Немало птиц никогда б не увидели Родины, кабы не он. Весь мир в распоряжении его власти.
Вот говорят: «Ветер принёс…», и полагают, он – лишь то, с чем пришёл. И, хватая, что под руку, – воду ли, снег иль песок, он срывается штормом, метелью, песчаною бурей, от того, что, сказавшись посыльным однажды, об себе слишком сложно сужденье сменить.
Не желающий быть покорённым, покорным не будет.
75-лет Великой Победы
День в Москве начинается с того, что прямо с поезда иду к Могиле Неизвестного солдата… Ребята из полка охраны всегда узнают, встречают улыбаясь, отдают честь. Не знаю, как они рекомендуют меня, перепоручая следующим, их много сменилось за пол века, но открывают ворота, позволяют пройти в Александровский сад и грустят издали вместе со мной, наблюдая, как стою у Вечного Огня… Всматриваясь в мерцание пламени, я пытаюсь уловить больше, чем заметно, понять сверх дозволенного. Каждый всполох чудится чьей-то истраченной раньше отпущенного жизнью. И после, в течение целого дня, как только удаётся, навещаю это святое место… Вечная память…
Все годы после 1945-го можно считать послевоенными. Пережитое передаётся из поколения в поколение, вместе с завёрнутыми в новое полотенце письмами с фронта, и с детства знаешь, что они лежат для сохранности на дне голубого сундука, обитого по углам железом. Ты столько раз слышал, как мама пряталась от бомбёжек под стол, что кажется, будто был тогда рядом с нею и прислушивался к нарастающему вою самолётов.
Детство прошло в отражении зеркала пережитого родными… Дедов уж нет, некого порадовать вниманием. Но не забудется их пронзительный тост, и чёрный взгляд вослед уходящим в Вечность товарищам, да тихое, горестное: «Эх, славяне…»
С годами становится всё проще понять, как легко было им, тем, далёким и близким, не воспользоваться бронью. Как страшно, до ломоты в сердце страдали они вдали от жён и детей, но делали для них, для Победы всё, что могли… Только так и можется писать, с большой буквы: По-бе-да. Как обо всех, не имеющих срока давности, делах, которые не заканчиваются одним днём…
Сквозь ветра вой и сечение водных струй по жёсткой от обилия влаги траве не слышно дум, но хорошо видна размокшая грязь оплывающего окопа. Насколько далека беда от Победы? Что нас делает такими, какие мы есть? Смогли бы, вот также вот, как они? Это мучает.
Сыро, зябко, грустно…
Очень часто мы требуем от других того, чего не можем дать сами. Справедливости. Участия. Искренности. От того-то ли и существует искажающая истину полуправда, чтобы быть понятной всем? Но она лишь жалкое её подобие. А правда сама по себе в том, что каждый из тех, кто ушёл воевать, очень хотел жить, и надеялся вернуться.
Солнце, укрывшись с головой, читает, прихватив фонарик, но рассеянное его пятно пробивается, всё-же наружу так, что заметно, как красивы светло-серое небо, и рыжие деревья с веснушками зелёных листьев… Свет правды всегда находит себе дорогу, даже если на поле боя уже не осталось никого.
То, что так недолго…
Аромат мяты кусочком льда скатился прямо в горло. Полынь горчила даже на вид, а чистотел дурманил на расстоянии пары саженей. Трава росла не абы как, а сразу – букетами, стогами стриженых клумб вздымалась от самых корней, немного отстраняясь от земли, как бы не желая пачкать тонкие белые пальчики.
Цветущая зелень так рьяно казала свой норов, что в голове будто намеревались бить колокола, с минуты на минуту. Шмель, почуяв неладное, облетел округ, и, потянув за незримую бечеву, как за поясок халата, принялся уводить понемногу всё дальше и дальше от остро пахнущей кромки леса. Заставляя по пути вглядываться в каждый бутон, он усаживался, аккуратно и деловито оправлял юбки цветка, предоставляя запомнить его в том самом, лучшем виде, которое длится столь недолго, но, оставляя впечатление о себе, неизменно подправляя последующую немощь. От старания он был весь, с ног до головы в поту росы. Казалось, шмель всего один на весь лес, и принуждён приласкать всякий из тысячи цветов в округе. Ибо, если не он…
Стрижи тем временем стригли воздух, ласточки ластились к нему, как и синицы, что силились льнуть к небу, под цвет которого красили чубы каждую весну. Дятел привычно вертел ручкой деревянного барабана мельницы на весь лес, выходило не быстро, но звонко. Ворону так нравился этот звук, что, когда дятел уставал, тщился раскрутить его с размаху сам, но чересчур спешил, и от того каждый раз пролетал мимо.
Солнце застряло в рогатине ветвей, виноград потянулся было к нему, подпалить самокрутку листьев цвета молодой капусты, но слишком уж свеж и юн был он для того, не сумел.
Намыленный туманом горизонт, силясь удержаться на месте, мелко дрожал. Ему хотелось смыть с себя поскорее эту неопределённость, ясности хотелось, чистоты, и…
Минуя известный срок, небо, выплеснув остатки дождя на землю, отжало облако и повесило сушиться поближе к солнышку.
– Проветрится и уберу уж до осени, – решило оно.
Майский жук
Налитой кровью глаз майского жука смотрел прямо на меня. Я едва не раздавил его, неловко поскользнувшись, и теперь, когда мы оба избежали незавидной участи, глядели друг на друга, с трудом переводя дух.
Жук был какой-то непричёсанный, невыспавшийся, поношенная, в мелкую полосочку пижама, выпачканная бело-жёлтыми чешуйками, словно яичной скорлупой, сидела криво: одно плечо выше другого, на спине разошлась прямо по шву, край так измят, что смотреть тошно. Жук был явно местный, не так, чтобы опасный, но, по всему видать, довольно вредный.
Помешкав немного, я осторожно взял его на руки. Осмотрел со всех сторон, чтобы не изломать богатых усов, похожих на рога сохатого, и усмехнулся:
– Ну ты, жук, прямо как подгулявший матрос, не иначе.
Тот насупился, хотел было даже обидеться, но передумал, так как и впрямь был полосат, а всю его грудь покрывали желтоватые, как бы пропитанные духом махорки волосы.
Не смея ставить под сомнения мужественность жука, но желая определённости, я предположил, что он парень, а не девица:
– Я прав?
Жук прислушался, похрустел плохо подогнанной пластинкой губы и кивнул едва заметно, с трудом разобрав человеческую речь.
– Ну, конечно, барышни ваши любят на всё готовенькое, дней десять, а то и все две недели будут тянуть, прихорашиваться. Было б что там, – краснощёкие, черноусые, смех, да и только…
Жук прервал меня, возмущённо заёрзал, небольно, но ощутимо царапая ладонь.
Я понял, что переусердствовал в своих рассуждениях о красоте.
Майский жук, от того и майский, что сроку маеты жизни его – ровно на тот самый последний весенний месяц. И гудит он в этот месяц на полную, от души, так, чтобы навсегда разом, каждый день – пляски до утра. Ну, а уж после, как водится, – свадьба, детишки.
Говорят, что по всем законам механики[5 - раздел механики сплошных сред, аэродинамика], майские жуки летать не должны, но вот – летают же, далеко да быстро. Ходят слухи, мол,– нет им равных по упорству. Коли чего задумают, непременно добьются. Ну, а мы-то, понятное дело, не жуки, чего ж нам маяться-то, недосуг.
Шалости
Мышь сидела на листе кувшинки, который едва заметно раскачивался, но не до такой, впрочем, степени, чтобы быть причиной морской болезни.
«Морская болезнь… ну и где тут море?! Сказать кому, засмеют. Мне и глубины пруда хватит, чтобы утонуть.» – думала про себя мышь и силилась припомнить, как попала на середину водоёма. Невозможность восстановить ход событий, лишь отчасти была причиной её исступлённого состояния. Следуя совету семейного доктора, она питалась по часам, а обстоятельства принуждали нарушить привычный порядок…
– … или попытаться утолить голод тем, что есть… – произнесла вслух касть[6 - мышь], обдумывая создавшееся положение. Окинув взглядом лист, ей стало понятно, – тот не слишком велик, так что, начни она грызть его прямо сейчас, то к обеду окажется по уши в воде, а плавать мышь не умела совершенно.
Не сумев перекусить ни упавшим с вишни муравьём, не мухой, присевшей передохнуть, мышь вознамерилась-таки отломить небольшой кусочек листа, с самого края, и тут…
– Я вижу, вам не терпится познакомиться с обитателями пруда, моя дорогая. – Подала голос крупная рыба в белом, судя по всему, подвенечном наряде, что прихорашивалась тут же, в тени листа.
– Отчего вы так решили, – смутилась мышь.
– Да от того, что, покусившись на благополучие места, на котором расположились, можете распрощаться с собственным! – слегка надменно откликнулась рыба.
– Да как же это! – всплеснув руками, мышь, мелко и осторожно шагая, отошла с края листа на середину. – У вас праздник… – участливо вздохнула мышь, обращаясь к рыбе немного погодя.
– Свадьба! – откликнулась та охотно. – Гостей мы не звали, но коли кто решит нас поздравить… – кокетливо добавила рыба.
– Примите мои поздравления! – несчастная мышь была, несомненно, доброй девочкой. Расположение в её голосе были столь искренне и безыскусно, а принимая бедственное положение, до такой степени отважно, что рыба от неожиданности сконфузилась:
– Благодарю вас, моя дорогая и прошу меня простить. Я была несколько… непростительно груба, но, право слово, ненамеренно, не со зла. Дело в том, что лист, на котором вы изволите располагаться, коль его потревожить, тут же пойдёт ко дну. На вид он вполне силён, но держится на плаву исключительно из-за спрятанных под его щекой воздушных пузырьков[7 - аэренхима]. Они там сами по себе, шуршат чем-то по ночам, мы в это не мешаемся.
– О.… – только и могла сказать в ответ мышь, ибо бурчание в её животе досказало всё остальное.
– Вы знаете, – продолжила рыба, – если не побрезгуете, у нас тут, со вчерашнего дня лежит, ещё свежее, нам не по зубам, а вам в самый раз. Рыба метнулась к дальнему берегу пруда и скоро вернулась, толкая перед собой ещё не оплавленного слизью жука.
– Это мне?! – мышь не сразу решалась принять угощение, даже несмотря на то, что была голодна, и уточнила из вежливости ещё раз, – Это удобно? Вам же к столу… Придут гости, мало ли…
– Даже и не думайте отказываться. – Рыба была непреклонна. Я не смогу веселиться, зная, что вы тут одна, в таком бедственном положении. Кстати же, вон идёт мой будущий супруг, я вас представлю.