– Что же случилось? Неужели крушение поезда?
– Ты почти угадал, племяшок. Он в сплошной ночной смене, из которой не возвращаются, и, наверно, уже в новой спецовке. А называется эта смена – НКВД.
После короткого рассказа матери дядя Захар сказал:
– Вот так-то, студент. Теперь скажи нам, темным людям, что делать?
Что я мог ответить? Теперь я понял, что и меня самого не случайно, а именно в связи с арестом отца вызывали в луганский НКВД в середине апреля. Я тогда не придал значения этому вызову, потому что принимавший меня сотрудник задавал мне какие-то пустяковые вопросы: как учусь, какие преподаватели, какие дисциплины больше всех нравятся. Я подумал, что, может быть, расследуется донос на какого-нибудь преподавателя, и поэтому всячески расхваливал всех преподавателей. Только в конце беседы мне были заданы вопросы, вроде между прочим, о родителях: где отец, мать, чем занимаются, что пишут. Но я тогда еще ничего не знал о случившемся с отцом, и даже открытку от матери о ее «болезни» не получил. Я ответил, что дома все в порядке, и никакого другого ответа по имевшейся у меня информации не могло быть. Меня отпустили. А в каком случае могли не отпустить? И еще непонятно: неужели в НКВД не поинтересовались моим институтским личным делом? А если интересовались, то как могли не заметить фальшивую справку о социальном происхождении? Или, может быть, в луганском НКВД мое дело попало к просто хорошему человеку? И что было бы, попади оно к другому?
Дядя Захар, остальные дяди и мама, задавая мне вопрос «Что делать?», фанатически верят в силу моей «образованности», которая подскажет мне, как вызволить отца. Им и в голову не приходит, что махина НКВД имеет свой план в виде давно составленных списков. Может быть, сейчас подошла очередь для того списка, по которому мне в 1934 году отказали выдать паспорт и пообещали «выслать куда-нибудь подальше». И все же…
– Все это какое-то недоразумение. Вот увидите, там разберутся, и отец вернется. А мы начнем действовать по Конституции. Сейчас напишем письмо главному городскому прокурору, – сказал я.
– Ничего себе недоразумение: был человек – и нет человека, – ответил мне дядя Илья. – Ты, Гриша, конечно, ученей нас, но мы по-темному так понимаем это дело: слишком уж много этих самых недоразумений. Пройдись только по нашему поселку – со счета собьешься. Слыхали мы про всяких врагов народа, но теперь уже выходит так, что народ сам себе враг. Вот это и есть сплошное, огромное и очень страшное недоразумение.
Городской прокурор, к которому я попал после майских праздников, повертев в руках мое заявление, равнодушно ответил:
– Таких заявлений не принимаем.
Мои настойчивые просьбы он выслушивал, рассеянно глядя в окно.
– Но вы, как самый главный прокурор в городе, можете затребовать дело, и все выяснится. Тут просто недоразумение.
Прокурор ответил:
– Обратитесь в НКВД. Я ничем вам помочь не могу.
В НКВД через окошко мне сказали:
– Справок не даем.
Потом я направился к городской тюрьме, где стояла огромная очередь с узелками. На всякий случай купил немного яблок. А когда дошла моя очередь, услышал ответ:
– У нас не числится.
Надо было возвращаться в Луганск: в июне – выпускные государственные экзамены. Написал заявление на имя областного прокурора, прокурора УССР, Генерального прокурора СССР; в НКВД: городское, областное, УССР, СССР; Сталину, Молотову, Калинину. Позднее, когда узнавал о смене наркомов или начальников НКВД, – особенно когда прежние объявлялись врагами народа, – повторно направлял заявления на имя вновь назначенных лиц. Все эти мои письма оставались без ответа.
На луганском вокзале в раздумье, вспоминая, как здесь последний раз виделись с отцом, я по ошибке вышел к двери, на которой была надпись: «Нет выхода». В этой надписи словно бы затаился прицельно мне адресованный зловещий смысл. С тех пор всегда и всюду при виде подобных надписей у меня невольно возникают ассоциации с трагическими событиями апреля 1938 года.
Вернувшись в институт, я рассказал об аресте отца члену парткома института Ивану Фомичу Боярченко, выразил уверенность, что все это недоразумение, попросил совета. Но Иван Фомич ответил:
– Органы НКВД работают точно. У них недоразумений не бывает. Но ты не падай духом: сын за отца не отвечает. Это сказал сам Сталин. А тебя мы знаем и в тебя верим.
– Но я ведь не о себе, а об отце, которого знаю и в которого верю. Вас, старого партийца, хорошо знают и в Донецкой и в Луганской областях. Прошу вас, попросите, пусть разберутся.
Слушая меня, Иван Фомич, может быть, вспоминал своего друга Владимира Горбатова, вожака и любимца луганских комсомольцев, которого уже нет. Фомич хорошо знал Володю, верит в него и не верит, что он враг. И потому дал мне совет:
– Отцу не поможешь, а себе навредишь. В институте о случившемся никому больше не рассказывай. Кому надо – я расскажу сам.
После разговора с Иваном Фомичом я частенько, пока шли выпускные госэкзамены, ненароком наведывался в фойе институтского клуба, чтобы посмотреть, не сняли ли мой портрет отличника, как сына врага народа. Ведь в последние годы случалось так, что в течение считанных минут снимались и не такие портреты. В этом самом клубе мне пришлось делать доклад о жизни и деятельности П.П. Постышева. Доклад всем понравился. А через несколько дней по всей стране как ветром сдуло портреты этого «соратника великого Сталина».
Видимо, дальше Ивана Фомича мой разговор с ним никуда не пошел. И именно Иван Фомич представлял партком в Государственной экзаменационной комиссии, которая по предложению кафедры приняла решение рекомендовать меня в аспирантуру «как студента с незаурядными способностями». А в областной газете от 30 июня 1938 года в заметке, посвященной выпуску специалистов пединститута, было сказано, что «среди выпускников этого года – талантливый математик комсомолец Кисунько Григорий Васильевич». Иван Фомич был первым, кто показал мне газету с этой заметкой.
Были ли предъявлены отцу при его аресте ордер на арест и санкция прокурора? На эти вопросы ни моя мать, ни сестра-десятиклассница не могли дать ответ. Мать отвечала: «Та чи я ж розбираюся в отих проклятых милицейских бумагах з моею церковноприходською грамотою?». Сестра отвечала: «Мы были так потрясены всем происходящим, что нам было не до милицейских и хомчаковских морд. Мы видели только папу и с ужасом думали о том, что больше его не увидим». Ответ на этот вопрос я получил только в 1992 году, знакомясь с архивно-следственным делом НКВД, где оказались следующие относящиеся к нему документы:
«Постановление
1938 г. апреля 3 дня
Мариупольский городской прокурор Белый, рассмотрев материал и ходатайство Мариупольского гор. отд. НКВД о даче санкции на арест гр. Кисунько Василия Трифоновича, обвиняемого по ст. 54–10, 54–11 УК СССР,
нашел:
материалами следственного дела гр. Кисунько Василий Трифонович достаточно изобличается в том, что он является участником контрреволюционной организации. При оставлении его на свободе может повлиять на ход следствия и уклониться от суда, а поэтому, руководствуясь ст. 142–156 УПК,
постановил:
санкционировать содержание под стражей при Мариупольской тюрьме гр. Кисунько Василия Трифоновича, 1896 г. рождения, происходящего из с. Бельманки Днепропетровской области.
Мариупольский Горпрокурор п/п БЕЛЫЙ
Ордер №
Выдан 3 апреля 1938 г. Действителен «_ 1 _ «суток
Сотруднику ____________________ НКВД УССР тов. ____________________ поручается про извести обыск и арест гр-на Кисунько Василия Трифоновича, проживающего пос. Апатова, 8-34.
Начальник Управления НКВД по Донецкой области
Начальник 8 отд. УГБ
Герб. печать Мариуп. ГО НКВД».
Ордер на арест, заверенный гербовой печатью Мариупольского горотдела НКВД, подшит в дело неоторванным от корешка, а это значит, что при аресте он не предъявлялся. Да и как он мог предъявляться, если в нем вместо фамилии сотрудника, которому поручается провести обыск и арест, – пустое место в незаполненной строке? И еще: на ордере нет подписи прокурора, она даже не предусмотрена на форменном бланке. Значит, НКВД имел возможность заполнять и подписывать ордера без санкции прокурора, без нее арестовывать людей, а потом, задним числом, получать санкции. В случае же с отцом и сам ордер мог быть подшит вместе с корешком задним числом, для канцелярского порядка, уже после ареста.
Будь вместо отца – непросвещенного в юридических азах рабочего человека – кто-нибудь из «детей Арбата», органы не решились бы на такую бесцеремонность при его обыске и аресте, – по крайней мере, бумаги были бы оформлены в полном соответствии с правилами дьявольских канцелярий. А в отношении рабоче-крестьянского быдла все эти церемониальные тонкости ни к чему. Но тогда, в 1938 году, собираясь идти с жалобой к городскому прокурору, я еще ничего этого не знал. Не знал и того, что именно этот прокурор по привычке подмахнул подсунутую ему из НКВД санкцию на арест отца.
Ознакомившись в мае 1992 года с архивно-следственным делом моего отца, я понял, что он попал в полосу массовых репрессий бывших «кулаков», которых хватали группами односельчан, после чего НКВД оставалось «скомплектовать» из них мнимые контрреволюционные повстанческие организации, выбивать пытками из этих несчастных признания придуманной следователями вины, на основании этих признаний стряпать «расстрельные» обвинительные заключения и передавать их особым тройкам НКВД. Решения троек приводились в исполнение немедленно по их вынесении.
Выявление «кандидатов в повстанцы» происходило повсеместно как непосредственно органами НКВД, так и через кадровые органы предприятий путем запросов в сельсоветы, для чего существовали специальные бланки по форме № 10.
Вот как выглядит справка по форме № 10 на моего отца в следственном деле НКВД:
«Фамилия, имя, отчество – Кисунько Василий Трифонович
Уроженец с. Бельманка
Ск. времени проживал на территории сельсовета – до 1930 года