Сестра уже стояла рядом со мной, просительно приложив руку к груди.
– Нет… После… завтра… Свадь… Свадьба… Сестры моей… Рас… строит…
Я уверил его, что понял, и обеими руками сжал ему правую руку. Но он был настолько слаб, что уже ничего не мог мне ответить. Не мог даже произнести слов «до свидания». Я отвернулся и пошел к выходу. Со вчерашнего дня он носился с этим отпуском, и вот только сейчас я узнал, отчего была вся эта спешка. Оказывается, у его сестры свадьба! Почему же он не сказал мне об этом? Свадьба при таком состоянии Парвиза легко могла превратиться в траур. Но что я мог поделать? И так уже котлеты заждались меня в кузове фургона…
Глава 6
Дым затягивал небо, такой густой, что красный цвет заката был едва виден над крышами. Я въехал в квартал Гити, затормозил. Мне было не по себе. Всё еще не хотелось мне заезжать в этот квартал, всё еще страх оставался!
Я взял свою зеленую сумку и вышел из фургона: пока не стемнело, нужно было обследовать воронку. Тот самый взрыв, внезапный, когда мы с Парвизом не успели выскочить из кабины.
Снаряд угодил прямо в глинобитную стену: в ней зияла большая дыра. А по всей площади взрыва, тут и там, виднелись осколки, они образовывали странной формы треугольник. Траекторию выстрела вряд ли можно будет определить, разве что узнаю тип снаряда. Присев, я подобрал один из осколков. Толщиной в два пальца, в длину он полностью закрывал ладонь руки. Осколки мины всегда были меньше этого. Значит, снаряд пушки или гаубицы. Напрягая в сумерках глаза, я оглядывался в поисках стабилизаторов. Шестиперый стабилизатор мины падает не более чем в двух-трех метрах от взрывной воронки, и, если бы он был, то я бы его нашел. Поэтому я записал в тетрадке:
Снаряд орудийный, 122 или 130 мм. Траектория:
не определяется. Время: 12–30.
Убрал тетрадь и компас в сумку. Со стороны фургона послышалось громкое бульканье. Я прислушался, но тут небо осветил первый за этот вечер луч вражеского осветительного снаряда. Он был похож на лампу, которой кто-то играет, крутя ее, и от него все тени улицы сдвигались по-новому. Я замер: зрелище было захватывающим. Этот луч света перенес меня в какой-то иной мир. В воспоминания о детстве и о кострах праздничных вечеров…
Потом я посмотрел направо. Там горела нефть, выделяя обильный дым, там было странное безмолвие вечера, и был проем больших железных ворот, которые оставались здесь же, прислоненными к стене; а этот пустой проем превращал квартал из тупикового в открытый.
И вдруг мне показалось, что сторож парка, как в детстве, бежит за мной и за ребятами. В этом самом месте я встретил и сторожа этого квартала. Он сидел на своей табуретке, прислонясь к стене, дремал в крохотной тени от ворот. Ребята шептались о чем-то, а я, не понимая, что это за квартал, спросил: что это за место?
– То самое место и есть!
И все рассмеялись, кроме меня. Потом один из них приблизился к моему уху и прошептал то, что для меня всё равно было загадкой. Это было то самое место, в которое до революции буквально рвались иностранные матросы, когда они сходили на берег в нашем порту, и за это их, бывало, колотили местные. От услышанного я весь покраснел, как мак.
Когда я пришел в себя, я всё еще был в этом же квартале. Кроме больших ворот здесь были воротца поменьше, и в них-то и исчезли ребята, оставив меня одного. Потом из какой-то двери вышла молодая женщина в цветастой накидке. Я смотрел на нее во все глаза. Наверняка это одна из тех женщин. Ее нарумяненные щеки, зеленые подглазья и то, что она жевала резинку, придавало ей необычный вид. Не заметив меня, она подошла к сторожу, очнувшемуся от своей дремы. Сторож ухмыльнулся, глядя на нее, а она, под предлогом того, что поправляет накидку, раскрыла ее. Под накидкой я увидел в ее руке красную пластиковую сумку для базара. Еще на ней было что-то белое без рукавов, с расстегнутыми на груди верхними пуговичками, оставляющими открытым ее горло. Сторож негромко проворковал:
– Скоро вернешься?
Женщина бесстыже рассмеялась:
– Ага! А ты боишься, что Хоршиду тебя заругает?
И они оба засмеялись, глядя друг на друга. Не переставая смеяться, она обернулась, и тут увидела меня и замолчала. А я всё еще не мог прийти в себя: неужели я вижу такую женщину? У нее были длинные ресницы и глаза цвета меда. Она глазами указала на меня сторожу. А он вдруг вскочил с места и схватил свою дубинку.
– А ну пошел отсюда, сукин сын!
И кинул в меня дубинкой. Послышался умоляющий крик женщины:
– Не бей его! Грех это! Пожалей его!
Дубинка ударила мне в правую голень, и мой крик слился с криком женщины. От боли я зажмурился, а когда открыл глаза, она склонялась надо мной, повторяя:
– Грех это! Смотри, что ты с ребенком сделал.
Сторож дернул ее за руку:
– Иди себе! Это не твое дело!
Я вскочил и, хромая, побежал прочь.
Удирал, а все-таки оглянулся: женщина вытирала уголок глаза. Может, слеза капнула, а может, поправляла искусственные ресницы…
Нога очень болела. В укромном переулке я поднял штанину: посинело, и красный кровоподтек и опухоль!
…К началу первого урока в школе я опоздал и прибежал к маме, потому что без нее я боялся идти в школу. И вот она мыла мне ноги и в третий раз спрашивала, почему я опоздал на урок и откуда этот синяк. А я не отвечал до тех пор, пока она не поклялась, что не расскажет отцу. Тогда я выложил ей всё. Она опустила голову… Но в моем мире были вопросы поважнее, и вот я преодолел себя и спросил ее:
– Ну хорошо, но зачем? А? Эти женщины должны туда идти?
Быстрый взгляд матери, однако, показал мне, что я слишком далеко, не по возрасту, захожу…
Уже полностью стемнело. Я вернулся за руль фургона и по недавним нашим же следам поехал к дому той женщины…
Ей предназначались четыре котлеты и две лепешки лаваша.
«Неужели она из этой же категории? Нет, просто ей негде больше жить! Но если бы она не была из таких, разве выбрала бы этот квартал?»
Держа котлеты с хлебом, я ждал. Я уже посигналил, но старая деревянная дверь оставалась запертой. Еще раз погудел, на этот раз долго не отрывая руки от сигнала. Дверь неподвижна. Может, когда мы уехали, было еще одно попадание, и ее убило? Может, ее труп лежит там, в доме, в луже крови? А я, во власти упрямства и детских смутных страхов, так и буду стоять здесь, поодаль?
Преодолев себя, я подошел к двери вплотную. Ее дерево потемнело до цвета жженого кофе, о древности двери свидетельствовало и то, что запиралась она на засов изнутри.
– Кто там?
Это был ее, Гити, голос.
– Это я. Ужин привез.
Створка двери чуть приоткрылась, и я разглядел силуэт женщины в черном платке и с большой клюкой в руке. Узнав меня, она убрала палку за дверь и, не говоря ни слова, взяла лепешки с котлетами. Я стоял в растерянности. Может, эта моя медлительность ее удивила.
– Еще что-то?
– Нет, ничего! Вам ничего больше не нужно, ханум[9 - Ханум — «госпожа» (перс), а также иногда употребляется в качестве обращения к проститутке.]?
И тут она взорвалась. Выпучив глаза и подбоченясь (хотя и не выпускала из рук лаваш с котлетами), она заорала изо всех сил, на которые только способна женщина:
– Мать твоя ханум! Тетка твоя! Твою мать, сукин сын!
И захлопнула двери. Прошли секунды, пока этот взрыв как-то отпустил меня. Потом я сел за руль.
Уже тронув фургон, я почувствовал, что раздражение мое не только не проходит, но и нарастает.
«Обругала мою мать! Мою мать, которая ничего ей плохого не сделала! Что я такого сказал? Я обратился к ней вежливо. Привез ей ужин. Чтоб она им подавилась! Тупое создание! Что утром, когда платок сразу сняла, что сейчас, когда вежливость встретила бранью. О Парвизе даже и не подумала спросить! Но ладно. Ладно. Чтоб я тебе еще раз привез? А этот чертов инженер? И ему не повезу! Я что, слуга им, что ли? С вечера до утра дежурство, а потом с утра поварешку в руки и фартук на пояс – и служить госпоже Гити и сумасшедшему инженеру? Буду возить провизию только в отряд, и точка. К чертям остальных! Пусть, как люди, получают в мечети. Вообще, лишь по вине Парвиза и его ранения всё это на меня свалилось…»
В этот момент машина резко налетела на что-то, точно на стенку, и меня бросило вперед.
Если бы ветровое стекло было на месте, я разбил бы лоб, но и так сильно ударился грудью о руль. И к моим прежним ушибам добавился этот. Я начал растирать грудь.