Оценить:
 Рейтинг: 0

Развилки истории. Развилки судеб

1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Развилки истории. Развилки судеб
Григорий Ильич Казакевич

Произведения, представленные в книге, переносят читателя в разные эпохи и страны. Их персонажи: Александр Македонский – и медсестра Великой Отечественной войны; кот, рвущийся к возлюбленной через все преграды, – и человек, рисующий ёжиков на готовом растаять снегу; великий китайский флотоводец Чжэн Хэ – и улитка, ползущая через асфальтовую дорогу; кентавр Хирон – и мастер-кукольник, в разорённом городе дарящий детям сказку; человек, борющийся с Богом и пытающийся создать Бога, – и человек, наблюдающий, как уничтожают статую бога… И многие другие. В рассказах и повести неразрывно слиты напряжённый динамичный сюжет и философское осмысление; высокий эмоциональный накал и чёткая логическая структура. Рассматриваются проблемы жизни и смерти, выбора и расплаты за выбор, возмездия и прощения, милосердия и жертвенности; противоречие между внутренним долгом и общественными установлениями, между стремлениями и результатами; душевные терзания, рвущие на части самого человека и людей, связанных с ним. А в эссе, замыкающем книгу, раскрываются тайна Печорина и источник происхождения имени «Максим Максимыч».

Григорий Казакевич

Развилки истории. Развилки судеб

© Г. И. Казакевич, 2021

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021

* * *

Предисловие

Собирать свои произведения разных лет – преинтереснейшее занятие! Вспоминать позабытое, видеть, что меняется, что постоянно, дописывать недописанное, но так ждущее завершения!.. Не подведение итогов – есть ещё многое и многое, не вошедшее в сборник, сделанное и несделанное – так что, надеюсь, не конец, а начало!.. Было бы время дано…

Название сборника. Выбор непрост. Хочется, чтобы оно придавало книге единство, цементировало её. Объединяющие идеи разные. Одна из них – ключевые моменты, определяющие судьбу – мира, народа, человека – и принятие основополагающего решения в эти моменты. Соответственно, название – «Развилки истории. Развилки судеб». В качестве развилки названия можно указать вариант, отражающий другую объединяющую идею. «Титаны и Тартар». От борьбы титанов с богами в открывающем книгу рассказе – к другим персонажам, несогласным с установленным миропорядком, проявляющим титанические усилия для его изменения. Чаще – терпящих поражение, но иногда побеждающих.

Метод – во многих случаях – доведение до предела. Математика достигла успеха, перейдя к бесконечно малым и бесконечно большим, – и я стараюсь исследовать предельные случаи… Проблема жизни и смерти. Что с большим основанием можно назвать предельным?.. И другие проблемы предельны. Выбор – с осознанием минусов каждого варианта – и с принятием кары – внешней и внутренней… Стремление к невозможному – то ли поднимающее выше небес, то ли швыряющее в пропасть. И неведом итог… Путь – достойный, но осуждаемый многими, а частично – и самим собой! – и готовность идти сквозь бросаемые камни. Милосердие – но выходящее за принятые обществом границы. Любовь и уважение, встающие на защиту, невзирая на внутреннюю боль. Возмездие – и отказ от возмездия. Познание – и цена познания.

Произведения перекликаются между собой – по героям, по темам. Ну что же: многосторонний анализ проблем, хор, где разные голоса то вторят друг другу, то вступают в борьбу. В этом – плюсы и минусы сборника: можно заметить взаимную связь, усиление – а можно сказать: «Повторяется автор». Но ведь и жизнь повторяется. Разные эпохи, страны – а река времён-то одна!.. Хотя с этим можно поспорить. Но страх смерти – один. И стремление к невозможному. И проблема выбора. И не случайно из эпохи в эпоху – о чём в сборнике тоже написано – многие властители, стремясь к расширению держав, стремились к достижению бессмертия.

Сборник. Разные персонажи: Александр Македонский – и медсестра Великой Отечественной войны; кот, рвущийся к возлюбленной через все преграды, – и человек, рисующий ёжиков на готовом растаять снегу; флотоводец Чжэн Хэ – и улитка, ползущая через асфальтовую дорогу; кентавр Хирон – и мастер-кукольник, в разорённом городе дарящий детям сказку; человек, борющийся с Богом и пытающийся создать Бога, – и человек, наблюдающий, как уничтожают статую бога… И другие персонажи. Желающий прочтёт.

Река времён… Плывущий меняется. Восприятие, стиль… При чтении старого возникает искушение изменить. Где-то ему поддаёшься, где-то нет. Чаще – нет. Интересно опубликовать вместе старый вариант и новый. Но это – для будущих изданий.

Составление сборника – и синтез, и анализ. В связи с этим – замечание об эссе про Печорина. На первый взгляд, оно чужеродно сборнику и попало в него по случайной причине. Но по сути – органичная часть. С одной стороны – интересен опыт разбора чужого творчества одновременно с написанием своих произведений и сведения их воедино. Происходит совмещение исследователя и объекта исследования. В результате возникает стереоскопическое изображение, становятся различимей внутренние механизмы, связь случайности и закономерности – и трудность их выявления. Видишь, как то, что со стороны может показаться чётко продуманным замыслом, на деле слагается из ряда случайностей, – и как единая воля сплавляет их в новую неразделимую сущность. И понимаешь, как можешь заблуждаться, ища исходные слагаемые, – и как много интересного можно узнать в результате поиска.

С другой стороны, рассматриваемый персонаж соответствует обоим вариантам названия сборника – со своими силой и страхом, со своею борьбой, хоть, увы, направленной на разрушение и зло – и тем, что рассматриваются эпизоды, становящиеся решающими – и в его, и в чужих жизнях. И опять – тема рока и смерти. И ещё – перекличка идей: лермонтовский герой размышляет о ничтожности людей перед небом – и о поддерживавшей их в отдалённые времена вере в участие неба к их жалким делам. А мои персонажи в ряде рассказов и сознают свою малость, и пытаются повлиять на весь мир. И, хоть, конечно, абсолютных целей им не добиться, – но порой удаётся достичь невозможного!

Мощь и мука

Волшебная музыка

Двум титанам – Я.Э. Голосовкеру и А.Н. Скрябину посвящается[1 - Голосовкер Яков Эммануилович (1890–1967) – мыслитель, писатель. Автор «Сказаний о титанах», «Сказания о кентавре Хироне», откуда я взял образ кентавра Хирона и некоторые другие мотивы.Скрябин Александр Николаевич (1871/72-1915) – композитор. Автор «Поэмы огня», «Поэмы экстаза» и других произведений. Представлял мир, как мистерию, разрушение и возрождение в музыке. Пытался создать такую музыку. Умер от внезапной, непродолжительной, мучительной болезни.]

Мальчик был маленький и смуглый. Чёрные глаза его внимательно смотрели на старика, но порой, когда тот отворачивался, выражение скуки проступало на лице слушающего, тут же вновь сменяясь заинтересованным и почтительным. И старческая рука касалась порой его плеча – тоже смуглая, но не настолько – скорей, загорелая, выдубленная солнцем и ветром. Жилистая, натруженная рука. Они сидели, в жалких лохмотьях, старик и мальчик, и лучи заходящего солнца озаряли их лица. День закончился. Ещё один день их жизни. Хотя можно ли назвать это жизнью? Старик поднял голову, и багровым стало лицо его в лучах заката, и замер мальчик: величием и мощью дышал облик старца – страшной, невиданной мощью. Воплощением Разрушителя, Шивы казался старик, и рухнул малыш перед ним на колени, и в страхе ждал смерти – для себя – и для мира. И когда коснулась его рука, подумал он: «Всё», – и покорно склонил голову. Но рука подняла его с колен – старческая рука, но сильная, и с насмешкой – печальной и усталой – взглянул на него старик. «Да, вот кому приходится рассказывать это. А, впрочем, и я-то чем лучше? Я, жалкий раб, выполняющий грязную работу, которой тут гнушаются все – кроме таких же презренных рабов, как и я – тех, кого за людей не считают. Я раб – и живу. Живу – к стыду своему. Я, Хранитель Пещеры. Последний. Бывший – ибо нет храма, и нет хранителя – есть лишь жалкий раб, носящий то же имя. Носивший. Теперь – лишь кличку. И всё же! Когда вспомнил я о Пещере – сам Гелиос содрогнулся и поглядел мне в глаза – Гелиос, сын которого чуть не сжёг мир – но что это перед тем, кто в Пещере? Гелиос, потерявший сына – и не только со страхом – с пониманьем взглянул на меня – потерявшего храм. Не спасли они храм, эти боги! Давно уж забыли людские дела и не вмешиваются в них. И про Пещеру забыли. Лишь иногда вспоминают – как Гелиос сейчас – но лишь потому, что я вспомнил! Я – тот, кто помнит. Последний. Нет – есть ещё тот, кто в Пещере!» – Последний луч солнца ударил в лицо старика – страшного цвета. Цвета крови богов – если есть такой цвет. И закричал мальчик – пронзительно и неудержимо, но рука встряхнула его, и он затих. Взглянул вновь в лицо старика – с опаской, но и с любопытством – он не мог удержаться! – ну что же, лицо как лицо, лишь глаза одобрительно улыбаются. А вокруг шумели. Разбуженные рабы недовольно поднимали головы и ругались – на разных языках. Свист! Плеть обрушилась на плечо мальчика, ещё удар – и спина старика обагрилась кровью. Надсмотрщик пробормотал что-то недовольное, и, позёвывая, побрёл обратно в палатку. Вскоре рабы затихли. Тьма опустилась на землю, и в звёздных лучах поблёскивали лишь глаза – старика и мальчика. Говорящего и слушающего. И эллинская речь зазвучала под небом – чужим и недобрым.

«Было так: Крона низвергнули в Тартар, и Зевс-Громовержец поднялся над миром. С ним – боги Крониды. И титанов губили они – силой… и подлостью. Низвергая их в Тартар, превращая в чудовищ. И видело Небо, и видела Земля – но молчали. Но когда был погублен Хирон – мудрейший из мудрых – волею Зевса – подлостью Зевса – содрогнулось небо, сотряслась земля, и вышел титан – новый, могучий – в громе и молниях, в свете багрового солнца, закрытого пылью. Он вышел – громадный и страшный – из чрева Земли, и в земле было тело его, и стряхнул он с себя эту землю, и предстал перед Небом – во всей мощи своей и величии. Величии смерти – ибо смертью дышал его облик – в гневе рождён он Землёю и в скорби, сыном Гнева был он, порождением Скорби. Разрушителем. И окутала туча Олимп. А в туче той – боги. Как дети, столпились они вокруг Зевса, дрожащие и бессильные, и жались к нему, и шептали: “Спаси нас, великий, спаси!” И молнии Зевса ударили в тело титана – разящие, страшные, неотвратимые. И огонь их ожёг его тело. Не ожёг – лишь коснулся. И засмеялся титан – торжествующим смехом, и от смеха того содрогнулся Олимп, затрещали чертоги Зевса. И схватил титан молнии, и сломал их, как палки, и швырнул их обломки в богов – в страхе сжались бессмертные боги – лишь Афина спасла их эгидой – не страшны той и молнии Зевса.

Он стоял, и казалось, плечами упирается в небо – лишь казалось – высоко оно, небо Кронидов, лишь у края Земли, где висит оно низко, держит Атлас его – могучий Атлант – но куда и ему до титана, порождённого Геей от гнева! И стоял тот, громадный и мощный, и казалось – схватил бы он гору и швырнул её в тёмное небо – раскололось бы вдребезги небо, и осколки б истыкали Землю страшным градом – хрустальным и жгучим, распоров её плоть до Аида – до скопления теней безгласных – и помчались бы тени на землю, и кружились бы в вихре безмолвном. И упёрся руками он в гору, и схватил, и вознёс над собою – страшный треск раздираемой плоти взрезал воздух – страдающей плоти – плоти Геи. Разверстая рана наполнялася кровью земною – раскалённой кипящею лавой, и кричала Земля, содрогаясь, и кричали могучие боги, с лютым страхом смотря на титана. И титан засмеялся, громадный – торжествующим смехом титанским – и ударил горою об землю – и до неба взлетели осколки, и пробили его, и умчались – в бездну мрака, в неведомый Хаос. От удара Земля раскололась – чёрной ямой, и трещиной узкой добежала до Тартара яма, и титаны увидели Солнце – тонкий луч, заструившийся в Тартар. Он смеялся – громадный и мощный – смехом смерти и смехом расплаты, и из Тартара хохот титанов раздавался, могучему вторя!»

Старик замер. Он увлёкся. Ритм речи захватил его, и величьем дышали рождённые образы – его мыслью. Его памятью. И увлёкся он – на мгновение, но повысил он голос – стал рассказывать так, как должно это рассказывать. И услышал звук своего голоса – и испугался. Он оглядывался вокруг – боязливо и жалко – но на этот раз всё обошлось. Лишь один раб недовольно поднял голову, и вновь опустил, и забылся в тяжёлом сне. Рабском сне. Старик успокоился и поглядел на мальчика. И увидел его внимательные глаза – тот вовремя сбросил дремоту, навеянную ритмичной речью, и сейчас всем видом своим выказывал интерес и внимание. Старик был единственный защитник его в этом мире – старый, но ещё крепкий и обученный бою – и не хотел он лишиться защитника, и слушал речь на почти непонятном ему языке.

И в небо взглянул старик. Тёмным было оно, это небо. Но были участки темнее. Несколько тучек висело на небе – небольших, но чернее угля они были. Чернее сажи. И казалось, что небо пробито, и это дыры – в Хаос. А за ними – далеко, на горизонте – мгла. Беспросветная мгла. Пристально посмотрел туда старик, потом повернулся к мальчику и продолжил рассказ – тихо, почти шепотом.

«И снова ударили молнии Зевса, и огненный вихрь охватил тело титана. Охватил – и погас. И даже не обернулся титан. К небу поднял он голову, и лучи Гелиоса-Солнца отразились в глазах его – и погасли. Устрашённое Солнце укрылось за тучей. Но ярче Солнца сияли глаза титана – светом смерти. Последним светом. Укрыться бы от него – но некуда. Рука. Поднялась она – медленно, страшно – и застыла над миром, казалось, готовая рухнуть и смять – всё. Навсегда. И замер мир. И боги застыли. И Гея. И даже титаны замолкли – в Тартаре, в мраке. И тогда он сказал. Одно слово. Простое. Обычное. Доброе. Но страшнее всего было то слово – в его устах. “Музыка!” – так сказал он и засмеялся, и от смеха того задрожала Земля. И Океан – древний, великий. И волна ударила в берег – горою – в гору – и увлекла её за собою. Две горы возвышались над морем – каменная и водяная – ни одной не осталось, лишь рана заполнялась кипящею лавой. Но никто не заметил этого – даже Гея. Все смотрели на титана и ждали. Смерти. Бессмертные. Они знали. Это слово – их смерть. Гибель мира. Разрушитель он был, дитя Скорби и Гнева, и музыка его – музыка смерти. Да, бессмертные знали. В музыке мир возник из Хаоса – в музыке канет туда. Снова. Навеки. Вновь послышался голос титана – громовыми раскатами с неба – без молний, но страшнее, чем молнии Зевса. “Небо, слышишь меня? Земля, слышишь? Я рождён для погибели мира. Гея в скорби родила и муках моё тело, а Гнев дал мне душу. Я Великую Музыку знаю, от которой обрушатся своды – своды неба, и в тело земное погрузятся, и чёрную пылью всё развеется в Хаос бездонный. Мать-Земля! Мои братья – титаны! Вы – согласны ли с гибелью мира? Вы – титаны, что сброшены в Тартар, ты, Земля, что лишилась Хирона, величайшего мудростью мужа? Жить ли миру, объятому злобой, или кануть во прах – говорите! Коль ударю по струнам я лиры – той, чьим остовом Липа Филюра, чьими струнами – жилы титанов, заточённых во Тартаре, станут – зазвучит тогда музыка смерти, всё погибнет – лишь тени умерших, что в Аиде скитаются глухо, будут в Хаосе в вихрях метаться, не имея ни жизни, ни смерти. Ну, решайтесь, титаны, скорее, говорите титаново слово! Коли “да” – мир расстанется с жизнью, коли “нет“ – тогда я буду думать”.

Он стоял, нависая над миром всей громадой титанова тела – угрожающей, страшной, смертельной – и дрожала Земля, но сказала: “Да” – хоть голос её прерывался – содрогалося тело земное – но сказала, потом повторила: “Да” – и в страхе заплакали боги. И к титанам титан обратился, и услышал он голос титанов – “Да” – сказали титаны, и небо сотряслось в ожидании смерти.

“Нет” – не голос – тень голоса. Точней – голос тени. Тихий был голос, неслышный – но услышали боги. И Земля. И титаны. И взглянули – в Аид. Мрак, и холод, и тени – кружатся в бессмысленной пляске. А в центре – пятно. Тень. Неподвижная глыба – мрака. Четыре ноги – но голова человечья. Золотилось тело Хирона под лучами Гелия-Солнца – раньше. Теперь глыбой мрака возвышалось оно под землёю – в Аиде – черней, чем Аид. И вновь повторил Хирон: “Нет”. И тогда содрогнулся Олимп, и титан взглянул на богов, и Гея – а так уж забыли они о богах – перед гибелью мира. На коленях стояли боги, и головы их были склонённы, и смотрел в Аид Зевс – на Хирона. И прощенья просил. Так познали боги раскаянье.

Кто слышит голос тени? Никто. Но этот голос услышали все. И склонился титан перед тенью, Разрушитель, он встал на колени и почтил он поклоном Хирона. И сказал он, печально и твёрдо: “Ты прощаешь, но я не прощаю. Мать-Земля не прощает, титаны, Крон великий – и я не прощаю. И за это молю о прощенье – у тебя, добровольно ушедший, у тебя, подаривший бессмертье и сошедший в Аид – но не мстящий – я, сын Гнева, молю о прощенье – я, лишённый прощения дара, пред тобою, мудрейший, склоняюсь – но твою я не выполню просьбу. И за это я буду наказан – сам себя покараю я смертью, и не жду от тебя я прощенья, и умру непрощённый – вовеки”. Так сказал он, и снова над миром он вознёсся громадою тела и простёр свои мощные руки. Треск раздался внезапно и скрежет – заскрипели громадные корни и могучая старая липа стала медленно двигаться с места. И не липа то – Липа Филюра – мать кентавра Хирона. Титана.

Да, так оно было, – старик вытер пот со лба и продолжал. – Камни и комья земли осыпались с корней, и трещало её старое тело, но шагнула она к исполину, и легла у его ног, и гнуться стала её деревянная плоть – силой скорби и гнева – ей, бессмертной, потерявшей бессмертного сына – не нужна больше жизнь – ни своя, ни мира, где властвуют боги – беспощадные боги Крониды. И согнулась она в виде лиры, и громадный схватил её в руки, и поднял её к небу Кронидов – содрогнулось в отчаяньи небо. “Струны! – крикнул титан. – Дайте струны!” – и услышал из Тартара отклик: “Наши жилы тебе будут струны!” – заточённые в Тартар титаны, плоть свою раздирая руками, вырывали титановы жилы. Боль терзала тела их, и в муках содрогались громадные мышцы, искажённые ж лица титанов тьма, собой заполнявшая Тартар, милосердно скрывала от мира. Так рождались волшебные струны – в содроганье титановой плоти – струны смерти для гибельной лиры – и кричали титаны от боли, кровь стекала по коже бессмертных, клочья мяса висели на жилах, а из глаз их струилися слёзы – хоть не плакали раньше титаны. А могучий кричал: “Дайте струны!” – грохотал его голос под небом, и расширилась трещина в Тартар. Не расширилась – страшным усильем, напрягая огромные мышцы, Крон – отец и богов, и титанов – эту трещину в Тартар раздвинул и вскричал: “Ну, скорей же, бросайте!” – не вскричал – прохрипел – вздулись жилы, что-то хрустнуло в теле титана, и багровою пенистой лавой кровь помчалась из Кронова горла, но держал он, доколе тяжёлый, весь из жил окровавленных свитый, весь усеянный клочьями мяса, шар не бросили в небо титаны – в небо Тартара – в трещину в небе. Шар понёсся, подхваченный вихрем, и взлетел над поверхностью Геи, и распался на жилы – на струны, и легли эти струны на лиру – на могучую Липу Филюру. И тогда Крон обмяк и сомкнулись своды Тартара с треском и гулом – и зажали титановы руки! – и повис Крон над Тартара бездной – в темноте, истекающий кровью».

Старик стоял, и ветер развевал его волосы. Он стоял, вдохновенный и мощный, и голос его разносился под небом – звучный голос, такой, каким должно читать о великом. И слушало Небо, и слушала Земля, и слушали боги. Он читал, и звёздный свет озарял его тело. И лицо – титана. Не титана – творца титанов. Озарял. Но не свет – половина света. Туча – тяжёлая, низкая – медленно ползла по небу, заглатывая его, а за ней – мрак. Кромешный. Бездонный. Беспощадный. Но старик говорил. Он не видел ни тучи, ни неба – ни людей. А люди были. Да, не только боги слушали его речь – боги, застывшие в молчании – но и люди. Рабы. Они столпились вокруг, разбуженные и недовольные, и злобой дышали их лица. А перед ними – старик, кричащий бессмысленные слова – кто здесь знал язык эллинов? И они стояли, толпой, плотной и мрачной, и всё туже сжималось кольцо, а в центре – старик. Не видящий ничего. Говорящий с тайнами мира. А вокруг – толпа. Тяжёлое, нечистое дыхание. Сопенье и злоба. К этому старику, разбудившему их, стоящему здесь, как свободный, как жрец – он, такой же раб, как и они. На землю – сбить, и ногами – в содрогающееся тело, в живот, в глаза, с хрустом и кровью! Ну! Но они не смели. Многие знали тяжёлые кулаки старика, и следы их хранили на лицах и ребрах. И они стояли. Но вдруг – движенье. Толпа зашевелилась. Какое-то тело проходило через неё – круглое, на коротких ножках. И перед ним расступались – и снова смыкались сзади. Удар! Второй! Третий! Хлыст впивался в лицо и плечи, рассекал кожу и со свистом впивался опять, и вновь поднимался, а за ним – следы. Крови. Рабства. А надсмотрщик стервенел – всё больше и больше. Его разбудил – этот старый козёл – его, страдавшего от бессонницы и только сумевшего задремать! – и он бил, вымещая всё зло, и отбросил хлыст, и кулаками – в живот, в лицо. Точнее, нет – лица он не доставал, и короткие ручки его били в воздух – но старик сам нагнулся к нему, а потом опустился на землю – сам – чтоб тому было удобней. Хрясть! Хрясть! Крепкие сапоги били в ребра, и жирненькое тело надсмотрщика колыхалось в такт ударам. Хрясть! Надсмотрщик выругался – он задел мозоль на пальце, и, прихрамывая, побрёл обратно – в палатку, но перед этим склонился к лицу старика и плюнул – густо и липко – прямо в глаза. И ушёл – вновь пытаться заснуть. Старик медленно приподнялся, вытер лицо. Обвёл взглядом рабов. Те злорадно хихикали, но, уловив его взгляд, быстро, скрывая лица, стали расходиться. Нехороший был взгляд, запоминающий. Они разошлись. Остался лишь мальчик, но и он сидел в стороне, не решаясь приблизиться. И тогда старик заплакал. Не от боли. Беззвучно и горько – и незаметно. Незачем людям видеть его слёзы. И люди не видели. Лишь небо видело. И земля. И туча.

…И время. И мальчик почувствовал время – то, когда надо подойти. Время слёз кончилось, и он подошёл к старику и ласково коснулся его плеча. Старик обернулся, благодарно взглянул на него, пробормотал: «Вот так-то, мой мальчик. И сила покоряется власти. И становится жалкой, ничтожной. Ненужной – никому. Но историю всё-таки я тебе дорасскажу! Слушай же – самую великую историю, которую рассказывает самый презренный раб. Слушай. Исполин оглядел свою лиру – и ударил рукою по струнам – по титановым жилам кровавым, и мир замер, захваченный звуком – звуком музыки грозной, последней.

Но нет, не от страха мир застыл – от восторга. Нежной была эта музыка и прекрасной – кто мог думать, что жилы, в муках вырванные из живого тела, жилы, сами живые и плачущие – кровью – способны издавать эти звуки? Кто? Кто мог так думать? А звуки лились – звуки рождения мира, звуки света и радости – и вся жизнь на Земле слушала эти звуки. Выползали звери из нор, и птицы – застывали на лету и не падали, заворожённые звуками чуда – чудо-звуками. Всё нежнее играла лира, и мир живой раскрывался ей – как цветок перед солнцем. И деревья качали ветвями, и зелёные листья их шелестели в такт музыке, а на ветках – дриады. В сладостных звуках купались они, и девичьи тела их, казалось, струились лучами – нежными и прекрасными, как мечты. И затихла Земля – мать живого, даже о боли своей позабыла она, о ранах – всем телом своим отдалась она звукам – звукам жизни и света. Но она знала. И бессмертные знали. Боги. Титаны. Это – знанье бессмертных – о музыке смерти. И они, внимая сладостным звукам, ждали – конца. Но, даже зная, – забыли о нём – захватили их звуки. И внимали им боги, внимали титаны, забывая о смерти. И казалось им, что бессмертье своё они б отдали за мгновения эти.

“Нет!” – и вновь голос тени – чуть слышный – перекрыл на мгновенье все звуки. Чёрной глыбой возвышался Хирон здесь, в Аиде, средь восторженных теней – да, даже на лицах теней был восторг, хоть лиц-то и не было. Но лик Хирона словно чей-то резец высек из мрака – лик горя и скорби. По миру. Миру, в котором он больше не жил – он, тень в Аиде. Миру, который хотел он спасти – но не мог, ибо кто слушает голос тени? И слёзы стекали из глаз Хирона, и не стыдился он их, этих слёз – не за себя они были – за мир.

И на мгновенье умолкла лира, и все глаза устремились в Аид – на Хирона. Но лишь на мгновенье. Вновь ударил по струнам титан, и, захвачены звуком, отвернулись глаза от Хирона, и прекрасная музыка снова разлилась по Земле обречённой. И вот – сменился ритм, угрожающим стал и тревожным. И в норы забились звери, и завывание львов и волков – тоскливое, безнадёжное – вторглось в музыку. И уже не качались на ветках дриады – в древесные тела забивались они, в самую глубь, и дрожали от страха. И камнем падали птицы с небес – птичий град бил о землю – и плакали птицы.

А титан возвышался, могучий, и гудели титановы жилы – всё грозней и грозней били звуки, и Земля сотрясалась от боли, и кричала, и страшные вихри вырывались из бездны глубокой – Бездны Вихрей под Тартаром тёмным – бездны той, где скрываются корни всего сущего – мощные корни. И Аид сотрясался, и Тартар, и, смешавшись в кровавую массу, извивались во мраке титаны, и кричали, и вихри кружили, и сквозь щели ударили в небо – прямо в ноздри коней Гелиоса. Задрожали могучие кони, повернули – и Солнце помчалось вспять, а вихри во мраке хлестали – по богам, по земле, по титанам – всё кружилось и билось, а лира всё грозней и грознее звучала, и Земля, содрогаясь, рыдала. “Нет!” – кричали титаны, и Гея “Нет” кричала – но их он не слушал – он играл, и титановы жилы, извиваясь от боли, кричали: “Нет!” – и всё же играли послушно – все кричали – один был безмолвен.

Да. Один. Хирон. Вихри били во мраке Аида, и метались несчастные тени – среди тьмы и сплетения вихрей. Но недвижная глыба стояла во мраке – чернее, чем мрак. Хирон. Он стоял – неподвижно и молча. Всё было сказано. Теперь – лишь ждать. Конца. Смерти. Не было горя в его лице, не было скорби. Лишь спокойствие и достоинство. Величие – перед смертью. Он стоял – чёрной глыбой. Тень. Всего лишь тень. Но вихри не смели коснуться его. Не смели. Пока – не смели.

Чем всё кончилось, спрашиваешь ты?» – хотя мальчик ни о чём не спрашивал. «Чем кончилось? Предательством, разумеется. Гее захотелось жить. И она предала своего сына – как предавала и Урана, и Крона. Мать-Земля! И разверзлась пещера в её недрах – поглубже, чем Тартар – и туда провалился могучий, и сомкнулись тяжёлые своды. Он играл – и во мраке подземном, и гудели титановы жилы – он играл, он играл – но напрасно. Злые мхи покрывали пещеру – злые мхи, пожиравшие звуки – и играл он, и струны гудели – но тонули все звуки в пещере – в моховом, безнадёжном покрове.

На Земле ж всё затихло, и Солнце вновь вернулось, и боги обратно на Олимп поднялись, и закрылись дыры в небе и чёрные вихри возвратились в кипящую бездну, и расщелины в Гее закрылись – всё вернулось обратно на круги, по которым течёт и поныне. Всё вернулось, и тени в Аиде вновь кружились толпою безгласной – лишь одна не кружилась – стояла – чёрной тени склонённое тело возвышалось во мраке Аида. То склонился Хирон непреклонный, долг последний воздав исполину.

Вот так-то, мой мальчик. Предательство. Вот чем спасён наш мир. Вот почему мы живы. И это – благо. Но всё же, это – предательство! Вот почему мир таков, как он есть – мир, спасённый предательством. Пока – спасённый. Ибо есть та Пещера, в которой, в вечном мраке подземного мира, держат лиру могучие руки. Бьёт по струнам титан заточённый, порождение Геи и Гнева, и рождают титановы жилы звуки смерти, последние звуки – но глотают их своды Пещеры своим губчатым мховым покровом. И голодные мхи просят звуков, и впиваются в звуки губами – мириадами губ, жадно пьющих силу звука – и музыка гаснет, а титан всё играет во мраке, он играет, и струны трепещут, он играет веками – неслышный – никому – ни богам, ни титанам – только мхам, только мхам многогубым. Вот так. И всё вернулось на круги своя. И всё забыто – ибо боги хотели забыть. И осталась лишь бездна. Бездна Тартара, а над ней – Крон, висящий на руках, сжатых тяжестью сводов – сводов Тартара. Крон, истекающий кровью – навечно. Бездна. Бездна Пещеры, и титан, играющий смерть. Бездна Аида. И Хирон. Тень Хирона. И я – помнящий. Ибо мхам нужна пища. Пища памяти. И потому был создан храм. Кем – не знаю. Никто не знает. Быть может, самою Геей – рождён, как титаны. Храм, где помнят. Нет, не роскошный храм. Так, небольшое святилище, жрец, пара учеников. Говорят, первый жрец был рождён вместе с храмом – но не бессмертным, а смертным. Не рождала больше Гея бессмертных. И он умер. Остальные ж жрецы – просто люди. Носители памяти. Я – последний. Ты – вряд ли, – старик усмехнулся, – ведь ты ж вряд ли понимаешь то, что я рассказал – чужд для тебя язык эллинов, а только на нём можно это сказать. Я пытался тебя научить – что-то ты знаешь – но так мало! Да и зачем тебе это? Рабу – такому же, как и я. Ты слушаешь – тебе одиноко, и нужен защитник. А ведь скучно, наверно, слушать рассказ на чужом, непонятном тебе языке? Ой, как скучно! Ну-ну, не смущайся, я всё понимаю. И всё же – есть в тебе жажда познанья – небольшая, но есть. Вот почему я выбрал тебя, и что-то тебе говорю. Ты расскажешь другим – что-то, что поймёшь и запомнишь. Память. Искажённая, но память – пища мхам. Вот что останется. Мхи. Не пускают они в мир звуки смерти. Но ослабнут они – что же будет? Да-а… Но и сейчас – думаю я, порой рождается человек, способный услышать – не звуки эти – тень звуков, и, быть может, непослушными руками пытается он внести их в мир – зачем? – не знаю – повинуясь красе их и мощи? И его губят боги – ибо тогда они вспоминают – боги, те, что оставили мир, оставили храм. В Фивах он был, этот храм – вернее, Фивы были построены неподалёку от него. А потом пришёл Александр. И нет Фив. И нет храма. А я – я не умер, как дриада со смертью дерева. Я – стал рабом». И опять усмехнулся старик – горько и жалко: «Да, не правда ль, забавно, мой мальчик: я, раб, дошёл туда, куда не сумел дойти Великий Александр. Как там говорил какой-то из ваших мудрецов – “не стремящийся достигнет больше стремящегося”. Вот я и достиг. Ему б так достигнуть!»

Старик замолчал. Он сидел, глядя непонятно куда. Молчал и мальчик. И не блестели глаза их при свете звёзд – ибо света не было. Туча закрыла всё небо – от края до края – и не было неба – лишь туча. Не туча – мрак. Беспросветный. Кромешный. И был ли старик, был ли мальчик – кто знает? Лишь тьма. Но не скажет. Ибо некому.

21.6.1993,14–29.4.1995

Опубликовано: «Книжное обозрение», № 32, 12 августа 1997 г., с. 16–17.

Распятие

Крест стоял над землёй. Полированный чёрный гранит, и распятый – на нём. Крест. Надгробный. Последний. Но не был он мрачен, тот крест. Отражалось в нём солнце, и распятый – страдающий, но покорный, предавшийся Божьей воле, – казалось, давал надежду – на то, что есть что-то за гробом, что смерть – не конец. И надпись: «Да будет воля твоя» – и вера в доброту этой воли. И я, атеист, смотрел на распятье – и светлела душа моя здесь, на кладбище, среди человечьих останков, придавленных глыбами камня, – надежда вселялась в неё. На жизнь вечную. Я смотрел, и, наверное, лицо моё приняло блаженное и светлое – столь несвойственное ему выражение – но ненадолго. Слова прервали его – чужие слова. «Вера и надежда, не так ли?» – голос принадлежал человеку, вставшему рядом со мной и тоже смотревшему на распятие. Кладбище – не место для разговоров. Здесь нужно ходить и молчать, и думать о вечном. Я хотел буркнуть что-то в ответ и уйти, но в облике этого человека было что-то значительное, что-то, удержавшее меня от ухода. «Я видел, как вы ходили меж мёртвыми, и видел лицо ваше здесь, у распятия. Да, скульптор сумел. И имя его, наверно, забыто, и ничего он, быть может, больше не создал – так, рядовой резчик гранита – но здесь он сумел. Смиренно принять Божью волю, не так ли? Не роптать, как Иов? Красиво, конечно, всё это, но вы, как я вижу, не очень-то склонны к такому. Я тоже. Вот что! Расскажу я вам одну историю. Мы встретились, сейчас разойдёмся и вряд ли когда-нибудь увидимся, а история – останется. И она того стоит. Давайте, присядем на скамейку и побеседуем, если у вас есть время». Не выношу я бродячих проповедников, пристающих к людям, – вежливые они, но назойливые – не отвяжешься. Я уж привык отказывать им – необидно, но твёрдо. Но этот человек не походил на проповедника, и я решил его выслушать. Будет неинтересно – всегда можно взглянуть на часы и уйти. Часы? Забыл я о них – скоро, совсем скоро. И ночью казался мне день – мрачнее, чем ночь. Вот что он говорил:

«В Греции это было. Несколько лет назад. Я там служил переводчиком, и меня срочно вызвали для участия в каких-то переговорах. Ночь, непогода, горный перевал. Мотор заглох. Тьма, молнии, ливень – в лицо, вокруг – никого. Ни огонька, ни луча – только блеск молний и свет фар моего автомобиля. Других – нет. Кто поедет в подобную погоду, кроме такого идиота, как я? Я ждал и смотрел в темноту. Не смотреть надо было – слушать. Звуки обрушились на меня, перекрывая шум ливня и ветра, – звуки боли и муки, страданья и мощи – мощи духа – такой, что я вышел из машины, и стоял, и всем телом их впитывал – телом, промокшим, продрогшим, но не замечавшим этого. Всё сильней и сильней они били, те звуки – словно горы кричали от боли, словно небу грозили они – а в ответ били громы, заглушая те звуки, – но не в силах их заглушить. И сошлись они в битве – земля и небо, и стоял я меж ними – один – человек – неважно, кто и откуда, – человек – тот, кто слышал их битву, кто стоял, не склонившись пред ними.

Вдруг кто-то тронул меня за локоть. Честно скажу вам – ощущение было не из приятных. Ночь, тьма, пустая дорога – и музыка, страшная и захватывающая, – и вдруг – прикосновенье. Я обернулся – мгновенно и резко – и, видимо, ужас и злоба исказили моё лицо – но тут же исчезли, едва я увидел коснувшегося. В капюшоне он был, с зонтом, не защищавшим от ливня, и луч фонаря освещал его лик – да, не лицо, а лик. Нет, не благость была в нём, а мудрость – и мука. Где-то там, в глубине его глаз – и отнюдь не легко различимая – я бы не понял, если б не музыка, если бы не испуг, обостривший моё восприятие. Мука – и не была она человечьей. Казалось, всё человечье пред ней – ничто, рябь на поверхности лужи, игры детей – несмышлёных и малых. Лишь на мгновение взоры наши соприкоснулись – и ещё сильней навалилась на меня музыка – ибо взгляд его был ею наполнен – и более чем наполнен. Он знал – её суть. И был её сутью. Он жестом пригласил меня за собой – и мы пошли. Автомобиль – на дороге – жалкая жестяная коробка среди схватки стихий. Мы шли в темноте неизвестно куда – лишь фонарик в его руке был путеводной звездой. Мы шли, а холодная тьма сотрясалась от звуков – всё мощней они были и громче – видимо, мы подходили к источнику их. Внезапно он остановился и отодвинул дверь, с виду неотличимую от камня. Мы вошли. Свет разливался вокруг, и тепло охватило меня. Но не тишина. Звуки били, давя своей мощью, всё грознее – и безысходней. Не знаю, но думаю – так должны плакать титаны, заточённые в Тартар, – могучие, но бессильные – на века. Навеки. Не зря ведь всё это – в Греции. А звуки гремели – грозней и грозней – и нельзя было их выносить – на колени, и сжаться, и плакать – но стоял я – пока. И в тот миг, когда достигли они предела, когда, казалось, вот-вот столкнутся Земля и небо – и я готов был упасть и кататься по полу, – звуки прервались. Внезапно. Мгновенно. Были – исчезли. Я сел, вытер пот со лба. Человек – теперь я видел, что это священник, – внимательно смотрел на меня. Бесстрастно, но испытующе. И кажется, я ему понравился. Не скрою, мне это было приятно, хотя вроде бы – какой-то провинциальный священник, сегодня увидел – завтра уеду и никогда и не вспомню о нём. Но не был он обычным священником! И эти звуки – ведь музыка шла отсюда, из храма – а здесь был храм – похоже, всё это было монастырём. Я люблю музыку и неплохо знаю – но такой не встречал. Ни по мощи, ни по страданию, ни по глубине. А теперь – было тихо. Лишь шум за стеной – ливень. Гроза – но слабенькая. Не с кем ей состязаться по силе – умолкла музыка, и затихла гроза – одинокая – до скончания своего, уж совсем недалёкого.

Отдышавшись, я спросил у священника – чья это музыка? “Одного неизвестного композитора”, – ответил он, и, не выказывая желания продолжить беседу, стал греть мне чай, нашёл сухую одежду. В тепле меня разморило, и я бы, пожалуй, уснул, но мысль терзала меня – не мысль – музыка. Та, что я слышал, та, подобной какой – не бывает. Не может быть. Но она была, и я её слышал, и должен узнать, чья она, откуда, почему! Должен! Услышать её ещё – не знаю. Не сейчас. Но знать, что могу ещё раз услышать! Что не исчезнет бесследно она для меня! И, наверное, лицо моё отразило те мысли – и священник увидел. Он смотрел на меня, спокойно и испытующе, потом встал, зажёг фонарь и пригласил меня за собой. В дверь. В темноту. Мрак был за дверью – подземный, кромешный – но луч разгонял этот мрак – впереди. Сзади – смыкалось пространство, и мрак надвигался на плечи – всею тяжестью каменных сводов, давил, выжимая все силы, – хоть ничто не касалось плоти моей, – но давил этот мрак – необычный, тяжёлый – и лишь луч впереди оставлял мне надежду. И вдруг он исчез. Тьма, своды, камень – сырой и покрытый плесенью – я метался, кричал, а тьма била эхом, и эхо кричало – моим голосом, искажённым, усиленным, страшным – голосом тьмы и отчаянья, голосом мрака и смерти – и метался я среди эха – и в стены! В стены! В стены! Выхода не было. Стены вокруг и тьма. Замуровали! Зачем, почему – непонятно, но сгнию я здесь, среди мрака, и мокрицы будут ползать по моему лицу – столь же холодному и склизкому, как они. Вечность или мгновенье – не знаю, сколько то длилось – не знаю! Если мгновение – то для меня оно стало вечностью. Луч! Он ударил из тьмы, и ужас исчез. Скрылся – во мраке, затаился, выжидая. Извиняющийся голос священника: “Простите, я не подумал, что поворот закроет свет. Простите великодушно, прошу вас!” Не было насмешки в его лице, и голос – искренен и заботлив: “Я понимаю, каково это – очутиться во мраке, под землёй, в неизвестном монастыре. Надеюсь, с вами ничего не случилось?” – он хотел померить мне пульс – но это уж слишком. Я – здоровый и, вроде, не очень трусливый мужчина – и мне было стыдно за крик.

От стыда и от злости я что-то резко ответил ему. Он промолчал, повернулся и пошёл дальше – вниз. Да…а, а если б обиделся и исчез? Так вот – огонёк. Вниз он плыл, над ступенями – вниз, всё глубже и глубже, и руки сжимали светильник, и чёрною тенью шёл он – тот, кто знает дорогу – куда? В ад? – куда ещё может вести этот путь – лестница мрака! И тот, впереди, – Вергилий иль сам Сатана? И мрак, всё темней и темнее, и стены, готовые рухнуть, сомкнуться – навеки. И я между ними – раздавленный, мёртвый. Или живой, ждущий смерти, молящий о ней. Но свет впереди был страшнее, чем мрак, – не знаю, почему я так думал, но шёл я за ним – ибо некуда больше. Мы шли, а за нами – два чёрных. Тени. Изгибаясь, ползли по ступеням, реальней, чем мы, – ибо их это царство – теней.

Дверь. Кольцо из металла, рука – на него. Луч – вперёд, в пространство, во тьму, в крик и скрежет зубовный! Нет, в тишину – но кричали они и стонали – эти рты, эти лица – беззвучно и страшно, и плач тишины – громче любого крика. Лица. Каменные – ибо плоти не выдержать муки – такой. Невозможной. Безумной. Кто был их создатель? Кто? Кто обрёк их на муку? Ад был в душе его, и в аду этом корчились люди – тела их и лица – веками, во тьме, каменной плотью, тяжёлой и прочной – но рвущейся в клочья, в куски – от боли – рвущейся – но неподвижной. Луч – в глаза! Застывшие в муке, залитые влагой – слезами? – иль мне показалось? Свет метался по стенам, и стены кричали – разверстыми ртами, и крик их врубался мне в череп, и в стену вжимался я – в стену, а крик всё давил, и не было выхода! Не было! Не было! Вдруг тварь проскользнула в луче фонаря – жаба, мокрица – не знаю, но по глазу она проползала – по глазу, вылезшему из орбиты, глазу, застывшему в муке, – на лице, искажённом отчаяньем. И тогда меня вывернуло. Да, стыдно, да, грязно – но представьте – по глазу – и лапками, склизкими, холодными. И казалось мне, каменный глаз вздрогнул – гадливо, от омерзения, и капля скатилась с него – ну конечно, жаба смахнула. Нет! Слеза то была! Слеза! Я стоял, согнувшись, и гнусная масса лилась из меня, оскверняя храм – или ад. Если б священник убил меня – я б не сопротивлялся. Он был бы прав. Но он не убил.

Луч света лежал на лице его – удивленном лице. Не думал я, что можно его удивить. “Объясните”, – сказал он, и я объяснил. Удивление сменилось пониманием. Он подтолкнул меня к двери – ещё одной. Я задержался, обернулся. Он понял. “Там уберут”. Дверь повернулась. Чёрная ниша открылась в стене и снова закрылась – за нами. Чиркнула спичка. Мгновение – и колеблющееся пламя светильников озарило небольшую келью. Он выключил фонарь. Мы сидели – друг перед другом. Толща земли – над нами, толща времени – вокруг нас. Время. Текло оно здесь иль застыло? Я взглянул на часы – они стояли. Влага блестела на них – на стекле и, наверно, внутри. Время. Стены хранили его, и здесь оно было недвижно. И мы сидели – друг против друга – в свете живого огня – вне времени. Сейчас – или сто, двести, тысячу лет назад – я не знал, когда был основан монастырь, когда создана эта келья. Голос прервал мои мысли – голос того, кто напротив. “Ты слышал звуки. Ты видел лица. Что скажешь?” Что мог я сказать? Не было слов, достойных такого. Музыки. Ада. А может, и были, но знал их лишь тот, кто придумал всё это. Чьею мыслью и мукой рождены были звуки, рождены были лица – чтобы выразить малую долю той муки. И мысли. Но кто это мог быть? Кто? И я сказал то, что думал. Точнее, спросил: “Кто создал всё это? В чьих силах такое – ведь не в человечьих, и – простите, что я говорю это в храме, – не в Божьих. А в чьих – я не знаю”.
1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3