В эту пору – всяк попарно. Одинокий взывает об своём невольном сиротстве молча, с растерянным выражением, мол, – как же так-то, почему все мимо, неужто я так дурён. И милуются парочки, не стыдясь его недоумения. Не до него им, не до себя даже. Мил-друг нынче дороже отца-матери и всей прочей родни до седьмого колена. И тут уж – склонности одни, хозяйство общее и детки, а там – как пойдёт. Кто вместе навсегда, а иные не дольше, чем до набриолиненных морозом луж.
Но это для вернувшихся самый разгар, а те, которые просмотрели всю, до последнего листочка книгу осени и грелись на чердаке, пачкая оперения в жирной пыли подле печной трубы, те пташки ранние.
Витютень[33 - крупный лесной голубь,, вяхирь], к примеру, уже подрос и под напором сурового бати впервые покинул плоскодонку гнезда. Вернулся он только под вечер, да нервный, как бы не в себе. Видно, думал молодой голубок, что гнездо и ветви рядом – это весь мир, а оказалось, что тот велик, куда как больше его представления о нём.
Сириус, посеребрив усы и надвинув поглубже голубое кепи, разделял волнения юного голубя, и вспоминая себя молодым, да ярким[34 - Сириус в древности называли красной звездой], грустил о временах, когда повелевал разливу Нила или будил в Сенеке[35 - римский философ и поэт] поэта, а после ложился у порога ночи, как и полагается верному псу[36 - Сириус находится в южном созвездии Большого Пса], дабы уберечь её от посягательств рассвета до известного часа, когда уж можно будет открыться нараспашку и дню.
Илья
– Присаживайся, пожалуйста!
– Спасибо. Как только вы захотите спать, скажите мне, и я сразу заберусь к себе на вторую полку.
– Хорошо, договорились! – Пообещал я, но несмотря на утомление, небольшую простуду и поздний час, сумел побороть сонливость, словно понял, что не смогу после жить спокойно, если не поговорю с этим ребёнком, который в одночасье сделался мужчиной.
– Ты туда, воевать? – Спросил я тихонько, и мальчишка кивнул:
– К сожалению, да.
– Спасибо тебе. – Горячо поблагодарил я, протянув руку для пожатия. Ладонь мальчишки была ожидаемо тёплой, и неожиданно крепкой, надёжной.
Он едва заметно улыбнулся, оценив мою искренность и порыв, но с едва заметным сожалением сказал:
– Так думают не все.
Я покачал головой, соглашаясь и недоумевая, одновременно:
– Третьего не дано!
Но мальчишка промолчал.
Я лихорадочно искал способ исправить создавшуюся неловкость, пошарил глазами по сторонам, и заметил, что не хватает комплекта постельного белья.
– Оно ваше. – Успокоил меня мальчишка. – Я посплю и так.
– Что ты, ни в коем случае, мало ли кто лежал на матраце до тебя!
– Это пустяки, – пытался уверить мальчишка, но мне казалось, что самое малое, чем могу выказать поддержку, это уложить его поспать на чистом, в тепле…
Когда проводник принёс постельное, мальчишка улыбнулся одними губами:
– А вы волновались. Видите. принесли.
Мне хотелось как-то разговорить его. Не для чего-то, не для себя, для него самого, так как сдержанность парнишки немного походила на отрешённость. Наскоро разбросав карты возможных тем, я нашёл среди них ту, единственную, понятную всем:
– Как твои родители? Справляются?
– Я еду с похорон отца. – Просто ответил мальчишка, а мне, к несчастью, было чем ему ответить.
– Как я тебя понимаю… Ровно год назад я тоже потерял отца, и, знаешь, всё это время, днём казался почти что весел, а наутро подушка была насквозь промокшей от слёз.
После этого нам стало легче смотреть друг другу в глаза. Мы поговорили о пустяках, про собак, и о том, что для всех прочих в вагоне, как бы ничего не происходит, они живут без оглядки на страдания незнакомцев, и шаркая чистыми пятками по тёплому полу, отправляют дочерей на Бали, а по вечерам поднимают гантели, дабы мясо мускул наполнилось кровью и стало ещё более рельефным.
И так хотелось сказать им всем, что они ничего не понимают про Родину только потому, что она у них есть, но лишь до той поры, покуда есть на белом свете такие мальчишки, которые отпускают мамину руку, и берут оружие в свою.
Прощаясь, я спросил:
– Как тебя зовут?
– Илья.
– Возвращайся живым! – Попросил я, ибо иного пожелать ему не мог.
Москва у каждого своя…
Москва… Что это за город? Для кого он? Чей? О чём думает, когда едет в метро и следит за шуршанием серой змеи тоннеля за окном? Что снится ему, в ту неспокойную минуту, когда дворники сквозь дремоту дожидаются, наконец, тихого сухого щелчка пальцев, что издаёт будильник, прежде, чем прозвонить?
В авоське крыши ГУМа колышется небо. Облака не держатся в ней и бегут, как закипающее молоко. И хоть дуй на него, хотя сгоняй жар холодной ложкой или хватай, обжигаясь, с огня, – всё одно сбежит.
Из переулка Москва пахнет мокрым асфальтом, и через раз чихает тройным одеколоном. То обросший за лето мальчишка решил удивить товарищей, и на вопрос мастера:
– Как вас постричь, молодой человек? Бокс? Полубокс? Полька?
Ответил гордо, даже с вызовом отчасти:
– Под Котовского!
За что и получил пять граммов одеколона из автомата с зеркалом на всё окошко.
В Богоявленском соборе ударили к заутрене. Встревоженные колокольным звоном чайки покинули уют пыльных чердаков близстоящих домов. Простуженные их крики, как проклятия сыпались с неба на землю, но это продолжалось недолго. Чайки пугливы, да не злопамятны, и скандалят больше для порядку, нежели от сердца.
Через открытое окно одного из домов видно, как, сидя за маленьким квадратным столом, завтракает небольшая семья, – двое детей и родители. Дочка льнёт к матери, обритый наголо сын, кажется, держится особняком, но с обожанием поглядывает на отца, а тот, ласково подмигивая жене, многозначительно декламирует:
– А пшёнка-то сегодня не на молочке-с!
Супруга, кивая красноречиво в сторону детей, горестно воздевает брови к пробору, разводит руками, и встряхивая перманентом, спрашивает нарочито бодро:
– А кому добавки?!
Женщина заметно бледна. Чтобы оставаться привлекательной для мужа и, в тайне от него, она крадёт время у сна, дабы заплести много-много мелких косичек, и получить к утру ту прелесть мелких кудрей, столь притягательную для мужчин в военной форме.
Не зажжён покуда Вечный огонь от факела, привезённого с Марсова поля, и не стоят ещё у стены Кремля в Александровском саду люди, переговариваясь тихо, как подле могилы родича, погребённого минуту назад…
Москва у каждого своя, но она одна, на всех одна.
Земля
Расплавленная игла рассвета прошивает строчку ровно по сосняку, продевая нитку промежду ровными его рядами. Притачав сосновый лес крепко к дороге, так и не подняв головы от работы, с затёкшей шеей и ноющими опущенными плечами принимается стегать тонкое одеяло из ткани неба, плотно набивая его облаками. Часть небосвода нетронута и обведена тонкой чертой белой тучи, как мелом, видно будет ему для чего-то нужна. А кому? Всё тому ж рассвету.