Дело Габриэля Тироша
Ицхак Шалев
В романе, выдержавшем 18 изданий на иврите, описана удивительная, своеобразная и в то же время столь характерная для школьных лет в любой стране мира атмосфера. Это школьные будни и праздники, беспокойное время влюбленностей, сплетен и интриг. И это несмотря на тревожное время, что так напоминает школьные годы в романах «До свидания, мальчики» Бориса Балтера или «Завтра была война…» Бориса Васильева…
Ицхак Шалев
Дело Габриэля Тироша
Благодарим наследников Ицхака Шалева и, особенно, его сына Меира Шалева, а также издательство «СИФРИАТ АПОАЛИМ», за предоставление права перевода и издания книги на русском языке.
Издание осуществляется при поддержке Совета по культуре и искусству Управления государственных лотерей Израиля «Мифаль ха-Пайс»
Глава первая
1
Вчера, в тот момент, когда я прошел мимо одной из парикмахерских на улице Бен-Иегуда, напал на меня великий страх. Специфический запах одеколона, которым пользовался Габриэль Тирош после бритья, привел меня в это состояние. Вот уже более двадцати лет моих ноздрей не касался этот запах, и, несмотря на это, я узнавал его и помнил силу его печальной памяти, словно бы у печали, ткущейся временем в моем сознании, и был этот запах.
Я вообще очень чувствителен к запахам, и завишу от воспоминаний, связанных с ними. Я могу вспоминать запахи точно так же, как другие вспоминают картины прошлого. Более того, могу представить запах до такой степени отчетливо, что кажется – источник его находится рядом со мной.
Но запах одеколона, едва не вызвавший тошноту, не был воображаемым. Он исходил от парикмахерской и был столь неожидан, что я не смог двигаться дальше и зашел в эту парикмахерскую, словно сам Габриэль Тирош сидел там, отдуваясь и подставляя щеки полотенцу, энергично летающему в руках цирюльника. Но, конечно же, этот мой порыв был глупостью.
В кресле сидел другой человек. Я поторопился выскочить оттуда, и крики парикмахера, обещающего обслужить в течение считанных минут преследовали меня, пока я едва не бежал по улице.
Честно говоря, я бы не был удивлен, если бы и вправду нашел там Габриэля, или, как называли его ученики, господина Тироша. Габриэль набил во мне и моих друзьях оскомину ко всему, что казалось необычной гранью любой вещи. Ореол чуда и тайны всегда окружал его, так что казался нам делом обычным, а не чем-то из рук вон выходящим. Я вовсе не удивлялся, видя его встающим из кресла после бритья и обращающимся ко мне своим авторитетным, чеканящим фразы, как приказы, голосом, который не перестает звучать во мне все эти годы после его исчезновения. Естественно, с необычной легкостью Габриэль исчез, и это давало повод думать, что он с той же легкостью может в один прекрасный день вернуться. Мы знали, что он участвовал в той известной атаке на село Шуафат, где была смертельно ранена Айя. Но о том, что произошло с Габриэлем, мы ничего не знаем, даже после того, как нам удалось с большим трудом собрать обрывочные сведения.
И все же напал на меня страх от самой идеи, что Габриэль может находиться где-то рядом. Я бы не хотел, чтобы он увидел меня в состоянии физического и духовного упадка, в котором я пребываю в последние годы. Мы были спаянной группой двадцать лет назад. Да и после его ухода мы продолжали идти его дорогой и быть теми, какими он хотел нас видеть. Когда наша группа распалась, мы рассеялись по разным подпольным организациям и продолжали выполнять свое дело, как учил нас Габриэль. Но после провозглашения государства случилось с нами то, что случилось со многими. Укоренились мы в семейном быту, отрастили животы, и, что хуже всего, стали циниками по отношению к тем вещам, к которым Габриэль относился с жесткой серьезностью. Сомневаюсь, смог бы он находиться ныне в нашем окружении и слушать наши речи. Не хотел бы я стоять под его пронзительно холодным взглядом после нашей обычной пустой болтовни, на которую мы тратим свободное время. Могу себе представить, как, выйдя из парикмахерской, он с явной насмешкой хлопает меня по брюху. Так же он бы поступил с Яиром. Мы с Яиром встречаемся, время от времени в одном из иерусалимских кафе, но ясно, что мы не можем ожидать что кто-то, похожий на Габриэля Тироша, присоединится к нашему застолью. В сорок лет мы окунулись в мир праздности, который Габриэлю был чужд и, более того, омерзителен.
2
Я быстро удалился от парикмахерской, но не мог так же убежать от воспоминаний, которые всколыхнул во мне запах одеколона. Невозможно сбежать от самого себя, как от постороннего предмета. Воспоминания – это, и есть твоя сущность. Я спустился к площади у кинотеатра «Сион» и некий внутренний толчок повлек меня в узкие улочки, ведущие от площади.
Ныне эта улица называется Хавацелет, но в те дни, когда Габриэль вел нас по ней к лавке, где можно было купить старую военную амуницию, это была улица Мостовщиков. Я шел по правой стороне улицы в поисках этой лавки. На ее месте я обнаружил редакцию газеты, и чувство времени, ушедшего вместе с исчезнувшей лавкой, охватило меня с необычайной остротой.
Я помнил выставленное в пыльной ее витрине устаревшее боевое оружие (мы его купили). На полках лежали квадратные солдатские ранцы, на которых были написаны по-английски имена бывших владельцев, поясные сумки из брезента, казалось, не обладавшие никаким объемом, но в них можно было поместить целый мир, поясные фляги да и сами пояса. От всего этого, и от самой сумрачной лавки, шел особый запах, и Габриэль пытался сформулировать для нас химический состав этого запаха: некую смесь запаха мужчины, казармы и нафталина. Он велел нам постирать все, купленное нами, но я предпочитал настоящие армейские запахи запаху мыла.
Намного позднее, когда я служил в Армии обороны Израиля, запах этот обнаружился на складе полкового обмундирования, и я с удовольствием принюхивался к полученной мною форме. Это воспринималось мною, как физически ощутимый привет из времен Габриэля Тироша, все более удаляющихся в забвение. Такие приветы я получал, каждый раз приходя на воинские сборы, и пришел к выводу, что запах часто используемого обмундирования одинаков, независимо от времени и места. К сорока годам здоровье мое резко ухудшилось, и я больше не уходил на полевые учения. Перевели меня в другую часть на конторскую работу за столом, куда запахи ранцев и одежды не доходили, разве только в виде номеров в реестре и карточек в картотеке. Запахи эти все более отдалялись, подобно воспоминаниям юности, и уже смутно виделись далеким садом, запахи которого ты мог вспоминать, но не обонять.
Ночами я прислушивался к холодным шагам приближающейся старости. Гуляла она по комнатам, перескакивая через кровати детей. Но приблизившись к моей кровати замирала в ожидании в изголовье, вовсе не замечая спящей со мной рядом жены, словно та ее вообще не интересовала.
Габриэлю сегодня должно быть пятьдесят шесть лет. И если он не гниет под какой-либо грудой камней у села Шуафат или в другом месте, волосы его должны быть абсолютно седыми (уже в двадцать лет виски его побелели), а тело – согбенным. Но, по идее, просто невозможно представить Габриэля согбенным. В свои двадцать восемь лет был он стройным и гибким, и я не могу отделить его голос от облика, худощавого и несгибаемого, и даже не в состоянии подумать, что он мог растолстеть и отрастить себе брюхо. Также не могу представить его голос переходящим в дискант, как это бывает у стариков. Все это казалось бы естественным у любого человека, но не совмещается для меня с биологией Габриэля. Иногда по ночам я вздыхаю, прислушиваясь к звукам шагов госпожи старости, но был бы весьма удивлен, если бы этот вздох вырвался из его рта. В тот миг, когда я представлю себе, что этот хриплый, несчастный голос принадлежит также и Габриэлю, я подавлю его в себе. Но образ его жив в моей памяти, жив памятью тех ночей в юности, одновременно зовущих и пугающих, в которые мы втягивались столько раз вместе.
3
Есть тип людей, мышление которых ведет их к ясной цели, но есть и другие, которые ведомы порывами их души. Первые отличаются зоркостью и активностью. Никогда не попадают на извилистые и, главное, бесцельные пути. Вторые же, к которым принадлежу и я, блуждают по запутанным тропам, ведущим в никуда, и сердца их исходят жалостью к самим себе от осознания бесполезности их скитаний. И несмотря на это милы мне эти скитания, звучащие в унисон заблуждениям и сумрачности моей души. Габриэль как-то сказал обо мне, что если я буду командовать воинским подразделением, то приведу его не на то место, которое надо оборонять или атаковать, а на место, откуда можно наблюдать закат солнца.
Но он вовсе не сказал это с насмешкой. Он и сам принадлежал к тем, кто желал бы наблюдать солнечный закат и забыть весь мир. Но он умел отключиться от этих грез в нужную минуту и вернуться к реальности. Я же этого не умел.
Лавку давних лет я не нашел, и следовало вернуться на улицу Бен-Иегуда, в банк, где надо было оформить ссуду, ради которой я и вышел в город. Жена моя, активная по характеру, заставила меня идти просить эту ссуду и даже вручила мне бланк с подписями двух гарантов (знала, что я сам не сумею добыть подпись ни у одного человека). Но я продолжал двигаться вверх, по улице Мостовщиков, затем оказался в узком переулке, выводящем на улицу Пророков, и вышел на Русское подворье. Присел на каменные ступени под старой сосной и долго вглядывался в горизонт на северо-востоке Хар Ацофим – Горы Наблюдателей. Не знаю, откуда черпал Габриэль ту смелость или, точнее, дерзость, граничащую с безумием, вести военные занятия на этой линии сплошных арабских сел и лагерей английских войск. И эта не было единственной и его безумной идеей. Не руководила ли этими кажущимися дерзкими поступками часто повторяемая им фраза – «Мне необходимо видеть Мертвое море, чтобы реально и успешно действовать»? Удивляло то, что все эти безумия сопровождала трезвость и точность действий, не раз спасавшая его от попадания в ловушку, засаду, за исключением того случая, после которого он исчез, словно бы растворился.
Взгляд мой скользил по острию шпиля Тур Малка – Царской башни, оттуда перешел на квадратную башню Августы-Виктории, Национальную библиотеку, взгляд охватывал все это волшебное древнее полукружие сосновых рощ, зданий из иерусалимского камня, это подобие лука, который начал пускать в меня стрелы ностальгии, и глаза мои наполнились слезами.
Всегда меня привлекал этот уголок Русского подворья, где каждый житель Иерусалима может окутать себя покоем без того, чтобы его нарушил чей-то посторонний глаз. Когда-то здесь толпилась уйма народа, сегодня же редко кто здесь появляется, и в сосновой роще над старым острогом человек может уединяться и размышлять сколько ему угодно. И я думал о том, что Аарон, и Дан, и Яир, и я не были бледными размытыми копиями Габриэля. И то, что за эти годы мы стали раздавшимися вверх и в стороны мужчинами, не имеет никакого значения. Где-то там, в глубине души, мы те же ученики, сидящие перед своим равом, учителем, любим и ненавидим то, что он учил нас любить и ненавидеть. Конечно, мы не были ясными копиями, и там, где размылись линии, характеры наши прорезали свои борозды, и они отдалили нас от оригинала и вообще перекрыли его. И все же, несмотря на все это, в нас можно было найти знаки образа Отца. Ведь и по сей день после любого решения я спрашиваю себя, что бы сказал об этом Габриэль. Так же и Яир, ставший командиром подразделения подпольщиков, влившихся в армию во время войны за Независимость, перед каждой операцией в душе советовался с Габриэлем.
И так, размышляя, я спустился по улице Мелисанда, ныне называемой Елени Амалка, и повернул налево, на улицу Сент-Поль – Святого Павла. По ней шли автобусы, везущие в Университет на Хар Ацофим, на которых мы ездили столь часто, но сейчас нет более пустынной и скучной улицы, более подходящей скуке и пустоте внутри меня. Разрушенные здания у ворот Мандельбаума кажутся мне зеркалами, отражающими разруху в моей душе, и расколотые крыши подобны расколотым моим надеждам. Под этими крышами была и квартира Габриэля.
Итак, шагаю я по улице Пророка Самуила, дохожу до сада Синедриона, в котором скрыты погребальные пещеры. Отсюда, как загипнотизированный, гляжу на Французскую рощу, над которой село Шуафат, где погибла Айя и завершилась, быть может, главная часть нашей жизни, связанная с Габриэлем Тирошем. Возвращаюсь домой с виноватым выражением лица, и жена ни о чем не спрашивает меня, понимая, что дело с оформлением ссуды опять завершилось какой-то непонятной для нее прогулкой вдоль границы.
Глава вторая
1
Хорошо помню день, когда мы познакомились с Габриэлем. Не был он тогда «Габриэлем», а был новым учителем истории господином Тирошем. Старичок учитель, который преподавал нам историю до конца шестого класса Иерусалимской национальной гимназии, умер в дни летних каникул, и в начале седьмого класса, после церемонии поминовения покойного, нам объявили, что в ближайшие дни к нам придет новый учитель. Несмотря на то, что мы были старше по возрасту, чем должны быть ученики седьмого класса, в нас все еще жило ребяческое любопытство к явлению, называемому – «новый учитель». Тем более, сказано было нам: учитель этот самый молодой среди преподавателей гимназии, большинство которых подошло к пенсионному возрасту, но продолжало работу, не желая уходить на пенсию.
Господин Тирош возник перед нами, и без всякого вступления и знакомства начал урок о Крестовых походах. Естественно, в первые минуты мы не вникали в его слова и тему, а лишь изучали его вид и стиль речи, которые далеки были от привычных. Осанка его был столь прямой, что, казалось, он подобен мечу, извлеченному из каких-то невидимых ножен. Загорелое лицо резко контрастировало с бледно-водянистым цветом кожи высоколобых учеников религиозных школ. «Где он так загорел?» – не давал нам покоя вопрос. На перемене мы пришли к выводу, что он только что вернулся из отпуска на море. Взгляд его был прямым, и зеленые глаза, ощутимо излучающие силу, полные жизни, просто гипнотизировали нас, отметая любую мягкотелость. Помнится, зеленый свет его глаз не давал покоя девушкам в классе, словно бы околдовав их, в то время как стиль его речи, которая была, по их мнению, жесткой и однозначной, как приговор суда, явно разочаровывал. Из первых впечатлений и слухов проистекало, что новый учитель речь свою не выплетает, а высекает слово за словом из груди, возвышающейся как скала, на которой высоко сидела голова. Полагали, что он двадцати или двадцати пяти лет. Оказалось, ему двадцать восемь, что разочаровало некоторых наших одноклассниц, которым такой возраст казался слишком старым для молодого привлекательного мужчины. Это не мешало им находить особое очарование в пробивающейся у него на висках седине. Было бы это в их силах, они, несомненно, оставили бы эти сединки, омолаживающие их владельца.
Я же находился под впечатлением особого запаха одеколона после бритья, который шел от господина Тироша с первого момента его появления в классе. Меня удивляло, что об этом не говорили на перемене в обсуждении первых впечатлений от нового учителя. Я уже отмечал, что отличаюсь редкой среди людей чувствительностью к запахам. С того момента я определял присутствие господина Тироша по обволакивающему его аромату. В течение некоторого времени возникло и закрепилось во мне некое ощущение на грани галлюцинации. Я воображал себя, идущего позади господина Тироша, облаченного как бы в мантию особого аромата и поддерживающего край этой мантии. Таким он мне представлялся всегда – со шлейфом смутного и приятного аромата, тянущимся за ним.
Довольно скоро мы поняли, что отныне будем заниматься всерьез, а не вести бесполезные «общие разговоры» как при прежнем учителе, о том или ином периоде истории, не касаясь фактов. Господин Тирош придерживался только фактов и событий, и не давал нам фантазировать, пряча собственное незнание за сюжетами, почерпнутыми из исторических романов. В отличие от предшественника, который удовлетворялся лишь учебником по истории (он сам этот учебник составил и распространял), господин Тирош отсылал нас к различным вспомогательным статьям, которые мы должны были самостоятельно прорабатывать. Не прошло и нескольких недель, как мы были по уши погружены в уроки, и тетради по истории, которые вообще не существовали при прежнем учителе, начали быстро заполняться записями. Сначала мы злились на эту тяжесть, возложенную на нас, но после нескольких месяцев неприязнь сменилась удовлетворением от проделанной работы. Господин Тирош давал нам темы для работ и посылал в библиотеку гимназии и в другие библиотеки, включая Национальную библиотеку на Хар Ацофим. Он сам посещал вместе с нами хранилища книг и объяснял, как пользоваться различными источниками. Благодаря этим работам мы начали знакомиться с такими дисциплинами, как политика, экономика, искусство и философия. И наша первоначальная растерянность сменилась уверенностью от понимания материала. В конце концов мы представили ему итоговые работы, понимая, что наши успехи достигнуты благодаря ему.
Но, кажется, я слишком забежал вперед. Уже после первого урока мы ясно поняли безошибочным ученическим инстинктом, что приятные дни ничегонеделания с прежним учителем безвозвратно канули в прошлое, и в будущем предстоит нам нелегкий труд. Также было ясно, что с этим «типом» шуточки и разные издевательские штучки, типичные в отношениях учеников и учителей, не пройдут, и в зеленых его глазах хоть и скрыта, но весьма ощутима нешуточная решительность. В его глазах не было ничего от знакомого нам еврейского взгляда тех, кто приехал в страну недавно. Значит, решили мы, он «сабра» – уроженец страны, ибо мы сами в большинстве родились здесь. В этом мы видели определенное его преимущество по сравнению с остальными учителями гимназии, которые все были приезжими, родились и жили достаточно времени в диаспоре. Смуглый цвет его кожи служил нам еще одним доказательством, что, наконец, мы удостоились учителя-сабры, одного из наших. Каково же было наше удивление, когда мы узнали у школьной секретарши, что господин Тирош – выходец из Германии, и живет у нас, в Эрец-Исраэль, всего лишь несколько лет.
2
И тем не менее, наша Национальная гимназия пригласила господина Тироша преподавать историю в старших классах, несмотря на его молодость и отсутствие опыта преподавания. Можно себе представить, что было бы, если бы старик директор гимназии узнал хотя бы один из тысячи планов, которые втайне лелеял реализовать господин Тирош вне учебных программ. Он бы тут же велел этому господину сгинуть с его глаз. Но он даже не догадывался об этом, как и мы – ученики седьмого и восьмого классов, за исключением небольшой группы, которую отобрал господин Тирош, чтобы раскрыть свои идеи.
Он стоит перед моими глазами – доктор Розенблюм, верный ветеран сионизма, уроженец Литвы, много лет руководивший гимназией, которая была садом, растившим иерусалимскую интеллигенцию.
Вот он, посверкивая пенсне, ведет беседу с учеником в кабинете, и уважительная эта беседа течет, подобно оливковому маслу, медленно, вальяжно. Ирония судьбы состоит в том, что, беседуя с молодым претендентом на преподавание истории, он вовсе не заметил, можно сказать, урагана, источаемого глазами господина Тироша. Он лишь с большим удовлетворением ознакомился с его дипломом об окончании Берлинского университета и был искренне удивлен уровнем его знания иврита. С одной стороны, доктор Розенблюм понимал, что претендент слишком молод, с другой же стороны, невозможно было не взять в расчет отличные оценки диплома и впечатляющий внешний вид, уверенность в себе, серьезность и ответственность. К тому же в сердце ветерана сионизма действовал еще один решающий довод: молодой претендент был беженцем из страны злодеев, которые пустили по ветру пепел, оставшийся от европейских евреев, и следовало его поддержать. Ирония же состоит в том, что хорошее мнение доктора Розенблюма о господине Тироше, по сути, не изменилось после того, как последний исчез. Таинственное исчезновение до конца учебного года огорчило и удивило старика, но из бесед с ним я понял, что он готов был принять обратно в школу, я бы даже сказал, своего любимца, в любой час.
«Раз он ушел, – говорил нам старик надломленным голосом, – значит, была в этом необходимость».
Случилось это в считанные дни после смерти ученицы гимназии Айи Фельдман. Старик был потрясен и подавлен этими трагическими событиями, идущими одно за другим, но все это не мешало ему продолжать свою каждодневную работу, которая была для него делом священным. Целью его жизни было сделать школу достойной своего имени – Национальная гимназия. По сути, он продолжал жить в историческом периоде национального пробуждения Европы, всецело, душой и телом, преданный сионистскому возрождению, и жаждал воплотить в реальности то, что несли в себе слова «национализм» и «возрождение», в стенах гимназии. Изучение Священного Писания и литературы совмещалось с собиранием денег в Еврейский Национальный Фонд – Керен Кайемет ле Исраэль. Имена идейных отцов сионизма – Ахад-Гаама, Усышкина, Вейцмана воспринимались, как имена пророков Исайи, Эзры, Нехемии, и ничто не отделяло старое движение «Любовь к Сиону» – Хибат Цион – от движения Билуйцев и Второй алии. Доктор Розенблюм стремился к тому, чтобы учителя преподавали ученикам возвышенное прошлое и возникающее на глазах настоящее, как единое целое, показывая, как воплощаются в реальности пророческие предсказания в поселениях Иудеи и на полях Изреельской долины. И опять я вижу иронию судьбы в том, что и господин Тирош стремился найти общее в исторических процессах разных времен, только цель его выходила далеко за рамки девиза освобождения путем приобретения «дунама здесь, дунама там», являвшегося светочем для доктора Розенблюма и учителей. Перед ними сидели ученики, на которых возложено было сионистским движением быть интеллигентами будущего еврейского государства, вести за собой поколение и строить отечество. Только во всех этих в высшей степени уважаемых делах ивритского образования, руководства поколением и строительства отечества, мы, ученики имели свое мнение, не всегда совпадающее с мнением наших учителей и воспитателей из старого поколения сионистов.
3
Мы были, как говорится, «дети из хороших семей», без иронии и насмешек, сопровождающих это понятие сегодня. Мы еще не знали, как можно сбиваться в ватагу для воровства или грабежа и последующей дележки трофеев. Мы еще не использовали для гулянок и пьянок большие квартиры родителей, уезжавших заграницу. Да и они в те годы не столь часто отдыхали за пределами страны. И не то, чтобы мы были наивны или бездейственны. Мы тоже, к примеру, таскали материалы с какой-нибудь плохо охраняемой стройки, но не для того, чтобы продать их в свою пользу, а чтобы завершить возведение барака нашего молодежного движения или развести костер и что-либо сварить или поджарить. Конечно же, были объятия, и поцелуи, и танцы под звуки патефона, но к заранее планируемой оргии мы даже и не приблизились. Попивали вино и курили английские сигареты, но питье и курение не были чем-то даже близко похожим на некий культ, без которого уже невозможно обойтись. Во всех наших действиях, преступающих закон, мы придерживались одного правила: делать это не для себя, а для коллектива, группы, движения, организации, народа. Были у нас в те дни цели, средства для достижения которых могли квалифицироваться как преступления, но никогда мы не путали средства эти и цели. Мы достаточно остро чувствовали разницу между веянием крыльев духовных идей и грубым прикосновением крыла эгоизма и корыстолюбия. Мы еще отчетливо слышали чистый и неиспорченный язык общественных и национальных идей, стараясь перевести их на язык действия. Потому мы отлично понимали Габриэля, который всегда направлял нас и вел к поступкам, и не понимали других учителей, которые предпочитали оставаться в теоретическом мире идей, абсолютно отвлеченном от мира вне занятий.
Говоря «другие учителя», естественно не могу не вспомнить господина Нойштадта, преподававшего ТАНАХ, поменявшего фамилию на – Карфаген.
Он красочно расписывал нам величие развалин Иерусалимского Храма и города Давида, но даже и не подумал показать нам эти места, хотя мы жили в том же Иерусалиме. К чести доктора Розенблюма надо сказать, что он требовал от учителя провести с нами экскурсию в этих местах, показать нам источник Гихон, Силоамский пруд, от которых веет древностью, подобной отсвету, идущему от вод источника Эйн-Рогел, но все его требования остались гласом вопиющего в пустыне. От всего этого Карфаген тут же сбегал в мир поздних пророков, в укрепление по имени «вечный мир» пророка Исайи и «социализм» пророка Амоса, даже и не думая покинуть его и выйти на какую-нибудь грунтовую дорогу или полевую тропу. Можно было полагать, что этот недостаток будет исправлен доктором Шлосером, преподававшим нам предмет «Знай свою страну». Но этому доктору было легче энергичным жестом руки показать по диагонали карты древнюю дорогу из Бейт-Хорона в Иерусалим, чем воочию провести нас по ней. Когда он устал от бесконечных движений руки, соорудил себе длинную указку, которой без особых трудностей мог дотянуться до любой точки на карте, не вставая со стула. Таким образом, при помощи этой указки была решена проблема экскурсий в Иудею, Издреельскую долину и Галилею. Но всех по скуке превзошел учитель литературы доктор Дгани. Он извлекал из портфеля записи двадцатилетней давности и патетически читал похвальные слова «Дифирамбам» Нафтали Герца Зайделя. Затем осваивались в знойной стране, добравшись до романа «Любовь к Сиону» Many. Тут мы знакомились с анютиными глазками, называемыми Иван-да-Марья, в переводе на иврит – Амнон и Тамар, и наконец-то дошли до «начала сионизма» и стихотворения Бялика «К птице». Мы стали просить его сдвинуться с Бялика – к стихам и рассказам, в которых ощущается дыхание сегодняшнего дня возрождающейся еврейской жизни в Эрец-Исраэль, но он заявил нам без обиняков, что для него ивритская литература закончилась на Бялике. Что же касается дальнейшего, то он просто не понимает эти ассирийские письмена современных ивритских поэтов. Нельзя сказать, что мы не путешествовали по стране и не читали стихи и рассказы, которые непосильны были нашему учителю, но все эти вещи, полные красоты и свежего веяния настоящего, постигались нами за пределами гимназии, в рамках нашего молодежного движения или по личной инициативе.
Были у нас и другие учителя, как господин Лифцин, преподававший математику, и господин Лиман, преподававший природоведение и химию. Они-то по-настоящему выкладывались, со всей серьезностью относясь к своему предмету. Но они как бы лишены были личностного начала, некого индивидуального очерка, который мог зажечь воображение в событиях надвигающегося времени. Словно сделаны были они из какого-то пресного материала, без малейшей искры.
Таково было положение, если можно сказать, в «пред-тирошский» период. Господин Тирош ворвался в это тихое болото преподавания, вдохнул в него жизнь, закружив наш седьмой класс в бурном вихре учебы, которой мы до этого просто не знали.
Глава третья
1