Вот, к примеру, часто ли слышна песнь волка поутру? Так, чай, не до песен ему тогда, ибо не птица, по земле ступает, не все-то тропки усыпаны мягкими сосновыми иголками, бывает когда и споткнётся он о камешек, оступится в ямку, да носом-то прямо в бугорок, так почти что на каждом его шагу – помеха.
А солнцу, ему-то чего манерничать, прихотливость свою чрезмерную выказывать почто? Кто ему там, наверху-то, слово поперёк скажет?! На него и смотрят лишь токмо снизу вверх, и никак иначе. Уважа-а-ют… Льстят. Ластятся. Во всякий час всяк ему рад: окошки растворяют, двери… Да что двери с окошками, – душу открывают нараспашку солнышку, особливо после тягомотины зимней. Так, бывает, распустят широко ворот, расслабят поясок и жмурятся, улыбаясь кверху, позабывши, как всего неделю назад тому точно так щерились на поляну, бескрайнему на ней сугробу, и дивясь сиплому звуку собственных по насту шагов, вспоминают себя ребёнком, да как катал на санках отец, с весёлой натугой, и скрипел снегом нарочно, словно мальчишка.
А и есть ли у солнца ровная тому радость? То – навряд. Что ни день – вспышки у него, да всполохи, вечный праздник, а чего-то такого тихого, светлого, от которого на сердце тепло… Откуда ему взяться? Да и сердце… не у всех оно есть. Не у всех.
Родительский день
Затуманившийся бесконечными тусклыми облаками день, омрачённое пасмурем его чело, в заботах о грядущем, позабыло о надобности уважить и скоротекущее мимо нынче. А оно-таки куксилось без должной заботы, и во всё время ожидания было занято чем-то, что теперь казалось совершенно неинтересным и неважным, но по прошествии времени обратит на себя внимание и заставит сокрушаться об себе.
Среди прочего, что принудит ко в пустой след печали, – остатки раскатанного скалкой оттепели теста сугробов, что чудятся издали белой, заснеженной сушью. Совсем скоро прижав её к сердцу, земля нежно вздохнёт, так что останутся от неё, пенкой на губах, едва заметные очертания, будто бы обведённые мелом. Для памяти – где что было. Хотя, к чему? Округа запомнит всё сама, и повторит не раз, коли придётся, – немного не так, заметно едва, но всё же.
Во дворе, на противоположных берегах глубокой лужи между двумя домами, стояли, озираясь вокруг, два приятеля. Они только что вернулись с погоста, где поминали своих усопших родителей. Навестив таким образом родных, молодые люди чувствовали удовольствие о сделанном, но смешанное со скорбью, оно создавало неприятный осадок, оставаться с которым наедине каждому из приятелей было не по себе. А посему, они топтались, рассматривая проталины во льду, по мерке уснувших осенью веток и цветов, сравнивая их с брошами, обронёнными зимой впопыхах из разбухшего от влаги деревянного сундучка.
– Не из короба, а именно из сундука? – Уточнил один приятель у другого.
– Из него. – Кивнул тот.
– Так это тогда иначе зовётся – укладкой, что как бы вольный ящик с крышкою на навесках, а коли для зимы, – он с оковами из мха и окладом лишайника.
– Вольный ящик? Так ты его именовал?
– Ну, да.
– Отчего ж это он вольным сделался? – Неловко, пугаясь даже своего неуместного веселья, смеётся приятель.
– Да захочешь – в горницу его поставь, можно и в переднюю, а коли нужда заставит – сложи туда весь скарб, на телегу и в путь. Сундук – это исконная, коренная русская утварь, делается из берёзы, либо ясеня…
– Ну, какой ещё ей быть, не из сандала же.
– Не, из сандала, нет. Он есть красный, жёлтый, чёрный и синий, таковой у нас больше на краску идёт, яйца на Пасху им красим.
– Известное дело, что красим. – Вздыхает приятель и отворачивается, чтобы скрыть текущие из глаз слёзы, ибо припоминается ему вдруг во всех подробностях тот день, когда из рук отца получил своё первое крашенное яичко.
Однако же, надежда на нескорое покуда разговление и последующие праздничные дни после Великого поста, невольно сменили впечатление приятелей о нынешнем дне, так что он перестал казаться им унылым и беспросветным, а скользкие его от слякоти щёки представились покрытыми лаком или даже сахарной глазурью, вместо стылой гущи растаявшей грязи.
– А что, хорош нынче денёк-то?!– Ожидая согласия, испросил один приятель другого, в конце концов.
– Не дурнее прочих. – Охотно подтвердил тот, и подкрепляя свои слова, слегка склонился навстречу товарищу, отчего поскользнулся на ровном месте, едва не упал, но взамен досады улыбнулся – широко, радостно, будто ему только что посулили пряник, а не вымазанную из-за непогоди одёжу.
Солнце, что до того часу медлило выходить, приотворило окошко своей опочивальни, из-за чего сделался сквозняк, и покров бренности, кой тянулся за приятелями от самого погоста, рассеялся весенним ветром в клочья. А до поры или вовсе, – кому про то знать, как не вам.
Без слов
– Опять без варежек? Ты только погляди, все руки в цыпках! Это никуда не годится! Неужели не стыдно ходить с такими-то руками?! – Сердится мать. Чаще всего я молча сношу её недовольство, но иногда на меня находит, и, как теперь, начинаю возражать:
– Так чего стыдиться, если я держу руки в карманах. Кто их там увидит!
Мать багровеет от ярости, и разрывая нитки карманов, вытаскивает мои занозистые ладошки, дабы густо смазать их глицерином. А посылая меня в угол, требует вдогонку:
– Подумай о своём поведении!
Она уходит в кухню, готовит ужин и громко поёт, а я стою, прижавшись лицом к штукатурке, что скоро намокает от моих слёз, и принимается пахнуть мелом, купоросом, да ещё чем-то сладким.
Запахи.... Помимо всего прочего, детство наполнено ими сполна.
Пылью пахли капли дождя, что стекали по плащ палатке деда на пол ручьём; приторно, с вызывающей оскомину кислинкой – помадка, спрятанная в стенном шкафу бабушки; и немного едко – вакса, что без труда и капризов прерывала утренний сон. В любое время дня или ввечеру её растирали по чистым просохшим ботинкам, – с полуулыбкой, заметным удовольствием, даже некоторым, вполне ощутимым со стороны упоением.
То деды, с увлечением и страстью, полировали свою обувь..! Они устраивались на низкой скамеечке у входной двери или даже в коридоре, и принимались колдовать. Втирали маленькой ловкой щёткой ваксу в щёки ботинок. Сперва в один, потом в другой. Давали немного времени впитаться, а после яростно накидывались на ботинок сразу двумя большими щётками. С двух сторон: наискось, по бокам, с задника, и снова, и снова, и не зацепивши одной щёткой о другую ни разу.
И когда казалось уже, что всё, большего совершенства просто не может быть… Деды добывали с хитрой улыбкой некую бархОтку, мягкую тряпочку, которой доводили ботинки до зеркального блеска, всего в какую-то минуту.
Любому мальчишке, а может даже и девочке, глядя на солнечные зайчики, что прыгали к потолку с самых носков чищенной обуви, хотелось заполучить в собственное безраздельное владение маленькую щёточку, низкую скамеечку и небольшую баночку с ваксой. И только мать, как водится, всякий раз портила дело:
– Папа! Да выставьте вы уже это безобразие, наконец, за порог! Нету силы терпеть! Пироги, и те скоро будут пахнуть вашим гуталином…
Как говориться – без слов…
Капельник
Кажется, едва минуло Крещение, а уже и Капельник[10 - 13 марта, день святого Василия Исповедника, народное название дня – Капельник]. Загороженный зимней ещё, промёрзшей едва ли не до корней дубравой рассвет, как отсвет костра на дорогу в ночи – ярок, взывает к себе, заставляет остановиться, обернуться… Как любой рассвет, мимо которого никак не пройти. И не от того, что он какой-то особенный, но потому, что он вновь случился, этот рассвет.
Глядя на чёрную беззубую пропасть, коей чудится весенний лес, округе всякий раз не по себе. Она куксится, дует губы, сердится. Ибо только что, – день, много – неделю тому назад, она была с головы до ног бела, иной её невольный, нечаянный изъян терялся среди причудливых складок сияющих юбок. Серые же глаза неба над меховым воротом сугробов смотрелись, подчас, интереснее тех – голубых и бездонных, от которых не отвести взора летней порой.
А нынче… Что оно такое, это теперь, коли повсюду обмётанные лихорадкой плесени нюни пригорков, как раз по обеим сторонам распутицы.
– Хочу-у-у! – Гнусавит округа, и дабы угомонить её, ветер баюкает её, как дитяти, дышит нежно на её горячий лоб, а тем же временем: то сдувает с дороги лужи, то разгоняет тучи по краям небосвода, и по всякую минуту трясёт погремушкой ветвей, скорее, заглушая капризы, нежели унимая их, чем, кажется, делает всё ещё только хуже.
Утомившись донельзя, ветер прячется от округи на сквозняке промежду сараями, и мороз, усмехнувшись сочувственно, берёт напоследок дело в свои руки. А ловок он или удачлив, кому какая печаль, если к утру округа уже довольна, прибрана, и ни причины для слёз, ни следа от них.
Окутанная прозрачной кисеёю снега, округа вновь мнит себя прелестницей, а то, что жидкая грязь на тропинке едва подёрнута ледком, и в любую минуту может дать о себе знать, так то пустяки, – летом оно также случается, и не раз, что после хорошего ливня без галош не пройти…
Своя дорога
– Ой… гляди-кось, на стю-ю-день похоже!
– Не-а, ни разу! На заливное!
Середина марта. Два загулявших с намедни шалопая брели без цели по берегу реки, угадывая «что там». Солнце накануне протёрло как следует зеркало льда от пыли инея, и потому можно было разглядеть речное дно даже на глубине. Лишь омут зиял чернотой ила, не допуская до своих скользких истин.
Вода подо льдом, в такт небыстрому течению, едва заметно вздыхала во сне, шевелила пальцами водорослей, словно перебирая клавиши рояля, и по-детски всхлипывала, – то рАкушки изредка пускали мелкие пузыри со дна, как с нахмуренного из-за спешки вод лба. Добравшись до поверхности, пузыри толпились там, слипались, сливаясь в один. Набравшись от пучины важности, они подпирали тонкую, тающую слюду воды, пучились, выдувая ледяные купола, так что даже неувенчанными, явственно напоминали старинные русские пучины[11 - старинные русские церковные купола].
В тот же час, приподнявшись с трона горизонта, солнце добавило, наконец, красок округе, и заодно, наискось прочертив тонкую линию луча, тронуло нечаянный нерукотворный купол, тем водрузив над ним призрачное перекрестье, которое, зависнув на мгновение над рекой, поторопилось развеяться в мелкую золотую пыль.
И всё это на виду!!!
Как только озябшие повесы, загодя утомившиеся в уготованном им будущем, вновь обрели дар речи, то не решаясь-таки заговорить о пустом, о зряшном, молча отправились поскорее, куда шли. Да только теперь чудилось им любое прежнее каким-то не таким, не привычным и обрыдлым.
В слякоти, что прибило морозцем, грезилось тонкое льняное кружево, в скрипе сломленной ветром ветки – приотворённая грядущим дверь, либо сундук, кой хранил все тайны, да открывался не для всех.