Отсюда можно понять, с какой надеждой ухватились за «Дневник» те, кто, колеблясь «между двух бездн», страшились сделать окончательный выбор и судорожно пытались найти опору в какой-либо «соединительной» концепции. Именно такую возможность и заключал в себе «Дневник писателя». Но заключал лишь постольку, поскольку его собственная идеология не могла воплотиться ни в одной из существующих политических доктрин. Как только Достоевский предпринимал попытку такого «воплощения» (а он их предпринимал), он удостаивался комплиментов К. П. Победоносцева и Константина Леонтьева. Как только он отступал «назад» – к своим собственным идеалам, «в песню», – это вызывало инстинктивную насторожённость тех же Победоносцева и Леонтьева и неожиданную порой поддержку «слева». Остановимся на этом вопросе несколько подробнее.
Консерватор или радикал?
«Такого цельного и полного консерватора я никогда не видел и не встречал, – вспоминает об авторе “Дневника” князь Мещерский. – Мы все были маленькими перед его грандиозною фигурой консерватора»[155 - Мещерский В. П., кн. Мои воспоминания. Ч. 2 (1865–1881). СПб., 1898. С. 179.].
Что ж, Мещерский не сообщает как будто ничего нового. Мнение о консерватизме Достоевского прочно укоренилось в историко-литературной традиции. Посмотрим, однако, как расшифровывает Мещерский в своих воспоминаниях этот достаточно общий тезис.
«Достоевский был враг современного женского вопроса, – пишет мемуарист. – …А между тем эти стриженые и синеочковые девы, не подозревая ненависти к ним Достоевского, постоянно к нему лезли как к своему будто бы учителю»[156 - Там же. С. 180–181.]. И далее Мещерский «припоминает» разговор Достоевского с одной из его поклонниц. Выслушав посетительницу, автор «Дневника» якобы обращается к ней со следующим монологом:
Так вот что, слушайте меня, я буду кратче вас, вы много болтали… а я вам вот что скажу: всё, что вы говорили, пошло и глупо, понимаете вы, глупо: наука без вас может обойтись; а семья, дети, кухня без женщины не могут обойтись… У женщины одно призвание – быть женой и матерью… Другого призвания нет, общественного призвания нет и не может быть, всё это глупости, бредни, вздор…[157 - Там же. С. 181.]
Таким слогом изъясняется Достоевский в воспоминаниях князя. Ничего похожего, правда, мы не встретим у самого Достоевского. Это не его стиль, ибо писатель так не говорил.
Но оставим стиль на совести мемуариста. Быть может, он стремился прежде всего передать суть дела?
Обратимся теперь к первоисточнику. В майском «Дневнике» 1876 г. Достоевский высказывает свою «заветную идею»: в русской женщине, по его мнению, «заключена одна наша огромная надежда, один из залогов нашего обновления». Далее автор «Дневника» пишет: «Допустив искренно и вполне высшее образование женщины, со всеми правами, которые даёт оно, Россия ещё раз ступила бы огромный и своеобразный шаг перед всей Европой в великом деле обновления человечества»[158 - Дневник писателя. 1876. Май (Несомненный демократизм. Женщины) // Достоевский Ф. М. ПСС. Т. 23. С. 28, 29.].
Это нечто диаметрально противоположное тому, в чём с таким пафосом желает уверить нас Мещерский. Однако пойдём дальше – и сравним диалог, приводимый Мещерским, со сходным сюжетом в «Дневнике».
В июньском «Дневнике» за 1876 г. Достоевский излагает разговор с одной из своих посетительниц, молодой девушкой из Минска (С. Е. Лурье)[159 - Об этой посетительнице см. нашу публикацию: Волгин И. Л. Письма читателей к Ф. М. Достоевскому. С. 181–182.]. Автор «Дневника» пишет: «По уходе её (посетительницы. – И. В.) мне опять невольно пришла на мысль потребность у нас высшего образования для женщин, – потребность самая настоятельная и именно теперь, ввиду серьёзного запроса деятельности в современной женщине, запроса на образование, на участие в общем деле. Я думаю, отцы и матери этих дочерей сами бы должны были настаивать на этом, для себя же, если любят детей своих»[160 - Дневник писателя. 1976. Июнь (Опять о женщинах) // Достоевский Ф. М. ПСС. Т. 23. С. 53.].
Подобные взгляды для Достоевского отнюдь не случайны: они вытекают из общего характера его мировоззрения. Недаром, завершая свой «Дневник», на последней странице его последнего выпуска он пишет: «…может быть, русская-то женщина и спасёт нас всех, всё общество наше, новой возродившейся в ней энергией, самой благороднейшей жаждой делать дело и это до жертвы, до подвига»[161 - Дневник писателя 1877. Декабрь (К читателям) // Там же. Т. 26. С. 127. См. также: Волгин И. Л. Последний год Достоевского. С. 252–256.].
Эти слова не остались незамеченными. На имя Достоевского пришло письмо, которое в подлиннике занимает 30 страниц текста, написанного в высшей степени неудобочитаемым почерком.
Автором этого письма является князь Н. Н. Голицын[162 - Род князей Голицыных / Сост. кн. Н. Н. Голицын. Т. 1. СПб., 1892. С. 193.]. Родившийся в 1836 г., Н. Н. Голицын в 1872–1875 гг. занимал пост подольского вице-губернатора, а позднее – начиная с 1879 г. – в течение четырёх лет был редактором «Варшавского дневника». Помимо многочисленных библиографических заметок, рассеянных в журналах 1860–1880-х гг., его перу принадлежит выдержавший несколько изданий «Словарь русских писательниц». (Что выглядит особенно пикантно, если учесть его отношение к «женскому вопросу».)
Политическая физиономия князя Голицына была весьма определённой. Он искренний единомышленник Мещерского, один из тех, кого его оппоненты «слева» относят к числу «деятельных реакционеров» 1870-х гг. Тем любопытнее проследить его отношение к «Дневнику».
«Вы – искатель правды, – пишет Голицын, – вот права Ваши на всеобщее уважение в среде всех лагерей, всех партий!»[163 - РГАЛИ. Ф. 212. Оп. 1. Ед. хр. 68. Л. 1 об.]Однако, сделав подобный комплимент, Голицын спешит подчеркнуть, что он «далеко не разделяет всего, что говорилось в “Дневнике”», что он «далеко не согласен относительно многих и многих… из иллюзий “Дневника”»[164 - Там же. Л. 2.].
Какие же «иллюзии» не разделяет князь Голицын?
В первую очередь он обрушивается на Достоевского за его взгляды по женскому вопросу. «Да где она, русская женщина? – с негодованием вопрошает Голицын. – Где наши Зинаиды Волконские, Елагины, Ростопчины, те русские матроны, которые воспитывали славянофилов и богатырей сороковых годов? Где теперь русские матери? Разве эти <нрзб> и педагогички, учащие умственному разврату чуть не с пеленок?»[165 - Там же. Л. 4 об.]
Весьма скептически относится Голицын и к стремлению русской молодёжи принять участие в освободительной борьбе славянских народов – стремлению, столь горячо приветствуемому на страницах «Дневника». «Меня не приводит в восторг, – пишет князь, – их стремление идти в Красный крест и лазареты, зная очень хорошо, что из них 80 % нигилисток, авантюристок, фельдшериц, акушерок, дочерей, живущих на воле и своевольно покинувших родной кров, жён – покинувших мужей, наконец, вообще, женщин эмансипированных и свободно гуляющих по белу свету».
В своей филиппике Голицын употребляет весь набор двусмысленностей, к которым прибегали в подобных случаях его единомышленники. Он приходит к заключению, что «русская женщина еn masse пала до состояния последней умственной и физической блудницы, начиная от высших её сфер, куда быстро проникает подпольная интеллигенция, и кончая тою особою, которая стреляла в Трепова, и тем сонмом пропагандисток (или лучше сказать – публичных женщин), которыми красятся наши политические процессы»[166 - РГАЛИ. Ф. 212. Оп. 1. Ед. хр. 68. Л. 4.].
Мы коснулись здесь лишь одного пункта, по которому читатель «Дневника» столь горячо возражает его автору. Но подобных моментов в письме Голицына предостаточно. Особое возмущение вызывает у него то обстоятельство, что Достоевский считает событием кончину Некрасова, что автор «Дневника» не только выступил с горячей речью на могиле поэта, но и посвятил ему целые главы своего моножурнала. «К чему же эти проводы, – возмущается Голицын, – эта народная скорбь, этот шум, демонстрация… Я спрашиваю, к чему?.. Хоронили сотоварища Чернышевского, “скорбный поэт”, “певец горя народного”, плаксивый деятель, скорбящий и охавший всю жизнь, хотя, кажется, ему следовало после 19 февраля настроить свою лиру или гармонику на мажорный лад… Некрасов был один из великих развратителей России, один из корифеев между её погубителями… и, разумеется, честь ему и слава, венки и слёзы… Какая мерзость!»[167 - Там же. Л. 7–8 об.]
Возражения Голицына касаются не тех или иных частностей «Дневника», а, можно сказать, самых коренных вопросов. И тем не менее, несмотря на столь существенные расхождения, он числит Достоевского в своём стане и адресуется к нему как к единомышленнику.
Теперь обратимся к читательскому письму совсем иного рода. Оно написано политическим эмигрантом – М. П. Драгомановым и послано, по всей вероятности, из Женевы. Драгоманов пишет: «Не найдёте ли Вы возможности печатно высказаться по поводу частного применения тех общих мыслей, какие высказаны в Вашем “Дневнике” и какие лежат в основе моих брошюр… Мы бы вряд ли сошлись во многом, если бы стали по порядку говорить о политическо-социальных вопросах, – но я позволю себе сказать, что в основе идей и чувств – Вы наш, хлопоман (т. е. народолюбец. – И. В.)»[168 - Письмо от 26 сентября 1876 г. См.: Ф. М. Достоевский. Материалы и исследования. Л., 1935. С. 53.].
Осенью того же 1876 г. Достоевский получает ещё одно читательское письмо, автор которого скоро станет известен всей «подпольной России»: «Я скажу прямо, что жду от Вас помощи, а у меня в течение долгих лет наболела душа, и если теперь я решаюсь беспокоить Вас стонами, то потому что знаю, что лучшего врача не найду»[169 - Ф. М. Достоевский. Материалы и исследования. С. 52.].
Эти обращённые к Достоевскому строки принадлежат одной из тех «эмансипированных» женщин, чья деятельность вызвала такую ненависть князя Голицына. Через год автор этого письма будет перевязывать раненых в Болгарии (вспомним: «…меня не приводит в восторг их стремление идти в Красный крест и лазареты»), а ещё через несколько лет войдет в состав Исполнительного комитета «Народной воли». Её имя – А. П. Корба. Хотя в 1876 г. она ещё не успела вступить на путь, поведший к цареубийству 1 марта 1881 г. и обрёкший её на долгие годы карийской каторги, ближайшая направленность её идейного развития не вызывает сомнений. И тот факт, что А. П. Корба ищет нравственной опоры в «Дневнике», по-видимому, не случаен[170 - О А. П. Корбе и её возможной роли в «предсмертной коллизии» вокруг автора «Дневника» см.: Волгин И. Л. Последний год Достоевского.].
В 1880 г. будущий великий физиолог И. П. Павлов пишет своей невесте: «Прочти, прочти непременно “Дневник”. Достоевский заговорил в нём не хуже всякого радикала». И ещё через полгода: «Думала ли ты, моя дорогая, что наш Достоевский мог быть таким социалистом, радикалом!»[171 - Москва. 1959. № 10. С. 155, 177.]
Эти свидетельства современников дают основания утверждать, что в их глазах «Дневник» не выглядел неким ретроградным изданием. Подобную репутацию усердно создавала ему позднейшая, преимущественно либеральная критика (причём, как видим, не без помощи деятелей типа Мещерского).
Пожалуй, в истории русской журналистики мы больше не встретим примера, когда одно и то же издание вызывало бы столь противоречивые суждения. Каждый ищет и находит в «Дневнике» что-то своё. Так, Голицын и Драгоманов, будучи прежде всего политическими деятелями, обращаются к «Дневнику» как к «чистой» публицистике. Для них, как, впрочем, и для большинства газетных критиков, «Дневник» лишь сумма тех или иных взглядов, мнений, точек зрения. Им, по-видимому, не приходит в голову, что все эти «точки зрения» объединяются некоей внутренней доминантой, определяющей целостность «Дневника» и выводящей его за пределы традиционного публицистического жанра.
Как целостность воспринимали «Дневник» чаще всего именно рядовые читатели. Может быть, в силу своего непосредственного восприятия они угадывали в «Дневнике» то, чем он являлся на самом деле.
Без «последнего» слова
«Февральский №, – пишет Алчевская, – понравился нашему кружку ещё больше 1-го, особенно дело Кроненберга. Что же касается лично до меня, то отдавая ему полную справедливость, я тем не менее остаюсь верна рассказу “Мальчик у Христа на ёлке” и признаю это chef-d'oeuvre-ом “Дневника писателя”».
Обратим внимание: Алчевская ставит в один ряд художественный вымысел и действительный случай, ребёнка «придуманного» (герой рассказа «Мальчик у Христа на ёлке») и ребёнка реального (дочь Кроненберга). «Всё смешалось…» «Впрочем, – добавляет Алчевская, – и “Мужик Марей” мне очень тоже понравился и, говорят, что и то и другое я прочла с большим пониманием и увлечением на наших литературных вечерах»[172 - РГАЛИ. Ф. 212. Оп. 1. Ед. хр. 56.].
На литературном вечере можно было прочесть «с большим увлечением» трогательную историю о замёрзшем мальчике, который попадает «к Христу на ёлку». Это – «литература». Но на литературном вечере немыслимо «с увлечением» читать дышащую болью и гневом статью об истязаниях семилетней девочки. Ибо это уже «не-литература». Здесь нет катарсиса, нет очищении, нет ангелов, парящих вокруг потусторонней ёлки.
В «Дневнике писателя» жизнь и литература как бы растворялись друг в друге. Они не существовали рядом, подле, раздельно, а именно сливались, сталкивались, совоплощались. Реальный факт и факт художественный «работали» и взаимодействовали друг с другом в рамках единой системы, у которой – заметим это особо – нет аналогов в истории мировой журналистики.
Правда «в высшем смысле» была одна. Но – какая?
Л. Ф. Суражевская (псевдоним – Элес) пишет из Твери: «Вы хорошо говорите, т. е. Вы плачете хорошо и других плакать заставляете, только я желала бы знать, насколько и легче ли Вам от этих слёз? Ведь Вы же правду говорите, Вы не кокетничаете впечатлительностью. Вы всё это знаете, видели, чувствовали, что пишете, или как?» Страждущий понимает страждущего – и читательница «Дневника» услышала то, чего не хотели слышать многоопытные газетные критики.
«Ведь всё время, – пишет Суражевская, – Вы <нрзб> одну и ту же ноту, во всём всё то же настроение, мне кажется, недовольство жизнью, потребность другой, лучшей?» Читательница «Дневника» очень точно уловила его основную ноту – «недовольство жизнью», неприятие «лика мира сего». Почувствовала она и другое, не менее важное: потребность лучшей жизни. Впрочем, одна лишь потребность не в состоянии вернуть душевное равновесие корреспондентке Достоевского. Она желает знать не только «что», но и «как». И с поразительной, чисто женской интуицией она высказывает вдруг одно подозрение.
Она подозревает Достоевского в незнании.
Неужели Вы тоже только спрашиваете (курсив автора письма. – И. В.), неужели весь смысл жизни терпеть… Отчего Вы ни разу не проговорились ответною мыслью, хоть бы в виде предположения…[173 - ИРЛИ. Ф. 100. № 29938. CCXI6.15.]
Вспомним: «Вот если бы г. Достоевский указывал, где взять капиталы…» Он знал другое. «Жизнь хороша, и надо так сделать, чтоб это мог подтвердить на земле всякий»[174 - Литературное наследство. Т. 83. 1971. С. 623.].
В «Сне смешного человека» Достоевский устами своего героя скажет: «Потому что я видел истину, я видел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле. Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей»[175 - Дневник писателя. 1877. Апрель (Сон смешного человека) // Достоевский Ф. М. ПСС. Т. 25. С. 118.].
«Сон смешного человека» назван его автором «фантастическим рассказом». Мечта о «довольстве демоса» – «одна, положим, фантазия». Мысль об искренности в общественных вопросах – «фантастическая мысль». Слово это положительно преследует Достоевского.
Но преследует не одно лишь слово. Неотступна сама фантазия.
Как только автор «Дневника» заговаривал о своей положительной программе, – он становился «фантастом». Ибо его «программа» была проекцией в будущее. Он полагал, что это будущее органически вырастает из настоящего. На самом деле – оно отрицало настоящее.
Достоевский не мог не чувствовать этого. Может быть, оттого он и не желал сводить своё «как» к определённому образу действия, к формуле.
«Формулой» был весь «Дневник писателя».
Между тем ответ хотели найти в той или иной его главе. «…“Дневник” оставляет в вас какое-то неполное впечатление и всем нам кажется, что чего-то в нём нет»[176 - Биржевые ведомости. 1876. № 36. 6 февр.], – публично заявлял Скабичевский. Ему вторит в частном письме Гребцов: «Но вы не доводите до конца. Доведите – и успех будет громадный»[177 - ИРЛИ. Ф. 100. № 29682. CCXI6.3.]. И, наконец, Суражевская: «Отчего Вы ни разу не проговоритесь ответною мыслью, хотя бы в виде предположения».
В последнем Суражевская ошибалась. Он «проговаривался» – и именно «в виде предположения». Но тут же сам называл свое предположение «фантастическим».
Доводить мысль до конца было опасно, ибо в структуре «Дневника» мысль не равна самой себе.
В своих воспоминаниях Всеволод Соловьёв приводит следующий эпизод. Автор воспоминаний узнаёт о намерении Достоевского завести «Дневник» – тогда ещё на страницах «Гражданина».