Занавес.
Глава 27. ЦЕННОСТЬ РЕАЛЬНОЙ ЖИЗНИ И ОСКАЛ МЕДИЦИНЫ
После рождения первого ребёнка во мне произошло ещё одно важное изменение – осознание ценности живой, настоящей жизни.
Вся учёба в театральном институте проходит таким образом, что мы всё время говорим не о реальной жизни, а о той, которую играем, изображаем, придумываем. Читаем пьесы, размышляем, вникаем – кто, что, почему и как сказал по мнению автора. Читаем стихи, пытаемся понять, что именно хотел выразить поэт теми или иными строками.
Но весь этот материал нереален – выдумки, фантазии, фата-моргана. И всё несуществующее необходимо перенести в реальность: отрепетировать и поставить пьесу, прочесть со сцены какие-то тексты. Отдать кусок своей настоящей, живой жизни в пользу придуманной, изображённой.
В глубине души именно это и мешало полюбить театр – мне ближе состояние «здесь и сейчас», реальное, живое, настоящее. А театр и всё связанное с ним выдуманное не доставляло истинного удовольствия, глубокого удовлетворения.
Очень здорово как-то подметила моя племянница – тот самый трёхсуточный подарок двоюродной сестры, – которую я привела в ГИТИС на дипломный спектакль «Волшебник страны Оз» (Льва играл мой тогдашний парень, известный нынче актёр Игорь Гордин). Девочка тогда была уже трёхлетней и очень смышлёной.
Сидим, смотрим, я по ходу пьесы говорю:
– Гляди, вот Лев, который сейчас пугает Страшилу, – это не лев, а дядя Игорь, он приходил к нам в гости, ты его видела!
Она:
– Как это?!
Пытаюсь объяснить:
– Ну как, вот дядя Игорь переоделся львом и прыгает сейчас по сцене, как будто он настоящий лев! А вчера он сидел у нас за столом и обедал, помнишь?
Племянница, вникнув, смотрит на меня круглыми глазами:
– А зачем? Зачем он это делает?!
Абсолютно точно выразив наивным детским вопросом всё моё ощущение от театра…
Со мной, бывает, рожают актрисы. И порой зовут на спектакли, дипломные и не очень. Принимаю приглашения я – живущая в силу профессии даже не в реальности, а в её квинтэссенции – редко, не люблю театр. А когда всё же иду и наблюдаю за сценой из полутьмы зрительского зала, никак не могу понять: зачем кто-то живёт не своей жизнью и тратит время на изображение чужой?
Когда училась в театральном, девочки, слывшие очень талантливыми, вызывали у меня странные чувства. Были начинающие актрисы, про которых весь ГИТИС (как когда-то про Андрея Звягинцева) говорил: это – талант! Поскольку про меня так никто не говорил – хотя меня это ни в малейшей степени не расстраивало, – я наблюдала за ними и пыталась понять: какие они? почему их считают талантливыми?
(Так же как потом, придя в акушерство, я «вникала» в хорошо родившую женщину: какая она? что помогло ей хорошо родить?)
Приглядывалась: а какая же она, актриса, про которую все говорят, что она гениальная? И с удивлением понимала: когда общаешься с таким человеком, его как будто нет. Не в том смысле, что он какой-то глупый или ничтожный – отнюдь. Но в нём словно напрочь отсутствует какая-либо индивидуальность. Нет того, про что он может сказать: а вот это я, это моё – основа, фундамент, главное.
Видимо, в этом и заключается суть природы хорошего актёра. Нужно либо иметь какую-то абсолютно подвижную, лабильную, вариативную сущность, либо оставить её далеко за бортом, либо не иметь в принципе, чтобы испытывать актёрский кайф от проживания чужих сущностей. Всё это мне несвойственно и потому выглядело наиболее болезненным моментом в обучении.
Искусство нравилось в основном словесное: поэзия, проза – то, что изучали по программе сценической речи и выбирали сами. Берёшь то, что тебе действительно близко, тексты, в которых слова автора совпадают с твоими ощущениями, и делаешь это хорошо, потому что чувствуешь примерно то же самое и оттого «вливаешь» туда себя, – в отличие от ролей, которые тебе дают, назначают. Всё, что во мне есть артистического, – желание и умение заразить эмоциями и идеями.
Когда я родила, ребёнок выглядел настолько настоящим и так меня этим поражал, что вся история про театр моментально стала каким-то нелепым, быстро промелькнувшим эпизодом. Конечно, по инерции я продолжала вариться в этой теме, да и муж – и заканчивая институт, и год-другой после него – служил актёром, и друзья все из этой сферы. Но меня туда не тянуло ни секунды.
Ни одной мысли о возвращении в театр, в котором некоторое время поработала, не возникало. Никаких значимых ролей мне не давали, да и какие роли может получить молодая девушка? Всё значимое играли заслуженные артисты, а молодёжи крайне редко перепадало что-либо, кроме массовок и персонажей второго-третьего-десятого плана.
Не обошлось, разумеется, и без расхожей театральной истории. Когда тебя вызывает главный режиссёр, закрывает дверь кабинета и доверительно спрашивает: «Ну-с, как дальше будем развиваться?» Отвечаешь: «Да как скажете, так и будем, вы же режиссёр!» А он смотрит эдак вальяжно: «Дорогая, я тебе просто говорю: спят со мной все, это без вариантов. Я одинок, ты можешь прямо сейчас меня утешить!»
Про других актрис я не могу утверждать, спят ли они с главными режиссёрами – верить сплетням не очень хочется. Могу сказать только про себя, что никогда такого не делала, тем более что тогда была ещё и сильно религиозной. И потому не стала ни кокетничать, ни, как одна моя коллега, врать про наличие парня.
Над столом главного режиссёра висело красивое деревянное распятие. Говорю:
– Вот у вас над столом распятие. Вы сидите прямо под ним и предлагаете мне такое. Как вам не стыдно!
То есть выбрала нападение, а не оборону. Главный режиссёр явно удивился – наверное, раньше никто с ним так не разговаривал:
– Ты, сопля двадцатитрёхлетняя, будешь меня учить?! Знаешь, как я одинок?!
– Да, – отвечаю, – отлично понимаю. Мне двадцать три, у меня нет родителей, и вообще никого нет, а у вас вон целый театр. Я тоже одинокая, и что – выходит, могу на этом основании делать бессовестные вещи?
Не иначе как в качестве контрдовода главреж зачем-то лихорадочно разоблачился, оставшись в удивительно несвежих некогда белых трусах, распространявших ароматы неухоженного немолодого тела. После чего, нарезав по кабинету несколько нервных кругов, водрузил себя на диван и картинно прикрыл глаза согнутым локтем:
– Ну хотя бы просто полежи со мной, ну что тебе стоит! Вот он я, перед тобой, ты прямо сейчас можешь меня утешить!
Но я предпочла прервать душераздирающую пьесу одного актёра на моменте фрустрации героя, закрыв за собой дверь, – катарсиса одинокому трагику (смахивавшему в тот момент то ли на Кису Воробьянинова на ресторанном свидании, то ли на тоскующего по фемине Паниковского) не светило.
Разумеется, после такого акта унижения главного режиссёра я могла рассчитывать только на массовки. И одну, явно случайную, небольшую роль.
На этом фоне ребёнок казался настоящим чудом. Он менялся, развивался, мне с ним было интересно. Каким-то неожиданным образом я в одно мгновение пробудилась как мать! Женя смотрел на мир живыми, ясными, любопытными глазами, и я невольно начала копировать сына – так же доверчиво распахивать глаза, удивляясь и радуясь окружающему… Мне было реально в кайф жить вот так. Вообще не переживала насчёт того, что где-то не бываю или приходится ходить с ребёнком. Весь первый год его жизни я летала как на крыльях. Несмотря на то, что женскими формами никогда особо похвастать не могла, всё материнское во мне заработало как положено и даже с лихвой – молока хватало на троих.
До беременности и родов я считала, что женщина по определению должна любить детей. И думала, что мне не дано стать хорошей матерью, потому что сама детей не любила. А после рождения своих детей я поняла, что современная женщина ничего никому не должна, и тем более – любить детей. Она может полюбить своего мужчину, хорошо, естественно родить от него – и тогда полюбит своего ребёнка, потому что это получится само собой. Потому что так задумано природой. Ребёнок – естественное продолжение любви мужчины и женщины.
Ключевой, определяющий момент – удачные роды, без этого ничего не случится.
Я навсегда останусь благодарна Володе за то, что это мы с ним сделали хорошо. Мы не хотели детей, но хотели быть вместе – и как следствие появился ребёнок. Наша любовь друг к другу естественным образом перетекала на него, и никому из нас никогда не пришло бы в голову сказать что-то вроде: «Ты любишь его больше, чем меня!»
Ребёнок – словно ветка, которая вырастает из тебя, как из дерева. Можно сказать, что дерево любит или не любит свою ветку? Она выросла, ответвилась, а ты просто живёшь дальше, оставаясь самим собой – но одной веткой у тебя стало больше.
Ещё в беременность я снова начала общаться с отцом. До этого он воспринимал меня как экзальтированную, взбалмошную артистку, видя во мне продолжение матери, и поэтому сторонился, видимо, бессознательно оберегая себя и своё душевное равновесие. А когда я вышла замуж и забеременела, это послужило для папы признаком моей нормальности, стабильности, надёжности.
Он постоянно повторял мне: «Главное и самое трудное – первый год жизни! Всё очень сложно: кормление, бессонные ночи…» И я тоже всё время ждала: ну когда же будет сложно? Где все обещанные трудности? Но ничего такого не происходило. Всё было органичным и естественным. Меня распирало от радости, я не могла налюбоваться на пушистые завитки на шее сына. Ложась спать, нюхала его затылок и думала: «И как я жила без него раньше? Без этого запаха? Без этих ручек и ножек?»
Женя рос очень живым и обаятельным мальчишкой. И все мои дети были такими. Но не могу сказать, что меня вдруг начали умилять и радовать чужие дети, не мои. Они, как и взрослые люди, далеко не всегда бывают приятными – и это нормально.
Я уже упоминала о своём безоценочном отношении к поведению детей в вопросах осознания своего пола, в частности мастурбации. С Женей приключился забавный случай: в детском саду дали задание слепить из пластилина какое-нибудь животное. А поделки выставлялись в холле, чтобы родители могли полюбоваться. Но меня воспитатель отвела в сторону и показала слепленного Женей зайца с большим половым органом. И это было очень смешно! Он считал это естественным, а не чем-то постыдным, позорным, тем, что надо скрывать.
В Женин неполный месяц от роду к нам пришла патронажная медсестра из поликлиники и обратила внимание на какую-то шишечку возле заднего прохода, сказав, что это незаращенный свищ, что это опасно и нам надо в больницу. Когда мы туда приехали, я впервые столкнулась с тем, что такое детская больница. Врачи сказали: «Всё, кормить больше нельзя, ребёнка оставляете!». И сразу назначили лекарства: антибиотики, трихопол – какой-то убойный набор препаратов. И добавили, что если не оставим его в больнице, то скоро доиграемся до тяжелейшей операции с выведением прямой кишки на живот…
Мы с Володей вышли из больницы одни, без сына, абсолютно потерянные. Конечно, всю ночь не спали: какой сон, когда наш крошечный грудной ребёнок остался там совсем один! И рано утром я примчалась в больницу, вне себя от разлуки. Кормить плачущего, измученного сына материнским молоком мне запретили. Я делала вид, что даю Жене бутылочку со смесью, но втихаря подсовывала ему грудь. И скоро поняла, что медицина творит что-то не то.
Маленький прыщик на попе, из которого при вскрытии вышло немного гноя, явно не соответствовал крупному калибру лекарственных средств и медицинских манипуляций. Поэтому я плюнула и забрала Женю под расписку. Услышав вслед: «Вот когда ваш сын вырастет идиотом, придёте к нам и спросите – почему он таким вырос? А мы ответим – да потому что вы тогда ушли под расписку!»
С таким «добрым» напутствием я покинула гостеприимную больницу. И поняла, что медицина чаще враг, нежели друг.
Не берусь, конечно, утверждать это однозначно, но моя жизнь складывалась именно так.
Глава 28. КАК ЛЕКАРИ ДЮЙМОВОЧКИ БОЯЛИСЬ