Оценить:
 Рейтинг: 0

Anabasis. Право на настоящее

<< 1 2 3 4 5 6 ... 10 >>
На страницу:
2 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Когда сын не спит под капельницей, повторяем уроки, играем в шахматы, английским понемногу заниматься начали. Ножка у сына болит все время, так что практически все время ее массирую, а заодно и другую, чтобы не «отставала».

Каждый день, по вечерам, делаем уборку палаты. Мне, как в монастыре, «послушание» подобрали – возить тележки с едой в отделение. До кухни приходится добираться минут десять, через сложную систему лифтов-коридоров, одев халатик, маску и шапочку. Тележка сильно гремит на стыках крупных каменных плит, которыми выложены полы в цокольном этаже. У кухни я упираюсь тележкой в немалую очередь из других отделений, но мы – из онкологии – имеем приоритет. Обычно, скрипя колесами по каменному полу, тележки разъезжаются по сторонам – женщины, кряхтя, таки пропускают меня вперед, к очередному, кухонному лифту, куда может войти не более двух тележек зараз.

Наверху, в узком коридоре, мы встречаем встречный поток уже наполненных пищей тележек, расходимся, почти как в детской игре «в пятнадцать», сдаем кастрюли для первых и третьих блюд и вступаем в другую очередь, где выдаются вторые блюда. Полные кастрюли везти назад нужно с немалой осторожностью, чтобы не расплескать содержимое.

Если в Воронеже еду развозили по палатам, передавая ее через специальное окошечко-тамбур с двумя дверками, то здесь в каждом отделении имеется своя столовая. У нас состоит она из двух частей: место, где собственно едят, на три стола, и место, куда я привожу тележку с полными кастрюлями. Столовая и кухня соединяются между собой широким окном в форме полукруга, через которое передается пища. Раньше это делал специальный работник, теперь его сократили и мы делаем это сами. Ремонт в помещениях – очень хороший, спасибо спонсору, известной итальянской компании.

В кухне также имеется пара холодильников и две электрических плиты для самостоятельного приготовления пищи, однако пользоваться плитой можно только после четырех часов дня. Посуду после еды мы моем сами на кухне. Еды, как правило, остается довольно много; все что остается – выбрасывается. Местная еда, на первое время, меня вполне устраивала, правда, уже спустя несколько дней ее специфичность стала ощущаться. Владик сразу отказался от больничной пищи, за очень малым исключением, так что на него приходится готовить отдельно. Отсюда что-то и мне достается, в дополнение к местному рациону.

Запись 10.04.2017. Мое проявление в бытие, первые установки

Категория: ВОСПОМИНАНИЯ

Сегодня Владику исполнилось четырнадцать лет, паспорт пора получать. Владик не хочет, стесняется делать фотографию – на голове ни одной волосинки не осталось. Сейчас он спит в своей комнатке в нашем доме, забившись лицом в подушку, глянцевый затылок, как лампочка, напоен утренним апрельским солнцем. Вспоминаю: в его возрасте, когда мне было четырнадцать с половиной, я остался без отца.

Мой папа пропал без вести. Папину квартиру забрало государство, папину мебель мама раздала по знакомым, домой привезли немногое – связки книг, рукописи, летную книжку и что-то из личных вещей. Кое-какие из книг сразу были расставлены на немногочисленных полочках, а что-то, более серьезное и скучное, еще долго стояло увязанным в углу и под диваном, дожидаясь своего часа. Нескоро, но час их настал: до сих пор отложилось в памяти, как в суете, расставляя по полкам книги, я роняю на пол маленький черный томик, не виданный мною ранее.

Поднял, открыл, пролистал. Это было старое академическое издание Омара Хайяма, тонкая черная книжка годов еще пятидесятых, с факсимильными переводами в приложениях. Вот взгляд цепляет резкая, чернильная вертикаль, отчеркнувшая слева какие-то строки. Эти строки я помню до сих пор:

Быть довольным одной костью, как стервятник,

Лучше, чем быть прихлебателем у презренных людей.

Воистину, есть свой ячменный хлеб лучше,

Чем питаться киселем низких людей.

Работал мой папа конструктором жидкостных реактивных двигателей на секретном оборонном предприятии. До этого был военным летчиком, разбился в тренировочном полете и был комиссован. В то время, в конце пятидесятых, шли масштабные хрущевские сокращения в армии. Сколько помню, дома по вечерам он читал и писал. Всю свою недолгую жизнь папа собирал книги по истории, философии, искусству. На них он тратил, наверное, все свои деньги. Мама говорила, что папа нашел что-то неправильное у Карла Маркса и пишет книгу по этому поводу. Для меня, пионера семидесятых, это было нечто совсем невероятное – ошибки у Маркса!

Подобный поиск истины плохо совмещался с карьерой ракетного конструктора в советской «оборонке». Папой всерьез заинтересовались. Это был конец семидесятых годов, время массовых посадок инакомыслящих. Кого-то сажали в тюрьму, кого-то – в психбольницу. Многие не выдерживали и кончали с жизнью; например, выдающийся философ Эвальд Ильенков, да и не один он. Моего отца продержали какое-то время в психбольнице в Орловке, под Воронежем. В памяти сохранилось, как мы с мамой приезжали его навещать.

Последний раз я видел папу в июне семьдесят девятого года. Поздно вечером он вышел из нашего домика на заводской турбазе, где мы отдыхали вдвоем, сказав, что ему надо срочно ехать. Больше папу никто никогда не видел. Спустя два десятилетия, уже в девяностые годы, разные люди, отдыхавшие в те дни на турбазе, говорили мне про машину и людей из органов в тот вечер. Все они очень просили, чтобы информация осталась между нами, чтобы я никому на них не ссылался. Прошло много лет: разбирая папины архивы, я нашел письмо из академии наук СССР с сообщением о получении его рукописи. Дата на штемпеле была за неделю до исчезновения отца.

Главной папиной ценностью была свобода мысли и самостоятельность. Прошло много лет, но эти подчеркнутые строки в книге стихов Хайяма до сих пор стоят у меня перед глазами; как будто папа, пусть не из этого, так из другого мира, все-таки успел передать мне нечто важное.

Как показал весь ход последующей жизни, это ощущение свободы оказалось буквально впечатано мне в сознание, никогда его не оставляя. С детства – да и сейчас такое со мной случается – вижу во сне, как я летаю; с силой отталкиваюсь – сначала от пола, дальше – от стен, емко загребаю воздух руками, как крыльями; поднимаюсь вперед и вверх, все выше и выше – к Солнцу. Небо, простор, ветер в лицо – что еще может быть естественней для человека?

Другая установка, прошедшая красной нитью сквозь все мое существование – неодолимое стремление к жизни. Почти по Джеку Лондону. Оно было накрепко заложено еще до моего появления на свет Божий.

Это отрадное для меня событие имело место в самом начале зимы, в светлый праздник Введения во храм Пресвятой Богородицы. Нам тогда привезли новый книжный шкафчик. Шкафчик хороший, из настоящего дерева, не как сейчас делают. Папа был еще на работе, мама дожидаться не стала и живо перетаскала стеночки-полки-дверцы на пятый, верхний этаж хрущевки. Спустя полвека мне довелось самому поучаствовать в разборке и перемещении шкафчика, так что увесистость его могу подтвердить своим личным опытом.

Седьмой месяц беременности – не самая подходящая пора для этаких подвигов: пошли схватки, маму экстренно увезли в роддом и в пять тридцать утра на свет появился мальчик. Хоть хиленький, да живой. Два восемьсот; и то – слава Богу. Наверное, еще в утробе я подсознательно ощущал грань между бытием и небытием и стремительно хотел проявиться в жизнь.

Потенциальным братикам-сестричкам моим в этой лотерее повезло много меньше. Раньше мама и папа снимали комнатку в домике на самом краю города, у военного аэродрома. Рубили дрова, топили печку, однажды маму, на очередном большом сроке, потянуло разобрать старую сарайку в саду, на дрова, видимо. Результат был сходный, только ребенок не выжил. Были детки и до меня, были и после. Но мама делала карьеру, дела шли успешно и помехи были ни к чему.

Как только мне исполнился годик с небольшим, я был пристроен в ясельки; когда мне было четыре года, в числе очередных помех оказался и наш папа. Мы с мамой остались вдвоем. Мир, в котором строила жизнь мама, не вызывал у меня доверия. Наверное, именно в это время сформировалась очередная подсознательная установка – глубокое недоверие ко всякого рода карьерным колеям, полезным связям и нежелание втискивать себя в их рамки.

Иногда мама летом отвозила меня в деревню, недалеко от Вологды, повидать бабушку, да и всю нашу многочисленную родню. В маминой семье было восемь детишек, в папиной – четверо; для довоенной Вологодчины – дело обычное. Огромные срубы-пятистенки, повети-сеновалы-горницы; выскобленные дочиста полы, покрытые рядном лавки, огромная, закопченная печь с лежанкой на полкомнаты, иконы по углам; смешанные запахи, каких я нигде больше не встречал, но, сам не знаю каким образом, иногда отчетливо вспоминаю. Мелкие, тракторами рытые прудики с мутной водичкой на задах огородов, где мы ловили пескарей. Конский навоз, сенная труха, бабушкины пирожки с яйцом и луком, – каким-то незаметным образом все деревенские впечатления и открытия смогли укорениться во мне и со временем, подобно семени, пойти в рост: книзу – вглубь земли и наружу – вовне, к солнцу.

Папина страсть к чтению передалась и мне. Скоро я перечитал практически все, что было у нас дома, почти весь фонд школьной библиотеки, очень многое – из областной детской, начал читать серьезные книги из библиотеки отца.

Помню, как однажды меня заперли вечером в читальном зале районной детской библиотеки. Располагалась она недалеко от школы, на тихой и недлинной улочке Театральной (каждый из концов которой упирался в театр!), на первом этаже пятиэтажного здания сталинской поры. В сознании библиотекарей, видимо, я давно сроднился с предметами интерьера. Пришлось вылезать через окно с немалой кипой взятых книг. В момент вылезания меня заметили пацаны из соседнего класса. Авторитета в школе мне это сильно прибавило – попробуй, «грабани» библиотеку!

Как и все советские дети, посещал множество секций, ходил в художественную школу. Наш учитель живописи однажды обронил фразу относительно моей методики письма, мол, сразу тебе удается и композицию верно выстроить, и правильный колорит взять. А дальше – портишь удачно взятое начало в течение всего занятия. К финалу, правда, великим тщанием и трудом, тебе удается достичь изначально взятой планки.

Много лет прошло, а фразу я периодически вспоминаю, и не без основания.

Запись 12.04.2017. На «переломе» событий

Категория: ВОСПОМИНАНИЯ

В апреле 1987 года, ровно тридцать лет назад, я начал вести отчет легендарных «ста дней до приказа», настраиваясь к возвращению в новую, небывалую – гражданскую жизнь. В том, что она реальна, не сон или некое выморочное наваждение – я перестал верить уже на третью неделю армейской службы. Здесь – армия, здесь вам не тут; здесь, на новой странице моей жизни – все было слишком по-другому;, несравнимо с навсегда пройденным, детским, «домашним» периодом. Служить меня призвали сразу после окончания третьего курса – отсрочки для студентов в то время не делали. Летняя сессия, по инерции, была сдана на «отлично» и, уже через четыре дня, поезд мчал полсотни воронежских парней в неведомые им дали.

На карантин нас разместили в пересыльном пункте в Калинине – нынешней Твери. Помню первую ночь в палаточном лагере – внутри палатки было два длинных деревянных настила по обе стороны неширокого коридора. Нас было много, так что укладываться нас положили «набок», чтобы все уместились. А мне досталось место с самого края. Уже ближе к середине ночи, проснувшись, я обнаружил, что нахожусь «на весу» более чем наполовину. Остаток ночи пришлось спать, цепко ухватившись за деревянную опору палатки и препятствуя попыткам дальнейшего ночного напора на мои позиции. То, что эта ночь – в непрестанной борьбе за свое место – станет метафорой следующих трех десятилетий моей жизни, в то время я и помыслить не мог.

Из карантина намечалось три варианта: учебка в Ташкенте с перспективой службы в Афганистане; Монголия и Западная группа войск, восточная Германия. Но колесо жизненной рулетки запустило шарик по своему усмотрению, оставив меня в Твери, в легендарной гвардейской Таманской дивизии, чей опыт я воспринимаю как своего рода вакцину на многие последующие события.

В рядах советской армии я встретил горбачевскую перестройку, еще не понимая (как, впрочем, и вся страна), какие тектонические плиты зашевелились под нашим спокойным житием. Однако мое тогдашнее армейское житье спокойным уже не было – первые полгода спать удавалось не более двух-трех часов в сутки. Часто сон составлял один-два часа, иногда вообще обходились без сна до трех-пяти суток, во что я уже сам нынче не могу поверить.

Естественно, отсыпаться после этого нам никто не позволял, работы было очень много. Мечта была – заболеть и отлежаться в госпитале, хотя бы на пару недель. Вспоминаю учения: то летом в жару забудут подвезти воду – мы пьем ее прямо из луж в лесу; то поздней осенью спим в подземном бункере на сыром бетонном полу – кроватей не хватало; то по неделям хлюпаем дырявыми сапогами по мартовской ледяной слякоти в насквозь мокрых портянках. И хоть бы насморк – все обходилось!

Однажды всю ночь разгружали вагоны: огромные мешки с мукой, килограммов по пятьдесят. Зима, мороз минус двадцать пять, брезентовые перчатки нам раздали, а в них – мешок не захватишь: из рук выскальзывает. Пришлось работать без них. Сам не понимаю, как никто из нас пальцы не отморозил, словно какая-то сила нас берегла! Впрочем, от разгильдяйства спасения не было: за время службы буквально на моих глазах погибло до полудюжины человек.

И еще одна зацепка в памяти о той январской ночи – острое, невероятное, невиданное до той поры, ощущение особой напряженности бытия, переполнившее не только меня, но и всю нашу роту, когда ближе к четырем утра несколько отведенных нам вагонов были наконец-то разгружены. Звездные россыпи сияли над нами в черном, как «смоль», небе. «Черпаки», «деды» и «салаги», друзья и враги смеялись, обнимались, улыбались друг другу, похлопывая по плечам и спинам. Это ощущение жизненной полноты, подлинной реальности каждого мига – накрепко впиталось в память, вплоть до запахов морозного вокзального перрона и захватывающего чувства всеобщего братства.

Пережитое в армии заставило серьезно задуматься о ценности и краткости человеческой жизни. В самом разгаре была афганская война: рядом с нашей частью, с аэродрома Мигалово, ежедневно отправлялись борта в те края; очередь вполне могла дойти и до нас. Как раз во время службы произошла Чернобыльская катастрофа. Не представляю, какое чудо оберегло нашу часть от отправки на ликвидацию последствий – шансов возвратиться оттуда здоровыми практически не было.

Но чудо произошло: домой я вернулся в июне, живым, здоровым, переполненным сил и надежд. После двух лет казарменной дисциплины хотелось свободы, кипения через край. Желание острой напряженности жизни – то самое, испытанное в армии – стало, наверное, средоточием моих дальнейших устремлений. Сразу после службы, летом, я занялся английским и французским, пошел в секции штанги, большого тенниса, возобновил занятия плаванием в бассейне. Той же зимой начал на лыжах совершать кроссы. Попробовал и оценил горные лыжи, начал ездить на Кавказ: Эльбрус, Чегет, Иткол-Терскол, Баксанское ущелье. Учиться после армии стало гораздо проще: у меня наработалась особая методика, с помощью которой отличные оценки на сессиях стали нормой. Я верил в будущее. Очень хотелось жить настоящей, полной жизнью: учиться, пробовать, искать и добиваться.

В ту пору, сам не знаю откуда, завелась у меня привычка. Ныряю в воду со стойки бассейна и плыву всю дорожку под водой, пока рука борта не коснется. Бывает, вдохну неудачно, воздуха не хватает – на полпути уже сил нет, голова на поверхность тянется. Пару раз вынырнул, вдохнул, после – настрого себе запретил это делать: до конца надо продержаться, не выныривая. В бассейн я ходил долго, еще пару десятилетий подряд, проплывая в неделю, в среднем, по пять-шесть километров. Впоследствии эта привычка очень во многом мне поспособствовала.

В нашей жизни того времени – еще спокойной, стабильной и интересной – уже начинали вызревать серьезные внутренние подвижки, разломы и трещины. Первые звоночки прощания с эпохой донеслись до меня еще на первом курсе. Главные ассоциации той поры – осенний выезд на картошку и череда высоких похорон. Собственно, с картошки высшее образование тогда и начиналось.

Поселили нас в бесконечно длинном обшарпанном бараке, с дровяным отоплением и двухъярусными железными кроватями; в нем безраздельно господствовали мухи. Воевали мы с ними как могли, битьем и выкуриванием, но силы природы успешно противостояли неумелому городскому воздействию. Колхозные будни тянулись достаточно долго: помню, что бархатное бабье лето успело смениться затяжными дождями, а затем и заморозками. После картошки нас перевели на морковку, затем – на свеклу.

По возвращении, едва колхозный сарай успел смениться вузовской аудиторией, очередной повод выпроводил нас из обогретых вузовских стен на студеный ноябрьский воздух. Вся страна в тот день стояла на улицах и площадях, у стен своих контор и предприятий, провожая в последний путь первое лицо нашей великой державы. В одну минуту по всей стране раздался единый гудок на бесчисленном множестве заводов. Я знал, что наш Воронеж есть город науки и промышленности, но только сейчас, по звуку заводских гудков, почувствовал, что из заводов состоит, наверное, все городское пространство. Их гул заполнял все: он висел в воздухе, он пробивался к нам отовсюду. Мне кажется, он до сих пор отчетливо звучит у меня в ушах. Мы, зеленые первокурсники, пришибленно стояли, ежась в промозглой сырости: рассудком не понимая, но чуя нутром, что в устоявшейся жизни что-то сдвинулось.

Вся моя жизнь на тот момент состоялась в брежневской эпохе: я появился на свет через пару месяцев после замещения Хрущева на Брежнева. В ту золотую пору социальной стабильности и всеобщего гарантированного трудоустройства никто и помыслить не мог, на каких обломках все мы вскоре себя обнаружим; что впереди – мир хаоса, всеобщей растерянности и суеты.

Вот вуз закончен; в то время еще существовало распределение, и я, как один из лучших студентов, получил очень неплохие предложения. Одно было – главным архитектором в один из райцентров соседней области, другое – в управление главного архитектора нашего города, третье – в областную реставрацию. Желания стать функционером и иметь дело с входящими-исходящими у меня никогда не возникало, а вот к реставрации сразу душу потянуло. Дворцы, храмы, усадьбы, решетки кованые. Помню, приношу домой свои чертежи по дворцу барона Вигеля, на улице Вайцеховского в Воронеже. Ватман в два метра длины, тушь, перо, рейсфедер: в то время все делали вручную. А мама тычет пальчиком в бумагу – в высокое окно на втором этаже и говорит: «А вот в этой комнате, сынок, ты и родился!» Оказывается, в свое время там роддом был.

Жизнь нашей конторы – как это я теперь понимаю! – была подлинным социальным «парадизом», впрочем, как и весь СССР поры конца восьмидесятых: долгие обеденные перерывы, женские вылазки в магазины за внезапно «выброшенным» дефицитом, бесконечные чаепития. Хвалили Запад, ругали Союз… Помню, как-то я заметил во время очередной двухчасовой коллективной трапезы, что хотел бы увидеть американскую фирму с таким графиком работы сотрудников. Понимания моя реплика не обрела.

Такой спокойной жизни и такой твердой почвы под ногами, как в начале пути, больше никогда у меня не было. Реставрация на излете восьмидесятых в стране была на подъеме, хотя бы за это стоит сказать спасибо легендарной Раисе Максимовне Горбачевой. Зарплаты – очень хорошие, работа – творческая, журналов про старину издавать много начали. Поскольку работа была связана с исследованием объектов и изучением аналогов, приходилось плотно заниматься наукой, работать с архивами, понемногу публикуя результаты исследований и наработок.

Хотя я и занимался реставрацией храмов, в Бога я не верил, всецело полагаясь на свою удачу и власть над судьбой. Я полагал, что жизнь и дальше будет мне благоприятствовать, что несчастья, неудачи и болезни могут случаться с кем угодно – только не со мной. В общем, перспективы виделись очень неплохими; и сам себе я виделся в недалеком будущем маститым реставратором с бородкой клинышком, докторской диссертацией, дюжиной опубликованных книг, рабочими поездками по стране и зарубежью, казавшемуся всем нам в тот момент очень близким и дружелюбным. Жизнь представлялась подобной залитой огнями сцене, где мне предстояло сыграть свою роль: трудолюбивого, честного, скромного, талантливого, великодушного и полезного обществу человека (и, безусловно, надлежащим образом оцененного!).

Однако, у судьбы имелись свои планы на наши перспективы. Вслед наступили девяностые – и жизнь в стране начала повсеместно меняться. Подобно стальному шарику на наклонной поверхности – очевидно, следуя естественным законам природы – эпоха ринулась вниз, перемалывая как остатки прошлого, так и наши представления о будущем, желанном и светлом, как в детской песенке про качели из «Приключений Электроника». Страна рушилась буквально на глазах, сидеть в конторе смысла я уже не видел. Общество менялось, делилось и слоилось, масштабная человеческая перетряска шла по всей стране, ставя перед каждым вопрос: кто ты такой? Где вскоре окажешься?
<< 1 2 3 4 5 6 ... 10 >>
На страницу:
2 из 10