошёл через каюту и поднялся в верхнюю камеру, к Малевской. Оттуда смутно доносились тихие голоса, они уходили всё дальше и дальше и наконец совсем растворились в нарастающем шуме улицы. Широкая, просторная улица с рядами высоких деревьев по обеим её сторонам… Весёлые голоса звучат всё громче и громче… Это – школа, высокая, светлая, с широким подъездом, охваченным полукругом колонн. Знакомая, родная школа, и в то же время какая-то холодная, чуждая… Володя должен войти в подъезд, его тянет туда. Но ноги приросли к асфальту, их невозможно оторвать… Голоса и смех за стеной звенят и зовут к себе. Володя рвётся туда, но нет сил идти… Вдруг кто-то огромный и мощный поднимает Володю и швыряет в подъезд… От страха обрывается сердце, и Володя просыпается.
Тревожно проходят «ночи», как все в снаряде называют часы, предназначенные для общего сна. Часы эти совпадают с ночными часами на поверхности, чтобы поддерживать с ней связь в дневное время. Но за последние двое суток настроение из-за недостатка кислорода, скупо отпускаемого Мареевым, так упало, что постепенно у всех пропала охота вести разговоры с поверхностью.
Да и разговоры-то все одни и те же. Говорили о кислороде, запасы которого тают на глазах, между тем как материалов для его получения почти уже нет. Сказать об этом откровенно Цейтлину, терзаемому беспокойством и страхом, сказать всем, работающим для спасения экспедиции, – значило бы лишить их последней надежды и энергии. И потому отвечали уклончиво, общими фразами, и это было мучительно. Говорили о воде, которую теперь выдавали по маленькому стакану на целый день. А Цейтлин, кроме того, постоянно и настойчиво спрашивает о самочувствии. Но какое может быть самочувствие, когда каждое движение, каждое усилие вызывает неимоверную усталость, головокружение? И опять, чтобы не огорчать своими жалобами Цейтлина и всех других на поверхности, приходится лгать или отвечать бессодержательным "ничего".
* * *
Вчера, когда Мареев отошёл от микрофона, Брусков встал с гамака и выключил радиоприёмник.
– Зачем ты это сделал, Михаил? – спросил Мареев, наблюдая за Брусковым.
– Надоело! – задыхаясь, ответил тот, медленно возвращаясь на место. – Всё равно крышка… Зачем обманывать других… и терзать себя? Я бы с удовольствием совсем разбил радиостанцию…
В каюте, кроме них, никого не было. Малевская и Володя находились в буровой камере. Мареев бросил наверх беспокойный взгляд.
– Не говори так громко, Михаил! Они могут услышать…
Он глубоко вздохнул и помолчал. Было тяжело говорить.
– Почему ты думаешь, что обязательно – крышка?.. Мы не должны приходить в отчаяние до последней минуты.
– Самообман!
– Нет, надежда!
– Кому как нравится…
– К нам придут на помощь, я уверен…
– Не дотянем до этого.
– Только не раскисать!
– Не хочу изображать дурака… Повторяю: лучше кончить волынку сразу, без мучений. Дал бы ты лучше кислороду вволю напоследок…
– Мишук, дружище, не говори так! Это недостойно коммуниста!
– Знаю, знаю, Никита… – Брусков заглушил голос до шёпота, не сводя горящих глаз с Мареева. – Но нет сил. И… страшно, Никита, страшно… Не боюсь смерти, если разом. Но вижу её медленное, неотвратимое, мучительное приближение. Все жилы вытянет, прежде чем прихлопнет!
Мареев ударил кулаком по столу и вскочил со стула.
– Неправда! – крикнул он придушенным голосом. – Неправда! Будет помощь! Найдём выход! Родина всё сделает! Всё! Илья, Андрей Иванович, все наши друзья придумают!.. Придумают!.. Молчи. Идут!
– Молчу.
Задыхаясь, в полном изнеможении Мареев опустился на стул.
Малевская медленно спускалась по лестнице. Она бросила взгляд на возбужденное лицо Мареева, на горящие уши Брускова, глубоко, прерывисто вздохнула, прошла к своему гамаку и легла.
– О чём вы спорили?
– О шахте, – торопливо ответил Мареев.
– А-а-а… – вяло протянула Малевская и закрыла глаза.
Она была очень бледна. Черты лица обострились, щёки впали, тёмные круги, словно колодцы, втянули глаза. Яркий свет электрической лампы падал прямо на её неподвижное, почти безжизненное тело, на застывшее матово-бледное лицо. Только грудь часто и высоко поднималась, с усилием ловя глотки воздуха.
"Как в агонии", – промелькнуло в мозгу Мареева, и он чуть не застонал. Он привстал со стула, не сводя расширенных глаз с лица Малевской. "Ей худо, надо пустить кислород".
– Что с тобой, Нина? – тихо спросил он.
– Ничего особенного… – Малевская раскрыла глаза и, встретив взгляд Мареева, полный тревоги, слабо улыбнулась и сказала; – Не беспокойся, Никита. Я просто… очень устала, работать тяжело… Там остался Володя доканчивать…
– Ну, полежи… Закрой глаза, отдохни… Я позову и Володю…
– Пусть кончит… Там ещё немного…
– Хорошо, хорошо… Но больше сегодня не работайте… Много получится кислорода?
Малевская закрыла глаза и отрицательно покачала головой.
– Пустяки… Чуть больше литра…
Мареев опустил голову на ладони, оперся локтями о колени и задумался. Тишина, как чёрное безмолвное озеро, надолго заполнила каюту. Мареев не слышал, как Володя спустился из верхней камеры, как встала Малевская, как приготовлен был ужин на столе возле него.
Ужин прошёл в молчании. Мареев ел машинально; голова была тяжёлая, как чугунное ядро. Когда все улеглись спать, он спустился в нижнюю камеру и принялся за отчётный доклад о результатах экспедиции: с того дня, как снаряд потерпел последнюю аварию, Мареев необычайно торопился с этой работой…