Клетка
Ибрагим Капланович Шаов
История девушки с нашего двора, написанная с волнующей простотой и необыкновенной проницательностью – «симптомы» современной интеллектуальной прозы Повесть общается с читателем на языке ностальгии, доступной каждому щемящей тоски по детству и юности, по самому себе. Привычная тема женской преданности раскрывается перед нами не в будничной, почти банальной героизации, но совсем в других смыслах – «я не терплю, не мучаюсь, не плачу и не жду».
Ибрагим Шаов
Клетка
Быть верным – это вести себя так, словно время не существует. Макс Фрай
ГЛАВА 1
ЭММА
Возможно, завтра кто-то умрет, а может быть сегодня. Ароматный яблочный пирог, приготовленный для старого друга, мирно остывает на кухонном столе. Уже полночь, за которой неизбежно приближающееся утро ответит на два главных вопроса моей жизни. Кто я и чего стою? Нет леденящего страха, мучительных терзаний совести и бессмысленных душевных метаний. Слез тоже нет. В приговоренных к смерти преступниках мало остается человеческого. Я приняла для себя решение и дальше не изменять принципам.
Каждый из ныне живущих уверен, что он уникален, и рожден на этой планете для какой-то великой миссии. Но подавляющее большинство из нас – обычные люди, без талантов и умений. Моя персона принадлежит к такому большинству людей, но с одной маленькой особенностью – я не умею со слезами плакать при людях, даже самых близких. Сколько себя помню, с раннего детства, и по настоящие дни в нужный момент слезы просто отказываются идти из моих глаз. Хотя, в глубине души, в это самое время, все мое естество может безудержно рыдать. То есть мой организм морально готов к плачу, допустим, есть для этого подходящий повод, но эта готовность не доходит до кульминации и обрывается в ту секунду, когда слезы должны вырваться наружу. Но, по какой-то причине, этого не происходит и мой плач переходит во внутренний сухой рев, который внешне никак, кроме плотно сжатых губ, не проявляется. В такие моменты, мои глаза сродни глазам младенца, которые в первые дни жизни физиологически еще не способны вырабатывать слезы.
– Ты упадешь, Эмма, – обращается ко мне, пятилетней девочке, папа. – Осторожнее, будешь плакать.
– Не упаду! – кричу я в ответ и продолжаю ска-кать и крутиться на недавно спиленном дереве.
В тот же миг неустойчивое бревно опрокидывается и сучком рассекает мне ногу ниже колена, сильно, практически до мяса. Я молча смотрю, как мраморно-белая ткань медленно затягивается багровой кровью. В ушах звенит от страха и боли.
– Больно? – ледяным голосом спрашивает отец, не поднимаясь с уличной скамейки.
– Нет! – сквозь сжатые губы, со слегка влажны-ми глазами отвечает маленькая Эмма.
Тогда мне хотелось, чтобы он поскорее ушел, и я смогла бы вдоволь наплакаться от нестерпимой боли, но больше от обиды на его пророчество, которое сбылось вопреки моей детской самоуверенности. Рану зашили, но с того дня осталась привычка не плакать на людях и шрамик в виде трезубца.
Сегодня мне сорок три, и я успешный хирург-офтальмолог, который так и не научился плакать по-человечески.
Несмотря на высокий рост, светлые густые волосы, правильные черты лица и почти идеальную фигуру, главным предметом моей гордости всегда были и остаются по сей день, мои необычайно выразительные зеленые глаза, обрамленные длинными шелковистыми ресницами. В моих глазах есть нечто неуловимо-кошачье, не только в форме, но, и в структуре.
Мне всегда казалось, я вижу этот мир не так, как другие. Возможно, причиной этому является мое универсальное зрение. В детстве, когда темнело во дворе, я видела все почти так же, как днем. Узнать человека в темноте для меня не было сложной задачей. Я могла спокойно читать в сумерках журнальные или газетные шрифты, и это было для меня нормой. Сейчас мне, врачу – офтальмологу, уже известно, что только у двух процентов женщин в мире есть такая же редкая генетическая мутация, как у меня, благодаря которой в глазах имеется дополнительная колбочка сетчатки. Это позволяет различать сто миллионов цветов, что в десять раз выше, чем способность зрения обычного человека. И еще, я запоминаю цвет и форму глаз всех людей, с кем когда-либо была знакома. Природное любопытство и эволюционная способность моих глаз приспосабливаться к различным уровням освещённости привели меня в медицинский институт, а затем сделали офтальмохирургом.
Нет места милее родного дома. Цицерон
ГЛАВА 2
СТАРАЯ КЛЕТКА
Но моя жизнь могла сложиться совершенно иначе. В наше время детей воспитывала не семья, а улица, любимая и безжалостная улица. Все в этой улице было странным. Даже вид у нее необычный – в форме квадрата, или, точнее, прямоугольника, мы называли ее просто – клетка. Сторонами и одновременно границами нашей клетки были девятиэтажные дома, расположенные друг напротив друга. Такая искусственная многоэтажная преграда ко всему прочему выполняла функцию внешнего забора, очерчивающего нашу суверенную территорию. Густо усыпанные одинаковыми окнами фасады домов безмолвно глядели в центр клетки, где располагалась асфальтированная игровая площадка с проросшей местами травой и погнутыми стальными футбольными воротами. Дальше шли крайне опасные, всегда грубо окрашенные, на вид совершенно убогие детские качели, сочлененные с примитивными спортивными турниками типичного советского образца. При катании качели издавали жуткий скрип, и, поэтому, ими редко, кто пользовался. Под турниками в сырую погоду всегда блестели лужи.
Небо над клеткой могло быть любого цвета: от прозрачно-голубого до грязно-черного. Константой была лишь его геометрическая форма – над клеткой всегда парило квадратно-прямоугольное небо. И, да, клеточное солнце встает и садится для тебя не из-за горизонта, оно показывается и исчезает, прячась за грубыми домами. Из-за этих искусственных городских гор в клетке темнело чуть раньше, светлело чуть позже – внутри всегда пульсировал свой, отличный от остального города, биоритм. За нашей клеткой шла следующая, за ней еще одна, и так до внешних пределов города. Ткань моего окраинного микрорайона была соткана из множества таких клеток. С высоты птичьего полета могло показаться, будто жилые квадраты и прямоугольники сшиты в идеально упорядоченное кирпично-бетонное шахматное одеяло.
Подъезды приклеточных домов-стражников, как единообразно отформатированные норы в человеческие муравейники, гостеприимно распахивали свои тогда еще бездомофонные двери для всех гостей и жителей клетки, независимо от возраста, пола и зависимостей. Зимой вечно открытые подъезды служили теплыми пристанищами для молодежи. Здесь назначались первые свидания, выпивалось первое спиртное, пробовались сигареты. И здесь же практиковались в бытовом вандализме – потолки были усеяны спичечными бабочками, пол устлан шелухой от семечек, на почтовых ящиках отрабатывались приемы взлома простых замков. Исписанные излияниями в любви и ненависти стены подъездов благоухали смесью запахов кислой капусты, табака и перегара. Призыв выйти «на подъезд» мог означать все и ничего одновременно – это могли быть признания в любви или драки, сплетни или простое убийство времени. Вечером подъезды проглатывали потоки уставших после работы жителей, и дальше, передавая эстафету лифтам, разносились ими по разным этажам густонаселенного человейника.
Венцом и сердцем клетки служила открытая для всех ветров беседка. Сваренная из грубого металла, накрытая серым шифером, она издали напоминала гигантскую кормушку для птиц. В беседке собирались лишь избранные, наиболее авторитетные жители клетки. Для дворовых пацанов сидеть на скамейках внутри беседки полагалось с ногами, «по-птичьи». Днем и ранним вечером беседка безраздельно принадлежала старшим жителям домов, они мирно играли в карты, домино или шахматы. После и до самого утра в ней гнездилась молодежь.
Пока мы были детьми, нам казалось, что за пределами нашей окраинной клетки находится страшный, агрессивный мир. За моим домом начинался микрорайон со пугающим и совсем незнакомым для ребенка названием «Шанхай». Это был район старых гаражей и частной застройки. Про него говорили, что он кишит наркоманами и цыганами, ворующими маленьких детей. Короче говоря, мы туда не совались. Страх сковывал ноги. Повзрослев, стало понятно, там живут такие же, как мы, люди, просто живут разобщенно, а мы существовали одной, не всегда дружной семьей.
За годы, прожитые в клетке, часто и поневоле приходилось всматриваться в статичный пейзаж противоположных домов. Нам было известно многое об их обитателях. У кого какой распорядок дня и кто с кем выясняет отношения. Где расположены гостиная, спальня или детская. Какие висят в этих комнатах люстры и какого цвета и фасона занавески. В какой квартире живут дружно, а где постоянно ссорятся. Мы были полностью вовлечены в жизни других семей и поэтому чувствовали предельное с ними сродство. Мы искренне сопереживали друг другу, испытывая, как модно сейчас говорить, взаимную эмпатию. Ночные глядения в окна друг друга – давно устоявшаяся традиция нашего общежития. В светлое время суток смотреть в окна было бессмысленно, а вот в темное – очень даже увлекательно. Подобно сменным диафильмам панорамой бежали перед детскими глазами цветные картинки из соседской жизни. Где-то ели, где-то плясали, гдето любили, а где-то дрались – все на виду. Свет в окнах ярко проявлял жизнь семей клетки, превращая частную жизнь в публичную.
Для того времени декорации нашей клетки были вполне заурядными: два дома были кирпичными, два – панельно-блочными. И те, и другие относились к типовым шедеврам поздней советской архитектуры. Более престижными считались дома из красного кирпича, предполагалось, что они теплее.
Я жила в панельном доме, на пятом этаже с мамой и папой, в трехкомнатной квартире. У нас была своя машина, дача и жили мы, по тем меркам, неплохо. Наш скромно обустроенный быт – это предел мечтаний простой советской семьи. Жители, или назовем их «граждане клетки», имели примерно одинаковый семейный доход и уровень жизни. Типовые дома делились на рабочие и дома, построенные для работников интеллектуальной сферы. Дома летчиков и врачей соседствовали с домами работников заводов и служащих мебельных фабрик. Из-за этого дети из разных семей образовывали разношерстные интернациональные компании, где, как правило, положительные дети из интеллигентных семей быстро попадали под дурное влияние детей из рабочих домов. И здесь срабатывал незыблемый закон улицы – если в компанию детей из, допустим, «дома врачей» попадал подросток из, условно, «рабочего дома», который к своим четырнадцати годам уже курил и выпивал, то через пару месяцев правильные дети культурных родителей тоже начинали выпивать, курить и ругаться матом. В обратную сторону этот закон не работал. Вниз приятнее и легче катиться, чем подниматься в гору – уличный закон тяготения пороков.
Будущее жителя клетки имело два варианта развития жизненного сценария. Первый, и самый распространенный – постепенно опуститься на социальное дно, со всеми вытекающими последствиями: алкоголь, наркотики, безработица, тюрьма. Второй, крайне редкий, – прорваться на верх социальной лестницы – скорее из боязни оказаться на дне, нежели из желания принести пользу обществу. В данном случае страх не сковывает, а мотивирует. Среднего варианта, разумной золотой середины придерживаться было практически невозможно. Без боя клетка не выпускала за свои пределы жителей, устанавливая внутри себя особый, наполненный зависимостями режим. Несмотря на то, что наша территория не была обнесена колючей проволокой и имела абстрактные, вполне себе преодолеваемые границы, просто так, без усилий вырваться за ее рубежи удавалось не каждому. У меня получилось совершить этот ментальный побег, другим повезло меньше. Чуть не забыла про третий сценарий развития событий – удачливо-настырным девушкам могло повезти – расчетливо выйти замуж и покинуть нашу упрямую клетку, следуя в возможно лучшие миры, за своими новоиспечёнными мужьями.
Трудно указать дорогу близорукому. Людвиг Витгенштейн
ГЛАВА 3
СВАРЩИК
Я врач и мои операционные дни всегда проходят по устоявшемуся за долгие годы практики алгоритму.
– Рита, доброе утро, хорошо выглядишь, – забегая в клинику, скороговоркой приветствую нашего администратора с красивыми миндалевидными глазами.
– Доброе утро, Эмма Искандеровна. Сегодня по плану три операции.
– Хорошо.
– Вам снова прислали цветы. На этот раз красные розы, – улыбаясь, сообщила сероглазая Рита.
– До этого были желтые мимозы, если я не ошибаюсь. Опять от неизвестного? Так он совсем разорится. Мне его уже жаль.
– Да. Уже третий месяц каждый операционный день присылает разные букеты, – иронично заметила Рита.
– Хорошо хоть не преследует, как тот, что в палисаднике караулил.
– Да слава Богу, еле избавились, – перекрестившись, воскликнула Рита.
– Букет, как обычно, можешь оставить себе.
– Да мне неудобно, Эмма Искандеровна. Может хоть этот заберете? Уж больно красивый.
– Нет. Муж не поймет, не хочу его лишний раз будоражить, ему и так непросто. А ты не замужняя, пусть парни видят, каким ты пользуешься успехом.
– Ну, спасибо, – засмущавшись, поблагодарила меня слегка покрасневшая Рита.
После короткого диалога с администратором, я спешно переодеваюсь в рабочую одежду и мчусь в операционную, стараясь ни с кем из коллег не столкнуться в коридорах частной клиники. Давняя привычка избегать формальной болтовни и пустых сплетен делает свое дело. Благо, специфика моей узкой медицинской квалификации позволяет мне проводить операции один на один с пациентом, без ассистентов и помощников. Только я и глаза больного в наглухо зашторенной операционной, практически без освещения. Дверь лазерной операционной закрыта на замок на время всей операции. По протоколу она блокируется во избежание отвлечения пациента и хирурга от процесса. Только я и проблема человеческого глаза, без посторонних и свидетелей. И да, температура не выше двадцати пяти градусов по Цельсию, с влажностью не выше пятидесяти пяти процентов, в иных условиях лазер не работает. Такая вот капризная штука.
Сегодня молодому пациенту предстоит фокальная лазеркоагуляция – локальное воздействие луча лазера на сетчатку. Операция безболезненная, но пациенту она доставляет зрительный дискомфорт из-за ярких мигающих вспышек лазера. Поэтому по протоколу назначается эпибульбарная анестезия. Мне нравится общаться с пациентами перед хирургическим вмешательством. В такие тревожные моменты человек раскрывается перед врачом словно на пасторской исповеди. Когда-нибудь, на пенсии, я издам сборник таких предоперационных бесед.
– Доброе утро, Эльдар. Можно без отчества?
Кто вы по профессии?