– Я с работы домой шёл пешком.
– ..!
На берегу просторной лужи – мужчина. Мимо идут люди. Молодые и пожилые, умные и не очень, трезвые и навеселе. Аккуратно обходят воду, брезгливо морщат губы в сторону лежащего на земле.
– Мужчина. Эй. Вы живы? – только одному из толпы есть дело до того, кому худо. Нащупав пульс, уловив дыхание, помогает подняться и ведёт в сторону остановки. Человек нетрезв и движение собственных ног немного приводят его в чувство:
– Н-не туда! Нет!
– Куда вам?
– Туда! – мужчина кивает в противоположном направлении. И его ведут. И приводят, куда надо.
– Скажи, тебе бывает страшно?
– Да. Иногда у меня так мало сил, что я боюсь, – увижу кого-то, кому нужна помощь, но не смогу её оказать. Или помогу, а сам не дойду…
Да, вот… оно бывает. Такое преднамеренное сострадание. Готовность быть рядом с тем, кому это надо. Любому.
Посреди пруда, распластав тело поверх воды, лежит лягушка, парИт. Солнце печёт, пАрит. Под животом у лягушки карасик. Он прячется от ужа, который наметил его себе на обед. Лягушка перегрелась давно, ей пора передать своё тепло прохладной воде у дна, но она терпит. Жаль рыбёшку. Мала ещё. Пусть подрастёт.
Апрель
Пара дубоносов, как два крылатых хомячка, ощупывали промёрзшую землю. Они собирали объедки с праздничного стола осени и были рады им.
Мякоть ягод винограда в первую же зябкую ночь, когда увядание стало столь явным и неотвратимым, что подало повод первому дождю листопада, превратилась в ржавую кашицу. Воробьи, дятлы, свиристели и синицы по всю зиму брезговали сим деликатным кушаньем. Сплёвывали его сквозь неплотно сомкнутые губы клюва. Выбирали грушевидный, мелкий, словно речной жемчуг, бисер семян да красиво состаренную тугую кожицу ягод. И от того-то дубоносы оказались в фаворе теперь. Залетев передохнуть, всего лишь на одну ночь, не дольше, разминая натруженные расстояньем мышцы, дубоносы были тронуты деликатной суетой собратьев по перу. То зорянки, одетые в оранжевые, под тон рассвету, манишки, стараясь никого не будить, пировали поутру.
Перейдя с веток прямо к столу, наземь, дубоносы принялись угощаться, вплетая в ткань затянувшейся трапезы и подоплёку сияния парчи своих нарядов, и основательную добротность столовых приборов.
Лишь цепкие в цыпках ступни, как разрешение вялотекущего спора меж Цельсием и Реомюром, – который из минусов зябче, – было не спрятать. Не прекратить тот спор меж бедностию и довольством. И обледенелыми дождевыми червями гляделись они. У подола одежд снующих воробъёв, зорянок, дубоносов, взявшихся ниоткуда кукушек, дроздов, дятлов и синиц, что вернулись на полпути из глубин леса.
Апрель суров. Будто строгий гувернёр, одёрнув за фалду сюртучка воспитанника, он надменно увещевал:
– Остыньте. Ведите себя прилично, молодой человек. Сдержите свою горячность. Всему – свой час. Скоро лето.
…Но и там, и тогда, – отыщется время и место расположится хОлодности его. Ледяною порой рассветного часа. Туманом дыхания, что обовьёт влажным объятием мир окрест себя. Как напоминание о бесконечном холоде Вечности и конечном жарком биении Жизни. Которой дорожим, дрожа. Забываемся в ней и забываем её, любя и любуясь лишь собой…
Лежачий камень
Рыбы опять «соображали на троих». Не принимая в расчёт ту, четвёртую, к появлению которой, некогда приложили массу стараний, но были, всё же, не готовы считать её ровней.
Прошлой весной, едва расправив смятое перинами жабо жабр и кружево плавников, они принялись гоняться друг за другом. Не дав опомниться и понять, кто есть кто. Вода, взъерошенная их желаниями, кипела, обнажая дно и затапливая берега. А после, как рыбы, осыпав икринками, словно конфетти, обширный кустарник водорослей, остепенились, все потеряли интерес друг к другу. Обосновались в своих пределах. Обратили силу страстей вовне. Вывернули наизнанку и вернулись к размеренности бытия, состоявшего из перманентной зевоты в виду у перемежающихся облаков. Ловле нерасторопных мошек, дерзнувших ступить на палевую поверхность пруда или едва вознамерившихся совершить столь опрометчивый поступок.
Любая, самая осторожная поступь вблизи сходящего на нет подола воды, рождала в рыбах вполне оправданный гастрономический интерес. Любопытство искушённого дегустатора, предвкушающего обонять аромат неизведанного доселе блюда! Рыба вглядывалась близоруко… шевелила полупрозрачными ноздрями, смакуя новый аромат… проглатывала инсект… полоскала рот порцией прудовой воды… И каждый раз разочарованно вздыхала:
– Нет… – ибо это опять было «не то».
Через пару недель, когда сквозь припухшие позолоченные сферы икринок стало проглядывать нечто, с вилами в руках на берег пруда явился Некто. И с усердием, достойным иного применения, извлёк разбухшую паклей растительность из воды. Совместно с заплутавшей в её лабиринте икрой.
В виду лазури неба, под золотистыми струями света водоросль поникла, обмякла прокисшим тестом. А икринки затвердели красиво и безжизненно. На радость легкомысленной трясогузке и пустившим её на лето, во флигель, воробьям.
И лишь одна, самая малая, неказистая и нерасторопная липкая крупинка, что аскетично застряла меж камней на дне, избежала сей незавидной участи. Ей не отыскалось места в зелёном пышном тёплом ватине подводной травы. Но камень, неопрятный с виду и неприятный на ощупь, оказался надёжным. Намного более заботливым, чем про то можно было рассудить.
Он скалил свои слюдяные челюсти навстречу всеядным улиткам, которые покушались пообедать питательным яичком рыбы. Скрипел зубами во след хищным жукам, стремящимся отобрать первый завтрак, заодно с единой жизнью… у малька! – что дрожал в испуге, прижавшись к плюшевому жилету камня, ставшему ему родным. Приготовляя приёмыша к заточению зимы, закалял его. Ободрял и всячески удерживал юношескую горячность. Берёг. От себя самого. От обрыва порывов, без которых и жизнь не жизнь.
Туман сознания, под пеленой загустевшей воды, вблизи камня, что сохранил его, рассеялся лишь весной. Крошечная, едва видимая рыбка обрела формы.
Смущение, присущее юности, окрасило щёки. Матовый воротник и плиссированная юбка выдавали в ней деву, юную и прекрасную. Принужденную слоняться в одиночестве. Без ободрения со стороны ей подобных. В тоске, оправданной отчаянием стенаний, когда хочется метаться туда, куда ведёт незрячий от рыданий взгляд… Казалось бы! Но тут, как озарение, плотная ткань воды раздвинулась, пропуская перед собой одну крупную алую рыбину, другую… – Их было всего-то… три! Надо же. Дал я маху, однако. – Сгребая в кучу прошлогоднюю листву, увядшую и непрожитую жизнь, некто грустил. На его долю не случилось неприглядного на вид камня, поросшего щетиной мха и со звёздочкой лопнувших сосудов лишайника на щеке. Всю жизнь он искал и находил лишь ту ветхую красоту, от избытка которой кружится голова. А должен был жаждать испить той, другой, от недостатка кой щемит сердце.
Полупрозрачная горошина судьбы. В чьей власти удержать тебя подле того, кто окажется верным, не сказавшись? Кто объяснит правду, не исказив мечты? Кто останется рядом и тогда, когда не будет в том нужды?.. Как камень, который лежит в глубине и, любуясь отражением, играет соломенными локонами, что роняет солнце, омывая свой лик поутру.
Стать человеком
Родина. Говорят, что она есть. Думают, что она там, где человек отдалился от матери впервые. Ощутил сладкий ветер её дыхания. Впервые заплакал. От страха, что может её потерять. Познал вкус молока. Белого, как утренний туман над рекой.
И эти чувства… такие яркие, отчётливые, безотчётные и часто неосознанные, возникают неожиданно. Не вовремя. Когда, кажется, им нет места в твоей жизни. Когда там вообще – нет места чему-то, сверх того, что уже есть.
Родина. Это место не на карте. Это не дом, не город и даже не страна. Родина – это миг, когда ты стал человеком. Если ты им успел стать, сумел, пожелал. Не позабыл, что для того и появился тут, на этой планете.
Потому-то и дан тебе шанс, – ерошить проборы тропинок босыми ногами, сдувать пыльцу с цветов, улыбаться в ответ лукавому взгляду вороны, что топчется посреди дороги, раздумывая, – взлететь ли ей, или пройтись пешком…
Белка
Кто сказал, что белки высокомерны? Свысока обозревают жизнь. Ту, что отделена от короны крон шершавыми тропинками стволов.
Белки не витают в облаках, как птицы. Но живут отстранённо. В своём мире, воспарив над коричного цвета батудом лесной подстилки. По воле, но не по своей.
Кто обвинил этих седых затворниц во впечатлительности излишней? В забывчивости… Захлопотавшись, белка и вправду способна не припомнить, что положила и куда. Ну, так в её заботах – весь лес, а не полый кубик кухни из кирпича…
Белки довольно искусны в лазаньи по деревьям. Но недовольны своим искусством. Ибо – не по душе оно им. Не по сердцу. Не по нраву.
Куда охотнее прогуливаются они по мягким нешироким дорожкам меж сосен, осин, ясеней и дубов. Берёзовые рощи не для них. Слишком неприступны, чересчур праздничны… вызывающе белы! Да и слишком заметна невзрачная серость беличья на мраморном фоне берёзовой рощи.
Иногда, опасливо озираясь, белка спускается к подножию древесного нерукотворного столпа. Дятел заинтересован в происходящем и перелетает на ту ветку, что поближе. Для отвода глаз даже тюкает по ней пару раз долотом, который у него всегда при себе. Делает вид, что вознамерился соорудить свирель. Сбил несколько крошек зеленоватой, свежей коры, да так, что они пролетели прямо под носом белки. Та зачесала ушки на пробор, стряхнула мусор с ресничек. И, словно партию шашек, сыграла свою поступь. Поступок! Но не до соседнего дерева, а до другой белки, что поджидала её уже некоторое время. Оценив друг друга, приятельницы дружно продолжили путь. Среди надкусанных ветром, в беспорядке разбросанных стволов. Мимо обрызганных сияющей зеленью кустов. Ещё прозрачных, задорных и ершистых. Мимо ленивого зевающего ежа и занятой, деловитой, снующей челноком рыжей мыши. И так, – всё дальше и дальше от одного удобного гнезда, что удерживает могучей щёпотью дуб… до другого. Такого же уютного, обжитого…
Простота простора, в лукошке которого протекает жизнь, столь непонятная нам, теряет своё очарование, стоит только подойти поближе. Природа делает глубокий вдох и замирает, пряча от нас свой смысл. И только капельки смолы проступают влажно над её верхней губой.
Густеющие на виду ручейки текут по оцарапанному белкой стволу вниз, но не успевают дотянуться до подола. Заветриваются. Бледнеют. Засахариваются. Дятел, позабыв следить за беличьей жизнью, вновь принимается мастерить свою свирель и мелкие стружки коры припудривают рану скорее, чем сосна забывает про неё. А ещё раньше природа перестаёт помнить о нас. К чему возится дольше? Она уже сделала всё, что могла. Ныне наш черёд…
Кипа адума[19 - Красная Шапочка; все истории поверхностны, пока мы не удосужимся копнуть поглубже]
Лягушки готовились к приёму дорогих гостей. По весь день взбивали перину берегов пруда. Топили в воде изжёванную снегом траву и выпавшие из блокнота осени листы. Сгоняли с клеёнки пруда водомерок. Отлавливали неряшливых мух и отгоняли прочь муравьёв. Самым непростым делом было удержать в воде рыб, которые, как заправские гимнасты, опираясь на расставленную пятерню грудных плавников, норовили высунуть нос по самую талию. И всё лишь для того, чтобы убедиться – гости придут, как и обещали.
Пришли все. И дрозд в кружевной манишке, и трясогузка во фраке, синица в бархатной толстовке и дятел в красной кипе. Всё общество собралось в тот промежуток меж днём и ночью, когда первый уже не так навязчив, а вторая ещё не слишком утомлена, чтобы сомкнуть очи до черноты. Так только – щурилась сумеречно. Чихала, комкала облака салфетками и пускала их по ветру, неряха неряхой. Но уходить не уходила, ибо желала досмотреть вечер до конца. А посмотреть было на что.
Наспех стерев с неба пенку малинового варенья и потёки черничного, закат раскатал свой коврик до самого горизонта и тоже присел на берег пруда. Не стесняясь измятых щёк, придвинулась поближе луна. И событие, которого прочие собравшиеся ожидали лишь с утра, а она сама – четыре сотни лет, началось.
Звездопад. Тонкий помол бриллиантовой пыли. Перламутровый мазок кисти из хвоста кометы Тэтчер. Не ярче фейерверка. Но глубже, трагичнее, безутешнее.