…В иные времена даже невинный утренний туман мнится дымом и пахнет порохом, а в другие…
– Кашей, что ли?
– Да, хотя бы и кашей.
Что главное в… цветке
Сколько бы ни было нам лет, какой бы сезон не обосновался за окном на время, как навсегда, – будь то купания в проруби или купели, питья целительных вод или съездов для зимних потех промеж балаганов, – мы все в плену чудес новогодней ночи.
Но даже если события очередного года не оправдывают наших надежд, мы стараемся делать что-то необыкновенное для других, передаём в их руки факел веры в добро, справедливость, которые уже сами по себе – чудо.
Меняем ли мы тем отчасти правду жизни или уповаем на то, – неважно, ибо мир соткан из невысказанных слов, неразделённой любви, неосуществлённой мечты многих и многих, которым помешал какой-то ведомый или неведомый пустяк: недобрый взгляд намерение, плохо сдержанный порыв недовольства, либо чужое, не к месту, волнение.
Я помню, как, бывало, говорил дед:
– Раньше я не так переживал. За всех. Раньше мне – тьфу! – а сейчас беспокоюсь. Обо всём! Видимо, возраст… Надо бы… чего-нибудь… – И посылал бабушку за четвертинкой «для аппетиту», так как не желал покупать «беленькую» сам, позорить честь офицерского мундира, демонстрируя свою слабость в лавке перед сидельцем.
Бабушка горестно вздыхала, вскинув брови к корням волос, но не перечила мужу, а повязав на голову платок, брала сумку и отправлялась, за чем послали, ну и ещё прикупить правианту к столу.
На обратном пути сумка всегда была полна, узелок под подбородком растягивался, так что к дому бабушка подходила уже простоволосой. Платок совершенно не шёл к ней, он портил милый образ бабушки, сминая и пряча под грубой тканью завитые природой волосы. Мне всегда хотелось спрятать этот ненавистный цветной лоскут, но, думаю, тогда бы бабушка, покорно вздохнув, приподняла крышку окованного железом сундука, и достала другой, ещё менее интересный платок.
Кстати же, бабушка никогда не говорила про кого-то привлекательного, что тот красив, а называла его «интересным». Отчего бы так? Стыдилась ли она такого важного слова, под которым таилась, подразумеваясь, красота всего мира, или ещё из-за чего? Теперь не узнаю, а удосужился ли спросить у неё тогда – уже и не припомню.
Бабушка всегда была занята, и наблюдая за нею, я получил ответ на одну из основных задачек бытия – зачем живёт человек. Подчас, это трудно, но лишь от того, что неверно задан вопрос, ведь надо понять не «зачем», а «как» жить человеку. Глядя на бабушку, я совершенно определённо понимал, что – с удовольствием, влюбляясь в каждое дело, именно тогда оно становится твоим, а уже после, в подтверждение сопричастности, приходит ощущение радости от общения с людьми и тестом, от глаженья кошки и белья…– ото всего, к чему касаешься или мимо чего идёшь!
Бабушка всё делала с лёгкой улыбкой, наслаждаясь любой, часто нелёгкой, работой. Из-за того-то и пирожки с котлетами у неё были вкусны, и бельё сияло белизной, и от её акварелей просто невозможно было оторвать глаз.
– Ба! Это гвОздики?!
– Да… ГвоздИки.
– А это – шпионы?!
– Пионы, они…
– Ой, а тут… я знаю-знаю, не подсказывай… Тимофеевка!
– Верно.
По рисункам бабушки я не просто узнавал названия цветов и трав, но учился видеть их настроение, замечать поступки.
– Фу… калы… Не люблю их!
– Даже так? А скажи мне, что главное в цветке?
– Как что? Чтобы нравился!
– Э, нет… Куда важнее знать, что доставляет радость самому цветку. Чему навстречу открывает объятия своих лепестков, каких насекомых привечает, опасается кого…
– Разве цветы умеют бояться?
– О, ещё как!
А вот самой бабушке, так виделось мне, ничего не было страшно: ни смерти, ни жизни, сколь та ни была б тяжела, ни даже дедушки, каким сердитым и грозным ни казался бы он иногда…
Но мы же, как всегда, только о цветах? Ну, так и будет с нас, вполне довольно про них.
Третий глаз
Во лбу неба, драгоценной бинди сиял Сириус. Выцветший на ветрах тысячелетий, он давно уже из красного сделался бело-голубым, утерял бОльшую часть своего яда, но не перестал быть приметой правды[17 - Бинди (точка, капля) в индуизме – это знак правды, цветная точка, которую индийки рисуют в цетре лба, так называемый «третий глаз». Так же известен, как тилака. В состав краски, которой ставится бинди, входит яд кобры.], привлекающей внимание.
– Та-ак… Третий глаз у вас ещё не открыт…
– У-у… жалко-то как! А я уж думал, что я не как все, особенный.
– Радуйтесь, что так, живите спокойно! Третий глаз это вам не украшение.
На заношенные пластыри сугробов, поросшие прошлогодней травой, сыплется разноцветная пудра бабочек: крупные жёлто-лимонные хлопья и мелкие, цвета густого южного загара.
В сочной ещё, незаветренной пыли, тупятся о камни насыпи золотые иголки травинок, утерянных прошлым годом.
Пук травы спешит по дорожке, перебирая тонкими паучьими ножками, вязнет в лакированной слякоти, как в краске, цепляется за игольницу мха.
В чаще леса то ли учат кого, то ли любят, то ли ненавидят, либо крутят руки сломанному, но не сломленному суку, и тот силится не выказывать боли своей, да не всегда оно можно, вот и стенает от того на всю округу.
Берёзовые полешки лежат крест на крест барабанными палочками подле натянутого полотна поляны. Дятел дразнит их с притолоки берёзы, подначивает, того и гляди, не сдержатся, да как почнут топотать, да перестукивать, аж до земляной кашицы.
Пока суть да дело, день зашёл за спину ночи и, встав на цыпочки, принялся любоваться через плечо той бело-голубой звездой, на которую засматривались многие и до него. И ведь это не потому, что взору не на чем больше отдохнуть. Причина в другом, но вот её-то без третьего глаза и не разглядеть.
Это нравилось нам…
Ворон, утвердившись на громоотводе, говорил громко, вещая на всю многострадальную округу, которой предстояло вскоре перенести весеннее столпотворение, нестрой и разноголосицу птичьего пения, совершенного каждого в отдельности и откровенно фальшивого в хоре.
Ворон старался увлечь громоотвод к небесам, звал с собой, но тот оказался верен себе и стоек. Отчаявшись добиться своего, птица принялась насылать проклятия и на него, и на землю, что по обыкновению покорно ожидала своей участи. Не в силах повлиять ни на что, земля, как мать, которая, рождая помногу, отдаёт, сколь может от себя, глядит после опустошённая, измученная волнениями, готовая сделать и превозмочь всё, что угодно, но только не пережить собственное дитя.
Ворон сидит выше всех, смотрит мимо зорь и криком своим призывает на округу грозу или понуждает её идти прочь…
Слом пня рыж от стаявшего едва сугроба и задран лисьим хвостом. Он умудрён и радуется той жизни, которая есть. Свежие, недавние его собратья, мокры от того, что напрасно гонят весенний сок земли, ибо ещё не знают, не поняли, не верят, что они уже пни, и не к чему больше трудиться тяжело.
Зелёные от лишайников стволы орешника отливают изумрудом, гордые тем, что зелены и без листвы. Слабые их предплечья немощны только на вид. Придёт пора, и покажут они округе, на что способны. Осталось совсем немного обождать.
А округа сама… Дабы говорили про неё только хорошее, платит золотыми червонцами прошлогодней листвы закату. В медовых волнах его света заметно, что ветер, усердный городошник, оставил после себя раскиданные стволы, промеж которых, там и сям пробиваются пролески, как пушок над губой.
Передом к лесу стоит косуля, и была бы незаметна совсем, коли б не белоснежные её подштанники, что чудятся нестаявшим с коры сугробом.
Покуда я уверял округу в том, что она хороша, как никто другой, из-под порога выбралась жабка. И… она не забыла меня!
Жаба улыбалась человеку, как собрату, как своему, да не спросонок, не из вежливости или благоразумия, а просто – помнила о нём, видела во снах, под колыбельную метели.