– Ну так расскажи.
– Нельзя, это государственная тайна. Придет время – сами узнаете.
И моему отцу однажды по секрету сказал дядя моей матери, который служил где-то в Донецке, может быть, даже в НКВД:
– Немедленно бросай все и уезжай куда-нибудь подальше от Донбасса. Здесь с тобой может произойти непоправимая беда.
– У меня совесть чиста, никуда я не поеду.
– Пойми, я рискую головой, говоря тебе об этом. Только ради Надюши, чтобы она не осталась без мужа. Делай то, что я говорю. По секрету скажу, что старший брат Нади послушался моего совета, и теперь ему ничто не угрожает.
Отец не послушался совета маминого дяди. Будь что будет!
Между тем и сама Евдокия как-то в сердцах сказала моей матери:
– Вы с Василем корите меня за вдовьи развлечения? Хорошо, скоро и ты узнаешь, что значит быть вдовой.
В юности Евдокия была недурна собой: пышнотелая, румяная, бойкая в танцах, веселая, беспечная певунья и хохотунья, может быть, немного глуповатая, но зато во всем селе только у ее отца и еще двух мужиков хаты были крыты не соломой, а черепицей, в хате были деревянные крашеные полы, да и в остальном хата у Акима Скрябина была не похожа на другие. Она состояла вроде бы из трех впритык поставленных хат, разделенных между собой глухими стенами. Из них средняя служила жильем для семьи, в другой был добротный амбар, в третьей хранился всевозможный инвентарь, брички, сбруя, дроги и даже ульи с уснувшими на зиму пчелами. А для скота были отдельно стоящие помещения – не то что у других мужиков, которые и жили под одной крышей со своей скотиной. У таких голодранцев, прежде чем попасть с улицы в жилую хату, надо было пройти через сени, в которых стояли лошадь, корова или то и другое… А рядом, в жилом помещении, стояли, перемешавшись, запахи навоза, детских пеленок, борща и свежеиспеченного хлеба.
Евдокия глубоко презирала таких злыдней, и вдруг ее выдают замуж за одного из них – Ивана, в занюханную хату, в которой как клопы кишат засопливленные младшие отпрыски ее свекра. Она возненавидела хату свекра и всех ее обитателей и облегченно вздохнула, когда с Иваном и детьми удалось выделиться на отдельное подворье рядом с подворьем ее отца. И вот нате вам: опять со всей этой оравой в одном доме в Мариуполе! В принадлежавшем ей доме! С этим приходилось как-то мириться, пока был жив Иван. Но теперь – вон из моего дома!
С Надькой у Евдокии особые счеты еще с тех времен, когда обе были солдатками в доме свекра, и Надька лезла не в свои дела, грозила наябедничать Ивану, когда он вернется с войны. Но сейчас особенно злит Евдокию и то, что Надькин сын заканчивает институт, говорят, будет дальше учиться на профессора, а ее Ванька еле одолел семилетку, дважды побывал второгодником, работает каталем у доменной печи. Да к тому же этот будущий профессор – явная контра и ведет агитацию. Евдокия сама слышала, как он говорил, что наукой доказано, будто в Библии написана правда, и упоминаемые в ней цари и города не выдуманы церковниками, а существовали на самом деле. Она где угодно подтвердит, что студент вел такую агитацию в присутствии своего отца, тестя Ильи – Тимофея Черныша и тестя Дмитрия – Афанасия Ивашины. Очень подозрительная компания. Родственнички.
В тот день Василий Трифонович вернулся домой после двенадцатичасовой ночной смены. Своему сменщику он сдал паровоз блестящим, надраенным «как новый гривенник». Оттого и сам был, как обычно после смены, черным от копоти и мазута, в промасленной, потерявшей свой первоначальный цвет, задубеневшей до хруста парусиновой спецовке, которая лоснилась и тоже блестела как паровоз.
Сняв спецовку в сарае, он повесил ее на колышки и там же поставил свой неизменный сундучок для еды. Потом прихватил из котелка добрую горсть скользкой песчано-глинистой массы, которую выдавали машинистам в качестве «спецмыла», и начал умываться, смачно отфыркиваясь над тазом с водой. После третьей смены воды сказал, обращаясь к жене:
– Готовь завтрак. Проголодался как волк. И представляешь, иду сегодня с работы и думаю: «Эх, к завтраку бы рюмочку красного винца! Захотелось – ну прямо как перед смертью!».
– С чего бы это? Слава Богу, сколько я тебя знаю, ни парубком, ни женатым никогда не пил, не курил.
– А что тут плохого? Впереди – двое суток отдыха, и почему бы немного не расслабиться, когда жить стало, как говорится, лучше и веселее? Жили мы ради детей, пора пожить и для себя. Ты только вдумайся: сын у нас институт кончает, дочка – школу, мне разряд повысили, к осени, глядишь, будет у нас и свой домишко. Дети разлетятся кто куда, а мы будем себе в том домишке жить да поживать. Разведем садочек, виноград…
– Садись, завтракай, отдохни с ночи – вот тебе и будет «расслабиться». А насчет остального – подожди пять дней, отметим твои сорок два года.
…Ночью к ним в комнату вошли участковый милиционер и человек в кожаном пальто, в сапогах. Третьим был Хомчак (?!). Вошли без стука, посветили фонариком, нашли выключатель, зажгли свет. В комнате все проснулись: отец, мать и дочь.
– Ты – Кисунько Василий Трифонович? – обратился милиционер к отцу, стоявшему у кровати в нижнем белье. – Предъяви паспорт.
Милиционер взял паспорт, раскрыл его, полистал и спрятал в милицейскую сумку. Потом начал ковыряться на полках стенной этажерки, где лежали школьные учебники и тетради, книга «Паровоз. Вопросы и ответы», старинного издания Библия в кожаном переплете.
– Вот это нам пригодится, – сказал участковый, пряча Библию в сумку. При этом он положил на этажерку расписку об изъятии при обыске «религиозной литературы в количестве одной книги».
– А теперь одевайся и показывай, где спрятано оружие. Говорю тебе по-хорошему, – сказал человек в кожаном пальто.
– Ни по-хорошему, ни по-плохому – признаваться мне не в чем.
– Ничего, в другом месте все расскажешь. Руки назад – и на выход!
– Подождите, пожалуйста. Сейчас соберу узелок! – попросила мать, но отец остановил ее:
– Не надо. Иду ненадолго. Правда свое возьмет.
Безуспешно пыталась моя мать что-нибудь узнать об арестованном муже. Была в милиции, в НКВД. Мне написала коротенькую записку на открытке с просьбой приехать на майские праздничные дни – так как она «немного приболела». Все же ее сын у нее образованный. А она не знает и куда пойти, и с кем и как поговорить.
Я выехал в Мариуполь 29 апреля, еще не зная истинной причины, заставившей маму написать мне открытку с просьбой приехать.
А между тем 29 апреля – день моего выезда из Луганска – оказался роковым для моего отца. В этот день в Донецке появился следующий документ, с которым я познакомился только 7 мая 1992 года:
«Протокол №…
Заседания тройки УНКВД по Донецкой области
29 апреля 1938 года
Слушали:
Дело Мариупольского горотдела НКВД по обвинению Кисунько Василия Трифоновича, 1896 г. рождения, и Ивашина Афанасия Леонтьевича, 1894 г. рождения.
Постановили:
Кисунько Василия Трифоновича и Ивашина Афанасия Леонтьевича
расстрелять».
Сведений о дате приведения в исполнение этого постановления в материалах следствия я не обнаружил, но в компетентных органах мне объяснили, что по положению, существовавшему с 1 декабря 1934 года, такие постановления в то время исполнялись немедленно, по вынесении. Значит, когда я подъезжал к Мариуполю, мой отец был уже расстрелян.
Но обо всем этом мне было суждено узнать более чем полвека спустя, а тогда, в 1938 году, я с хорошим предмайским настроением спешил домой к рабочему поселку от станции Сартана с новеньким патефоном марки ПТ-3 коломенского завода. Патефон в ярко-красном футляре, моя премия за отличную учебу – хороший сюрприз для домашних.
В маленькой комнатушке, ставшей в Мариуполе моим «отчим домом», в полном сборе младшие братья моего отца, даже дядя Захар, который успел побывать в Луганске под одному мне известными псевдонимами: Жорж Глобер и Жорж Орлеанский. Теперь он вернулся в Мариуполь из Пятигорска как Захар Трифонович Кисунько, хотя прибывшая с ним жена продолжает называть его Жорой. Захар и Илья построили себе на двоих добротный дом из шлакоблоков.
Мать говорит мне, что ее здоровье, слава Богу, начинает поправляться. Я рад этому еще и потому, что у нас собралось сразу столько гостей. Сейчас перед ними можно будет продемонстрировать патефон. В то время патефоны были большой редкостью. Вот патефон уже на столике, и из него льется песня:
Лейся, песня, на просторе,
Не грусти, не плачь, жена…
Я стараюсь уловить на лицах присутствующих выражение радости, так как и мама и дяди любили песни, знали в них толк и сами при случае не прочь были попеть. Но они как-то странно молчат и словно бы с укоризной смотрят на веселого студента. А из патефона несется новая песня:
Ой ты, волюшка, вольная воля,
В целом мире такой не сыскать…
Дядя Илья, токарь, подходит к патефону, ударяет кулаком по мембранной головке, игла насквозь протыкает и раскалывает пластинку. Из глаз дяди выкатываются слезы.
– Тебе, студент, видно, очень весело. А почему ты хотя бы из приличия не спросишь, где твой отец?
– Может быть, на работе? Или новую спецовку выдают, и он задержался после ночной смены?
Мать всхлипывает, с трудом сдерживая рыдания. У мужчин на глазах слезы.