– Да… уж…
– Пролилась вода из ковшика-то.
– Из какого… Ты что, выпил?! Я же просила! Нам всю ночь работать!
– Не пил я. Гляди, видишь – Большая медведица, вон те семь звёзд.
– Вижу.
– И ковш перевёрнут вверх дном!
– Ну и что? Разве то не всегда так?
– Нет, только весной. Он переворачивается и выливает всю звёздную воду на землю. От того-то приключаются дожди, что размывают снег.
Мы стоим во дворе типографии, я – зам редактора газеты, Генка – ответственный за один из её отделов, и мы «сто лет», как друзья, поэтому кто есть кто не имеет никакого значения. По всем канонам, я давно должна быть дома, возиться с сыном, жаловаться домашним на жизнь и готовить что-то вкусное к завтрашнему дню рождения. Но в самом деле… Вышло так, как вышло.
С самого утра работа не заладилась. Для того, чтобы можно было сдать номер, не хватало приличной части из обещанных к сроку материалов. Конечно, в запасе кое-что было, но, как перца, не хватало чего-то живого, выдающегося, такого, что цепляет, словно заусенец и мешает спокойно жить.
Когда номер уже можно было отдавать в печать, оказалось, что наша типография внезапно занемогла и нужно срочно искать ей замену, на время, только чтобы напечатать тираж.
Место на удивление скоро нашлось, с одним, впрочем, условием, что собирать газету, складывая из полос так, чтобы совпадали страницы и сгибать их после, придётся вручную. За ненадобностью, волшебного слова «фальцовка» в этой типографии не ведали, листочки с объявлениями обыкновенно разносили по почтовым ящикам в неизменном виде.
И вот – мы стоим, ждём, пока распечатают полосы.
– Ну, не переживай. – успокаивает меня Генка. – сейчас нам их загрузят, соберём и поедешь домой праздновать…
– …глубоким сном, – ехидно перебиваю я его и тут же, сквозь визгливую витиеватую брань, слышу грохот со стороны печатного цеха. Направляюсь туда и вижу, что один из рабочих вылил целую бочку чёрной краски на свежеотпечатанные полосы, случайно об неё споткнувшись.
Молча окидываю взглядом присутствующих. Генка, который носит с собой в кармане железную чайную ложку, свёрнутую мной однажды от ярости в рулет, хрипло хохотнул, а мастер, скоро оценив важность момента, умоляюще прошептал фальцетом:
– Подождите, мы всё исправим.
– Как? – приподняв правую бровь интересуюсь я.
– Перепечатаем!!!
А это ещё два часа…
– Генка, сколько там на твоих?
– А тебе зачем?
– Да… так. Хотелось узнать, наступил мой день рождения или нет ещё.
– Наступил! Поздравляю тебя!!
– Ну, у тебя ж часов нет!
– У меня есть Большая Медведица! Смотри, вон те две звезды Дубхе и Мерак, это как стрелка, она крутится вокруг Полярной звезды, и если мы…
– Не забивай мне голову, а… – жалобно прошу я.
– Да там всего три действия, легко посчитать, это будет моим тебе подарком!..
Но тут, некрасиво скрипнув, открылись ворота типографии. Взмыленный мастер, подзывая водителя подогнать машину, чтобы погрузить наш тираж, сказал устало:
– Никаких денег не надо, с такими работничками… эх.
К четырём часам утра мы с Генкой привели газету в привычный для читателя вид и связали для отгрузки на почту. Выйдя на воздух, остановились, задрав головы. Хотелось застать врасплох засидевшиеся на небе звёзды, – неумытыми, вымотанными, как и мы, но они ускользали одна за другой, быстро-быстро, таяли, словно рафинад в кипятке. Одна лишь Венера сияла бесстыдно на виду, изредка поправляя фальшивую бриллиантовую диадему, что то и дело съезжала с её головы. До звезды ей было, ох как далеко.
В автобусе я прятала руки, чтобы не было заметно стёртой, чёрной от краски кожи пальцев. Газету надо делать чистыми руками, и со светлой душой, а иначе…
Вскоре Генки не стало. Он так и не успел вручить свой подарок, но в любую из ночей, я нахожу его в темноте, где, сидя в ковше Большой Медведицы, он машет мне рукой.
Филин
Вагон, переваливаясь со стороны на сторону, как гусыня, будто баюкает. Потакая ему, раскачиваюсь в такт. Через мытое дождём оконное стекло видно,что солнце давным-давно съело весь снег без остатка. Немного утолив голод, оно осторожно тянет руки из своего студёного далёка, греет ладони подле бутонов купола церкви. Ветер тщится сдуть их огоньки, как свечи, и заодно сгоняет морщины облаков со свежего лика неба.
Сквозь чешую прошлогодней листвы, много думая об себе, спесиво попирая прошлое, пробиваются ворсинки травы. Но то лишь до осени, до ожога первого снега, до жёлтой седины утомления под его надзором.
Рыба в пруду истерично, чуть не оборвав, дёргает стебель кувшинки, словно вызывает кого в целомудренный сумрак своей опочивальни. Сквозь прозрачную кисею завесы окна ей слышно, как надрывно, томительно долго кашляет филин. Сонный, нечёсаный и отчасти нелепый, он вызывает отклик жалости в её холодной крови. Рыба утомлена невозможностью предпринять что-либо, и оттого же сердита:
– Не иначе у филина катар. Ему бы чаю с малиновым вареньем и пропотеть хорошенько, – ворчит она себе под нос, так никого и не дозвавшись.
-Ку-ку, ку-ку, ку… – Несносный педант, кукушка в который раз равнодушно сбрасывает чью-то жизнь со счетов.
Неподалёку – ласточка, ей нет дела ни до кого, – собирает, хохоча, пазл гнезда из комочков глины. Лесные пчёлы, расчётливые, острые на язык, тоже заняты своим, – хвастают наперебой детьми, посудой да не готовым ещё сбитнем, сбивая с толку ос и шмелей. Поёрзав в поисках тщетно, те принимаются приводить в порядок неубранную утрешнюю шевелюру вишен. До поры, пока ветер не прогонит взашей, взъерошив хрупкие букли, а то и вовсе сорвав их. Да хорошо, если только наполовину…
Трясогузка без дела прогуливается по помосту печной трубы, тёплой с зимы или уже согретой солнцем – то неважно, на сквозняке не услышать ей ничего, кроме усердия сердца. Сверху видно, как крышки крыш вздуваются одна за другой, вызволяя пену жизни, а вместе с нею, спёртым воздухом выходит обоснованная зимой предосторожность:
– Не выпускай тепло!
Улитка, продевая нитку вдоха в своё цыганское ушко, продолжает наряжаться к лету… И только рыба, укрывшись одеялом тины с головой, с досады укладывается спать, чтобы только не слышать надсадный кашель филина.
Вагон неспешно бьёт поклоны дороге по обе стороны, и в открытое окно, вместе с ветром, доносятся странные хриплые вздохи птицы, так похожие на человеческие. Они тревожат, превращая томное укачивание в нестерпимую муку.
Рыхлый гриф неба разбит фонарными столбами на лады. Струны проводов провисли. Расстроена гитара пути – расстроен и я.
Ветер
Ветер гадал на лепестках вишни, желал знать, что с ним будет. Чтобы не тревожиться, не метаться понапрасну, не мечтать впустую. Если не теперь, то когда-нибудь, потом. Набрав горсть мелких монет листочков, кинул их в воду, прошептав: «На удачу…» Не имея своей воли, нежно тронувши ладонь влаги, лепестки, улеглись покойно, в ожидании решения своей судьбы: сомнут ли, помилосердствуют, как знать. Простоял напрасно ветер до вечера и ушёл расстроенным дальше, отирая со щёк дождь.
Всё вокруг изменчиво, а он – безлик. У всего есть характер и цвет, не меняется лишь он один. – так думал ветер, и некому было разубедить его.
Но кто вплетает в седые косы дождей бутоны, почтовым голубем рассылая любовные письма от цветка к цветку, как не он. Кто, чтобы только доставить радость, подносит ближе к близоруким глазам луны тунику снежной пыли, с заботой о ней, тоскующей участливо долгой зимней ночью. Она ль не ищет взглядов, и сияет понапрасну, по то же тратится на серебро и свечи?! Заботой ветра – всё витает в облаках…
Провожать утомлённых дорогой, позволяя им облокотиться, предоставив спину, – тот ещё труд, а и преградить путь, кому не след[4 - кому не следует], – тоже его печаль. Всё – ветер…