Это телеграмма из Молодости…
1986 г.
В городе
Знакомо ли вам, как причитают русские женщины? Это ни на что не похоже, словами это трудно передать. Словно какой-то дикий зверь попадает в страшную беду и знает, что уже не вырваться, и ревёт в безысходном неодолимом ужасе и тоске. Ревёт утробно, обреченно, истово.
…Я не поспел к собственно происшествию, опоздав, видимо, на какую-то минуту. Да и не случилось ничего страшного, всё обошлось. Но для женщины, матери было достаточно одного того, что беда была рядом, с её ребенком, могла поразить его. И тут же вступил в силу извечный и, наверное, самый сильный из человеческих инстинктов – инстинкт материнства.
Причитала молодая ещё женщина с загрубевшей от многотрудных работ фигурой, с лицом обыкновенным, простоватым, но не лишённым привлекательности. Причитала, как по покойнику, надломлено, в голос.
– А-ай!.. А-ай!.. Да что ж это… Да как же… Ай, батюшки!..
Рядом с нею стоял белобрысый, ладненький, но слегка замурзанный мальчонка лет четырёх-пяти. Повинно склонённая вихрастая голова, вздернутые острые плечи выдавали в нем причину завываний матери.
– Ай, Господи…
И тут же:
– Ох, ирод проклятый!.. Ты ж меня в гроб вгонишь – ещё чуть, и задавило б тебя, проклятущего!
Мальчонка весь сжался, не шелохнётся. Видать, проняло его, тоже испугался.
Мать, между тем, постепенно приходит в себя, от неё уже можно услышать, кроме причитаний, нечто похожее на мораль.
– Это ж тебе не в деревне – гляди глазами-то, куда идёшь!..
И, не выдержав, – опять плачущим, взывающим к состраданию голосом:
– Ай, Господи!.. Да как же… У, сволочь такой!.. На что тебя рожала…
Ей надо идти – она не дома, домой еще предстоит добираться. В руках сумки, полные городских гостинцев. Но идти, видно, сейчас нет сил. Она делает шаг-другой и снова останавливается. Широко расставив ноги, берётся за сердце, дышит трудно, поводит по сторонам беззащитным растерянным взглядом. Ей надо изгнать из себя пережитый только что ужас. И самый простой, доступный для неё способ – выговорить его, вылить в словах. Уж в деревне-то, поди, давно б собрались вокруг неё бабы да поохали вместе, попричитали – глядишь, и полегчало бы. А тут вроде и люди кругом, да всё идут как-то мимо, торопясь…
Нам, постоянно живущим в городе, порой бывает трудно проникнуться переживаниями сельчанина. Мы совсем по-другому, нежели он, относимся к подобным происшествиям в своей, а тем паче в чужой жизни. Не зная иногда имени-фамилии соседа по лестничной площадке, мы взираем на беды и радости незнакомых нам людей как бы из окна быстро едущего поезда – увидел, отметил про себя какие-то интересные детали, может быть, успел удивиться чему-то – и дальше, по своим неотложным делам.
У сельчан же в их неспешном размеренном бытие, где каждый знает жизнь каждого, другие скорости, другие измерения. Для них кажется естественным, чуть ли не обязательным принять участие в посторонней, но не чужой, не чуждой беде. Потому и относятся они к горожанам с некоторым недоверием, сомнением, что ли: мы ж спешим, мчимся по жизни, она лишь на короткий миг мелькает в вагонном окне – а они идут по земле, подмечая каждую травинку, улавливая выражение глаз.
Ах, как хочется иногда выпрыгнуть из вагона…
Женщина никак не успокоится. Однако уже не страх владеет ею – он понемногу отпускает. Гнетет её, похоже, неосознанная обида на людей, на их зачерствелость, нежелание и неумение посочувствовать, хотя бы на минуту остановиться, выслушать. Ведь только что едва не задавило её сына! Ещё чуть – и не стало б на свете неуёмного белобрысого человечка…
Наконец, какая-то важная сухая старуха замедляет шаг и бросает строго, нравоучительно:
– Смотреть за ребёнком надо.
И тут – о чудесное превращение! – как подменили человека. Куда и подевалась растерянная, придавленная не случившимся горем мать.
– А ты за своими смотри, моих не трожь! У вас тут гоняют почем зря, людей ни за что давят…
И ещё, и ещё что-то злое, обидное, совсем уже неуместное понеслось в важную старухину спину.
И улыбнулся я тогда и понял: это не нашедшие ответа и понимания жалобы, причитания нашли свой выход в такой вот форме. Не умеющие милосердствовать да получат свою долю зла и несправедливости.
…Она несёт плотно набитые сумки одной рукой. Это и неудобно, и тяжело. Но в другой ее руке крепко сжата маленькая ладошка «проклятущего ирода». Женщина шагает прочно, размашисто. Временами поворачивается на ходу к белобрысой, скачущей рядом головёнке и что-то строго, но уже не зло выговаривает. Она спешит домой – рассказать, поделиться. Там поймут. То-то будет пересудов…
1986 г.
Ваня
Случилось мне как-то две недели проваляться в отделении травматологии. Вылеживаюсь после операции. В перерывах между перевязками и уколами перечитал любимых авторов, кроссворды надоели, в шахматы я не любитель, от винца Док – мой давний приятель, человек, прооперировавший меня – порекомендовал пока воздержаться. Скука, словом. И тут поступает в отделение новый пациент.
Поступил он в «травму» что-то около полуночи. Слышу за дверью своей палаты привычные звуки – «скорая» привезла очередного страдальца (я к Доку в больницу частенько просто так, в гости, захаживал во время его дежурств, посему давно ко всему привычен и всё мне тут понятно). Привезли человека с ДТП – машиной сбило. Утром Док манит меня в курилку.
– Хочешь хохму?
А глаза у самого заранее смеются, словно вот-вот расскажет свежий анекдотец.
– Ты его видел? – спрашивает.
– Кого?
– Ну, мужика, которого ночью с ДТП привезли.
– Нет пока. А что? Живой хоть?
– Ладно, увидишь ещё. Слушай. Его с окружной трассы привезли, московская «девятка» сшибла. Ребята со «скорой» говорят, бампер у неё ремонту не подлежит, лобовое стекло всмятку, фара разбита, капот и крыло помяты… В общем, ты понял, да? Принимаю этого чудика, он то ли в шоке, то ли пьяный – разило-то от него изрядно. Как положено, всего «просвечиваем»… Ни-че-го! Всё на месте, всё цело! Ну, парочка ушибов, сам понимаешь, не в счёт. А «девятке» вон как досталось. Как тебе это?
После утренних процедур с нетерпением ищу новенького. Он, как ни в чем не бывало, вышагивает по коридору в нелепом, не по росту коротком больничном халате и чему-то мирно-задумчиво так улыбается. Мужичина здоровенный, за центнер, но весь какой-то рыхлый. Плечи опущены, толстые руки вяло висят вдоль бесформенного тулова, большая, скверно постриженная голова словно приклеена к бычьей шее. Ходит косолапо, тапочками по полу шаркает. Морда круглая, нос картошкой, губы «на развес». Одно слово – Ваня. Выяснилось: так его и зовут. А вот глаза…
Помните шукшинского Борю, дурачка? – там сюжет тоже в больнице развивается. Так вот, этот мужичина, изрядно помявший своей тушей московскую машину, чем-то напомнил мне того шукшинского паренька. Правда, Боря был совсем идиот – слюнявый, добрый ко всему сущему. А Ваня… Прости, Господи, чуть не написал «не совсем идиот».
Нет, конечно, он не был «больным на голову». Простодушен до тупоумия? Да. Толстокож, неуклюж, абсолютно не образован? Да. Но – не дурак. Работает скотником в соседнем совхозе. В город приезжал проведать свояка. Конечно, выпили. Пошел домой. По пути «догонялся» пивом. Дальше не помнит…
Так вот, я о Ваниных глазах. Если вы не в самом дурном расположении духа и потому не обращаете внимания на радостно-бессмысленную наивность этих самых глаз, то, возможно, рассмотрите в них ещё нечто, что может поразить вас.
Детская чистота. Полнейшее отсутствие дурного. Готовность сделать для вас что-то доброе. После всех наших привычно-осмысленных, умных, правильных взглядов – честное слово, что-то почти неземное виделось мне в этих глазах. Я вдруг поймал себя на странном: мне хотелось подольше, почаще в них смотреть.
И вспомнилось давнее. Как-то пошли мы с дружком моим закадычным, с Генкой Старовойтовым, за кедровыми шишками. В Сибири было дело, за Новосибирском, откуда я родом. Набили мешок шишек, домой возвращаемся. А кедрач не близко, километров семь. Ведём велик по очереди, мешок – поперек рамы. День знойный, безветренный, парит от ближайшего болота. Пить хочется. Тропка среди густющей травы едва видна. И тут что-то словно дёрнуло меня: кругом нетронутая людьми девственная благодать, а вот зацепился вострый пацанячий взгляд за какую-то малость, коя выбивалась из общей картины мирозданья.
Остановился. В траве рукой пошарил. Глядь – что за чудо? Ковшик! Ручка деревянная, ладно оструганная, а к ней какими-то прочными – знать, болотными, долго не гниющими – травинками конусок прилажен из бересты. В общем, как есть ковшик. К чему бы? – думаю. Еще пошарил – родничок рядышком, в траве!
Ох и вкусна была та водица, люди добрые… Долго мы с Генкой оторваться не могли от того источника. Как теперь, через много лет, я – от глаз этого странного пациента травматологического отделения.
И ещё – Ванина улыбка. И несмелая, и виноватая – словно извиняется человек за то, что он вот такой, почти дурачок, и этим приносит окружающим его людям какие-то неудобства.
В больнице Ване очень понравилось.
– А чё, кормят хорошо, тепло. И работать не надо.