Синица бегала, хлопоча и отдуваясь, в самом деле ощущая себя более полёвкой, чем птицей. Временами поднимала голову, кротко и коротко оглядывала, сколько ещё осталось, и буквально вгрызалась в корку лежалого снега вновь.
Понемногу к пруду стали прилетать другие синицы, такие же большие, как она, в похожих шапочках и шляпках. Немного погодя прибыли синички поменьше, в потёртых замшевых жилетах без капюшона. Будто бы только с зимнего бала, не заезжая домой, явились и длиннохвостые синицы. Каждая в лаковых штиблетах и фраке, натянутом на белоснежную крахмальную манишку. Не окончив этюда «Калина в лесу», в чём был, прилетел, отставив мольберт, пёстрый дятел. Он был измаран той беспорядочной притягательной нечистотой, которая отличает натуру тонкую от основательной, но приземлённой. Данное обстоятельство не мешало ему радоваться жизни, и скорее вдохновляло, чем нарушало возвышенное впечатление о ней.
Немного погодя, с расстановкой, в расчёте на впечатлительных особ, барином, как бы нехотя и чуть ли не в собольей шубе, явился большой зелёный дятел. Тут же тихо, вовсе по-простому, к нему подсел ворон. Рангом повыше, рассудительнее вдвойне, он первым заметил хлопоты синицы. Долго наблюдал за нею из-под облаков и теперь проявил свой интерес не из праздности, но по состраданию, свойственному большой силе.
Тем временем, синичка в последний раз остановилась, и, глянув на пруд, обнаружила, что искать боле негде, ибо на нём не осталось живого места. Усталость застила ей глаза туманом, спёкшаяся кровь изодранного переносья, охладевшая до черноты, опечатала, словно сургучом, изящные ноздри птицы, отчего она никак не могла перевести дух.
Взявшийся ниоткуда ветер, пробился к синице, брезгливо сторонясь зевак. Участливо сдунул от ног снег, остудил бледное измученное личико, и, время спустя, птичка, отдышавшись наконец, смогла разобрать гримасы окруживших её собратьев. Никто из них не попытался даже скрыть отсутствие сочувствия или сострадания. Исключая ворона, равнодушное любопытство было единственной причиной слетевшихся поглазеть на её возню.
Синице враз сделалось неловко, она тут же низко подпрыгнула, так что немного поскользнулась от слабости, и взлетела, задев крылом тонкий стан озябшей вишни.
– Нахалка! Не объяснив причины, вот так, взять и скрыться?! – Возмущённо галдели птицы, а зелёный дятел, запахивая плотнее ворот шубы, тихо спросил ворона, склонившись почтительно к его уху:
– Нашла она чего?
– Нет. – Неохотно отозвался тот.
– Не так искала?
– Просто-напросто не там, – многозначительно глянул на него ворон, и не скрывая, что расстроен, взмыл вверх, оттолкнув землю с такой силой, что та упала навзничь, ударившись головой.
Птицы с ленивой ненавистью смотрели ворону вослед, не утруждая себя вопросом, нагонит ли он синицу, расспросит ли, поможет. Им оказалось всё равно даже это. Была пора расходиться по домам.
Раздосадованный, ветер скоро нашёл сочувствие у метели. Ей, сердобольной простушке, довольно лишь намёка, и вот она уже тут, тешит, вторит его стенаниям. Как тому и положено быть.
Источая радость
– Ох… не донесла! – поскользнувшись на припудренном снегом зеркале неглубокой лужи, она упала прямо поверх мешка, который так долго удавалось удерживать на весу, он прорвался, и оттуда посыпался … снег. Свалявшиеся крупные комки, обгоняя друг друга поливали истёртые ходьбой пятки земли, щетину кустов, заполняли бесконечные ложбины дорог и оспины оврагов.
–Не-ет! Да что ж такое-то?! Вот беда… – Отерев локтем влажное от усталости лицо, она присела на табурет пня, даже не озаботившись смести с него зефир снега.
Несмотря на добротное одеяние, она выглядела распустёхой. То ли к ней ничего не шло, то ли стати не хватало, то ли ловкости. Из-под кипельно-белой рубахи грубого полотна прядями свисали разноцветные нити, схожие цветом с травой, что осень частью сложила в гербарий, частью – позабыла меж страниц томика непонятных стихов.
– И что теперь? – Раздалось из-за спины. Она обернулась. Там, выжимая сок из снежка, стояла Весна. – Я давно наблюдаю за тобой, и никак не найду причины твоих поступков. Вроде бы мы сёстры, а такие разные.
– В чём это мы разные? Обе – девочки!
– Так девочка должна быть нежной и весёлой, открытой, как цветочек! А ты постоянно куксишься. За три месяца два раза улыбнулась, да и то, чай, или спросонья, или ещё как.
– Не… щекотно было… Солнышко растопило снег между пальчиками деревьев, он там брызнул ручейком, весело стало. Капельку…
– Понятно, так чего ты таскалась то с этим мешком по всю зиму?
– Набрать хотела побольше, а после ка-ак засыпать всё, чтобы – вот вовсе – всё! До неба! Чтобы ровно было. Небо, снег и ничего больше.
– Зачем? Да и глупо. Кому заблудиться, кому замёрзнуть, кому еды не отыскать.
– Я об этом не подумала. Хотелось всем показать – какая я.
– Так некому было бы смотреть! Да и зачем трудиться, не давать воли чувствам? Удерживая их взаперти, копить… как жить впрок. Гаснут, будто огоньки, прогорают. Новые-то, они лучше, ярче… Так ведь?
– Наверное…
– Это если бы ярость, то её, понятное дело, лучше попридержать, она и утихнет, потухнет со временем. А те, прочие… Не томи их, не мучай.
Весна ушла досыпать, на молочной пене рассвета, что остывала на опушке леса. Зима же решила потратить оставшиеся дни, как последние, – источая радость. В предвкушении праздника, ветер вплетал белые ленты снега в косы плетня, а после наряжался сам и, проходя сквозь облако духов мелкой снежной пыли, счастливо улыбался: «Вот оно, началось!».
У каждого своя весна…
Сугробы тянет к земле. Ниже, суше… Сдирая их, словно надоевшую к ночи кожу, царевной глядится в зеркало неба округа. Поводит покатыми плечами, стучит сплетённой косой ветвей одна о другую. Звонкий гул древесных монист и лукавая барабанная дробь дятла, картавый наигрыш полёта синицы, мельничный мах вОрона и расточительство ритма зимней капели. Не сыгран ненаигранный весенний мотив… пока!
Под спудом влажной хмари пространства, обретая чувства, поверяя их едва, со стороны, в полусне тревожат кровь сердца. Чаще. Чаще! Чем чище помыслы, тем скорее движется она. Тем жарче, чуднее тем, чудеснее.
А до сроку, не напоминая о себе, остылые в порывах, чёрные, в тон земли, и сладкие, как лакрица, дремлют лягухи и ящерки. Шевелит ноздрями снег, как норовистый конь, тянет воздух и, наполняясь вскипающим сбитнем многозвучия, спадает спесь его. Сбитый с толку, вянет, обращаясь в пыльную пенку у дороги. Как и не было груды перепаханных ливнем гряд.
Но под ними – горсти медового сочива припасённых с осени трав. Подле – долблёные чаши пней, доверху полные пития и первый паук цвета жухлой травы, уцепившийся за полную мыльную щёку облака, – летит как будто. Не тревожат его не птицы, что отпивают с краю по глотку, ни ветер, что сборит воду.
Держась некрепко, синица с седым теменем скользит по мокрой ветке винограда, сползает по ней медленно, рассеянно даже. Ночь, зачесав свалявшейся паклей пробор поверх залысины месяца, тоже небрежна, и от того отчасти светла. Но лениво одёргивать и гардины, и её саму.
Отставив степенность, синица – сорванцом, трещит крылами, как картонкой, прижатой у спиц деревянной прищепкой. И где-то неподалёку, последний вёрткий ком снега сбил с колеса защепку, утянул на дно лужи. Мальчишка трусит, зная, что бабушке теперь её ни за что не отыскать, а та, пряча улыбку среди своих мягких уютных морщин, крепит бельё теснее, одной прищепкой за оба конца. И рвётся оно парусом с верёвки и из рук…
У каждого – своя весна, свой полёт.
Шторм
Рвёт снасти ветер. Скрипят натужно. Незакреплённые концы бьют больно и бьются сами. То там, то тут палуба, сжатая торосами, сдавленно хрипит. И тонко, по-петушиному, срывается чей-то голос вдали, удерживая в себе страдания.
И это всё – вдали от пощёчин волн. Так далеко, что не расслышать мерного сердцебиения прибоя. Не ощутить его спелого пряного духа. Не тронуть липкой пены никак.
Но отчего вой промёрзших осин, столь натруженных ветром, так похож на носимый штормами корабль? Скользкий снег, что ковром вырывает судьбу из-под ног, будто качка. Крик совы, оборвавшийся окриком чайки, затих полусловом… Словно стих, но нескладный. Но – ладно…
На тропинку, порывом, к ногам – веток сор. По колено в снегу, словно в пене солёного моря. И погода, с которой, как прежде, не спорят. Ссора – повод начать по душам разговор.
Ветер рвётся, как водится, – вдаль, на простор. И срывает попутно, неважным считая, всё, как мимо, что время лениво листает, да туда же сдувает и тучи, и спор.
Шторм живущим полезен бывает. И обида луной убывает, если те, про неё забывая, будут рады спокойному морю. Волнам горьким в чисто поле не дотянуться, а долы и чащи – знают силу ветров настоящих.
Тишина в лесу
Скажет кто: «Тишина в лесу», и так оно странно, не похоже ни на что. То ли лес не тот, то ли… Вот, – зимний, сходи, примерься!
Взойдёшь на порог его осторожно, станешь дышать тихо и ровно, примнёшь округ себя сугроб и ждёшь. Не проходит пары мгновений, как слышно, будто ходит кто туда-сюда, скрипит дверями, шумит крахмальными юбками. В дальней комнате дитя плачет, не угомонится никак. Подле него то ли мамка хлопочет, или сердито требует тишины кто-то третий, голосом густым, трудным.
Слёзы неба, цепью мелких следов, а рядом – те, что позабыл волк, и белка – по белому, набело.
Старинные часы из дуба не заводятся никак. Проворачивает ветер ключ раз за разом, да нет толку.
Русые локоны, состриженные осенью на память о лете, позабыты, но не утеряны, – брошены только. И ерошит их ветер озябшей ладонью, тянет к себе, сворачивает жгутом, – жадно ли? – ветрено.