Посреди косовой, не касаясь земли, в мягком гамаке, сплетённом из золочёных лент травы, нежилась ящерица. Солнце раскачивало подвесную койку тёплой рукой, баюкая ящерку. Тут же, на камне у дороги, пристроился и лесной клоп. Он был внушителен в своих доспехах, и из-за них же смешон. Кому придёт охота вступать в распри, в такой-то день!
Пауки натягивали первые струны паутины на грифы сосен.
Губы болотных кочек обметало травой, вода промежду них пенилась суслом, а вышитые первоцветами пригорки глядятся празднично, выстиранными рушниками.
Земля пахнет неприлично густо, взопрела с непривычки. Ветер, листая зачитанные страницы травы, находит среди них и про запах прошлого зноя, и про душный, душистый аромат цветения разнотравья, и про распевки шмелей на рассвете, – будет что подсказать земле.
Бабочкам от весеннего угара вскружило голову, вот и кружат они, задевая лицо.
Узкий след ступни кленовой крылатки, – это всё, что осталось от осени, после зимы – и вовсе ничего, а юная медянка, которая успела едва уступить дорогу тому, кто идёт по ней неспешно, будто завиток кованой решетки будущего летнего сада…
Таки в своём праве, наконец, весна…
Растрата
Я стоял возле неё, и во всеуслышание восхищалась ея прелестью, ибо совершенно был не в силах смолчать. Она была нежна, скромна, но явно не изнежена и держала себя спокойно, с достоинством, в котором было куда как больше знания о своих достоинствах, нежели истинного понятия про них.
– Отчего вы к ней… эдак?! – Удивился проходящий мимо. – Стоит ли оно того, чтобы тратит на неё минуты своей жизни?! Ведь, добро бы какое дело, а то так, пустяк…
Не удостоив прохожего даже кивком, я продолжил своё занятие. На самом припёке у забора, слившись с травой, приникнув к ней тесно, лежала ящерица. Когда я только шёл в ту сторону, не подозревая про её существование, она затаилась, дабы дать немного времени нам обоим. Мы могли напугаться или напугать друг друга, но вместо того… Я был сражён совершенством её образа, а она, так вышло, очарована моей восторженностью.
Ящерица положила ладошку на рыжую гриву травы, и замерла, прислушиваясь к моим безыскусным, но искренним речам. Они, хотя и смущали немного, но явно нравились ей. Не отличаясь красноречием, я повторялся чаще, чем того хотел, и реже, чем заслуживала сама ящерка. Но она благоволила ко мне, а я, из-за неумения говорить красиво, старался хотя бы всякий раз менять тон:
– Какая красавица! Какая… красавица!!! Какая! Красавица!!!
Солнце подсвечивало ящерицу, предлагая рассмотреть её получше, рекомендуя не как товар, но будто драгоценность под стеклом… А она и вправду была бесценна, эта маленькая юркая ящерка. Всего лишь день назад, в траве у забора лежал бесформенный страшный мёрзлый ком земли, и вот теперь, когда он оттаял…
Так как не истратить несколько своей жизни на то, чтобы почтить и поприветствовать чужую?!
День плетения из солнечных лучей
[30 - 12 апреля]
Шмель деликатно постукивал в окошко, шуршал по стеклу, шаркал, расшаркиваясь, и шептал обворожительным, обволакивающим собеседника баском:
– Ш-ш-ша-ркО!
Я вышел из дому, поглядеть, точно ли там так жарко, как про то твердит шмель и он, на один только взгляд зависнув перед лицом, радостно полетел вперёд, призывая следовать за собой.
– Ш-шикарно! – Без устали шелестел шмель, и я, оглядываясь по сторонам, был совершенно согласен с ним.
Полдень лился мёдом, и им же вздыхал. На праздничном столе весны были разложены. зеленые салфетки листочков в медных кольцах почек. Гусенички берёзовых серёг, вперемешку с выпавшими украшениями из ушей осин, лещины и ольхи, копошились на тропинке, мешая идти. Ступать по ним было неловко, ибо их нежные косточки были чересчур хрупки. Один неосторожный шаг, полшага, и поминай как звали их, так что приходилось быть более, чем осмотрительным.
Всё, кроме хмеля, что терновым венцом обвил голову пня, было зеленей зелёного. В прочее время таких оттенков, пожалуй, не сыскать. Жёсткий ворс молодой травы, пирамидки сосен и самый воздух подле них, – похоже, были того же похожего, неодинакового цвета.
Чёрный шмель с крыльями под масть знойного июльского неба припал грудью навечно к тёплому песку, а над ним порхал, хромая, увечный, с опалённым крылом мотылёк.
Сокрушаясь об них, сосны хлопотали ветвями, махали от огорчения руками в широких, отороченных зелёным же мехом рукавах, так что кусочки коры сыпались с них и летали по ветру бабочками. Березы – те стояли смирно, их ветви в ажурных шелках лишайника, как в чулках, зябли от возбуждения страхом. Белолицы и чернобровы берёзы, да нечем им выразить себя, подчас, кроме как промолчать.
…Шмель всё летел и летел впереди, не давая проходу. Пряный аромат перебродившей берёзовой крови кружил голову, а сквозь тантамареску[31 - картинка с вырезанным местом для лица, используется в фотографии] облака на землю глядело солнце…
Так отцу и скажу…
Чем ближе втянутый узелок загорелого пупка лета, тем чаще вспоминается зимняя рыбалка. Ну, не совсем рыбалка, а так…
Как-то раз, гуляя на лыжах по лесу, я дошёл до залитого морозом катка реки. Снегу той зимой насыпало меньше обычного, широкие чаши оврагов оказались заполнены холодной крупой едва ли по колено, поэтому можно было любоваться белой вышивкой инея по серой канве ветвей, вместо того, чтобы пыхтеть, проминая сугробы до красной пелены перед глазами.
Задорно шлёпая пятками по лыжам, как тапками, я раскачивал головой, словно болванчик, напевая нечто невразумительное, но несомненно весёлое под нос себе и лесу. Радость в детстве не ищет повода, потому как он есть у неё всегда. Вкус каждого глотка бытия незабываем, ибо всякий – впервые, любой – интересен и не напрасен. К тому же, пустяшного, зряшного не бывает, и не потому, что его вовсе не существует, но из-за того, что картинка жизни собирается не враз, а постепенно. И то, что почудилось случаем, явило себя закономерностью, сказанное сгоряча обернулось пророчеством. Но всё же, всё же, всё же…
Кто ждёт от ребёнка сурьёза? Он – само счастье, что не в недостатке разумения и опытности, а в умении отдаваться жизни со всею страстью и искренностью. Взрослый, поди, уж и не сумеет так…
Итак, напевая под ритм попеременного двухшажного[32 - лыжный ход], я сам не заметил, как вышел на лёд. Пологий берег, обняв реку, укрыл её краем снежного одеяла… Было тихо и торжественно, аж до мурашек! Я выдернул ноги из лыж, так как показалось неуместным и пошлым шлёпать пятками по деревяшкам, будто в сенцах. Это как бы если я пришёл в музей в домашнем или исподнем, не умывшись, и не пригладив мокрой расчёской чуб.
Не сразу, но я заметил ущербный лёд прямо посреди реки, и поспешил посмотреть, в чём там дело. Судя по всему, незадолго до моего прихода это место покинули рыбаки. Рядом с прорубью, цветными осколками жизни лежала мелкая рыбёшка, каждая похожая на причудливую сосульку, а сквозь корку льда были видны застывшие в ужасе глаза.
Честное слово, ребёнком я редко плакал, не то, что теперь. Но тогда, под впечатлением от выражения лиц мальков, буквально взвыл, и, рухнув на колени рядом с прорубью, принялся царапать ногтями прихваченную уже морозом воду. Я решил, во что бы то ни стало спасти рыбок, а так как под рукой, кроме лыж, у меня не было ничего, то в дело пошли именно они.
Свободный от наледи участок воды казался очень мал, но и рыбки были ещё детьми. Спеша, я пропихивал их сквозь прореху одну за одной, и едва последняя рыбёшка оказалась в воде, прорубь вновь затянулась льдом. «Зарастёт, как на собаке», – отчего-то вспомнились мне слова деда, сказанные им, когда я рассёк себе бровь о край колодца, засмотревшись на соседскую девчонку.
Покуда стекло льда было ещё тонким и прозрачным, прильнув к нему я подглядывал, как через окошко, за мальками. К счастью, жизнь и радость возвращалась в их глаза скорее, чем отставала шелуха льда. Они стряхивали с себя оцепенение и шепча неслышное порванными губами, исчезали в тёплой глубине. Я не ожидал от рыб благодарности, но всякий взмах хвостом каждой из них воспринимал, как рукопожатие.
Это может показаться чудачеством, однако мне казалось, что мы с этими рыбками ровесники, и оставить их умирать на ледяном подоле реки, это как если бы я бросил там кого-то из своих товарищей, – Лёвку или Серёгу. Ведь они, эти рыбёшки, так же, как и мы, ещё не видели ничего в этой жизни! И каши не поели вдоволь, и не понюхали пороху, – ничегошеньки из того, что причитается тому, кто появился на свет. А достались им только острый крючок, рывок, невозможность вздохнуть и холод, до самых рыбьих костей.
Путь домой мне освещала луна. Я довольно сильно устал и продрог. Идти даже по неглубокому снегу без лыж было тяжело, но мне было всё равно. Да и вырос я уже из них! Так отцу и скажу…
Интерес
– Да вы пейте чай, пейте, остынет.
– Не хочется.
– Не хочется ему… А надо!
– Ничего мне не надо. Вы меня простите, но я, пожалуй, пойду.
– И куда это?
– Так… Никуда. Поброжу.
– Вы уже, милейший, год, как бродите. Много оно вам помогло?! Вы глядите, какой вы сделались скучный, унылый. Подле вас, вон, сливки киснут.
– Ничего с ними не сделается, сметаной будут…
– Да с ними-то ничего, а вот с вами… Вам уже, похоже, доктора надо.
– Никого мне не надо. Отцу вон уже позвали… И что вышло?!
– Ах, оставьте! Все там будем! Забудьте!