И, побледнев как полотно, она запрокидывается на спинку кресла. Слово процесс пугает ее даже более острога. Она лишалась аппетита и ложилась в постель. Но сцены, подобные описанной, случались весьма редко, а потому настолько же редко возмущался и вседневный порядок жизни.
Напившись чаю, Анфиса Ивановна отправлялась в сад и беседовала с садовником, отставным драгуном Брагиным, у которого тоже была слабость целый день копаться в саду, мотыжить, подчищать и подпушивать. С ним заводила она разговор про разные баталии, старый драгун оживлялся и, опираясь на лопату, начинал рассказывать про битвы, в которых он участвовал, Анфиса Ивановна слушала со вниманием, не сводя глаз с Брагина, качала головой, хмурила брови, а когда дело становилось чересчур уже жарким, она бледнела и начинала поспешно креститься.
Наговорившись вдоволь с Брагиным, Анфиса Ивановна возвращалась домой, садилась в угольной комнате к окошечку и, призвав Домну, начинала с ней беседовать. В беседах этих большею частию вспоминалось прежнее житье-бытье и иногда речь заходила о капитане, но тяжелые воспоминания дней этих (капитан, говорят, ее очень бил) как-то невольно обрывали нить разговора, и Анфиса Ивановна замечала:
– Ну, не будем вспоминать про него. Дай бог ему царство небесное, и пусть господь простит ему все то, что он мне натворил!
Bо время разговоров этих Анфиса Ивановна вязала обыкновенно носки. Вязание носков было ее любимым занятием, и так как у нее не было родных, которых она могла бы снабжать ими, то она дарила носки предводителю, исправнику, становому и другим. Но при этом соблюдались ранги. Так, предводителю вязались тонкие носки, исправнику потолще, а становому вовсе толстые. Анфиса Ивановна даже подарила однажды дюжину носков архиерею, но связала их не из ниток, а из шелку, за что архиерей по просьбе Анфисы Ивановны посвятил в стихарь рычевского причетника.
К двенадцати часам Потапыч накрывал стол, раза два или три обойдя все комнаты и обтерев пыль. Стол для обеда он ставил круглый и, прежде чем поставить его, всегда смотрел на ввинченный в потолок крючок для люстры, чтобы стол приходился посредине комнаты. В половине первого подавался суп, и Потапыч шел к Анфисе Ивановне и проговаривал: «кушать пожалуйте!» Во время обеда слуга всегда стоял позади Анфисы Ивановны, приложив тарелку к правой стороне груди. Потапыч в это время принимал всегда торжественный вид, поднимал голову и смотрел прямо в макушку Анфисы Ивановны. Но, несмотря, однако, на этот торжественный вид, он все-таки не бросал своей привычки ходить без галстука, в суконных мягких туфлях и вступать с Анфисой Ивановной в разговоры.
– Ну чего смотрите! чего трете! – проговаривал он оскорбленным голосом, заметив, что Анфиса Ивановна разглядывала и вытирала тарелку.
– У меня такая привычка, – оправдывалась Анфиса Ивановна. –
– Пора бы бросить ее!.. Что вы, англичанка, что ли, какая, что тарелки-то чистые вытираете.
Если же Анфисе Ивановне случалось каким бы то ни было образом разбить стакан или рюмку, то Потапыч положительно выходил из себя.
– Что у вас, рук, что ли, нет! Ну что вы посуду-то колотите! Маленькие, что ли! – И, глядя на собранные осколки, он начинал причитывать: – Эх ты, моя «Сонька», «Сонька»! Сколько лет я тебя берег и холил, всегда тебя в уголочек буфета рядом с «Анфиской» ставил, а теперь кончилось твое житье!
– Ну, будет тебе, Потапыч! – перебивала его Анфиса Ивановна. – Полно тебе плакать-то! все там будем.
И, бывало, вздохнет.
После обеда Анфиса Ивановна отправлялась в свою уютную чистенькую комнатку и, опустившись в кресло, предавалась дремоте, после чего приказывала обыкновенно заложить лошадей и отправлялась или кататься, или в село Рычи к отцу Ивану. Но поездки эти удавались ей не всегда, и очень часто Домна, ходившая к кучеру с приказанием заложить лошадей, возвращалась и объявляла, что кучер закладывать лошадей не хочет.
– Это почему?
– Некогда, говорит.
– Что же он делает?
– Табак с золой перетирает. Нюхать, говорит, мне нечего, а я, говорит, без табаку минуты быть не могу.
– Да что он, с ума сошел, что ли? – сердилась Анфиса Ивановна. – Ступай и скажи ему, чтобы сию минуту закладывал; что до его табаку мне дела нет; что, дескать, барыня гневается и требует, чтобы лошади были заложены немедленно.
– Ну что? – спрашивала Анфиса Ивановна возвратившуюся Домну.
– Не едет.
– Что же он говорит?
– Не поеду, говорит, без табаку; хоть сейчас расчет давай!
– Так я же его сейчас и разочту! – вскрикивала Анфиса Ивановна и, обратясь к Домне, прибавляла ласково: – Домашенька, сходи, душенька, к Зотычу и скажи ему, чтоб он принес конторскую книгу.
Домна уходила, а Анфиса Ивановна принималась ходить по комнате и посматривать на каретник в надежде, что кучер опомнится и поспешит исполнить ее приказание, но каретник попрежнему не растворялся. Являлся Зотыч с книгою и прислонялся к притолоке: «Ну вот я, чего тебе еще книга спонадобилась!»
– Захар Зотыч! – начинала Анфиса Ивановна: – кучер выходит у меня из повиновения, и потому сейчас же разочти и чтоб его сегодня же здесь не было. Слышишь?
– Слышу.
– Так вот разочти.
– Денег пожалуйте, – ворчит Зотыч.
– Разве в конторе нет?
– Откуда же они будут в конторе-то?
– Сосчитай, сколько ему приходится.
Зотыч развертывал книгу и находил ту страницу, на которой записан кучер Абакум Трофимыч. Он указывал пальцем на, мол, смотри.
– Он сколько получает в месяц?
Зотыч молча указывает.
– А давно он живет?
Зотыч передвигал палец и указывал, сколько лет живет кучер. Оказывалось, что живет он тридцать восемь, лет.
– Сколько же ему приходится? – спрашивала Анфиса Ивановна уже немного потише, и Зотыч снова передвигал палец и указывал на итог.
– Да ты что мне все пальцем-то тычешь?! – вскрикивала Анфиса Ивановна. – Что, у тебя язык, что ли, отвалился, что не можешь мне ответить? Ну, сколько же приходится?
– За вычетом полученных в разное время, кучеру приходится дополучить двести тридцать шесть рублей сорок копеек, – отвечал Зотыч и смотрел на Анфису Ивановну, как будто желая сказать: что, ловко?
– Так в конторе денег нет?
– Нет.
– Ну хорошо, ступай! Я денег найду и тогда пришлю за тобой.
«Ладно», – думает Зотыч, и уходит, и видит, как в сенях кучер Абакум Трофимыч, сидя на каком-то обрубке и ущемив коленками какую-то ступу, преспокойно растирает себе табак и даже не взглянул на проходившего мимо с книгою подмышкой управляющего.
– Но в большинстве случаев кучер беспрекословно закладывал лошадей и отправлялся с барыней по указанным направлениям. Абакум всегда усаживался на козлах как можно покойнее, клал свои локти на колени и почти вовсе не правил лошадьми, отчего очень часто случалось, что, проезжая околицы, тарантас задними колёсами зацеплял за вереи [5 - Верея – один из столбов, на которые навешиваются створки ворот.] и выворачивал их вон.
– Ты вовсе не смотришь, куда едешь! – вскрикивала, бывало, Анфиса Ивановна.
– Как же я назад-то смотреть могу, – возражал Абакум. – Чудное дело! Точно у меня глаза-то в затылок вставлены.
И начнет, бывало, свой нос, словно трубку, набивать табаком. Очень часто табак этот ветром относило прямо в глаза Анфисе Ивановне, и она говорила:
– Послушай, ты как-нибудь поосторожней нюхай, а то твой табак мне прямо в глаза летит!
– Это ничего! – отвечал кучер: – табак даже нарочно в глаза пускают. От этого зрение прочищается.