Учебное заведение, в которое поступили братья Бикерманы, было открыто в 1906 г. и первоначально называлось «Курсы Родительского союза средней школы». Обучение шло по программе старших классов средних учебных заведений. В 1907 г. курсы были приобретены у Н. В. Балаева С. А. Столбцовым и преобразованы в «Частное реальное училище и гимназию Товарищества преподавателей с правами для учащихся». В 1909 г. вновь произошла реорганизация, и учебное заведение стало называться «Частная мужская гимназия с правами для учащихся». В 1915 г. гимназия перешла к действительному статскому советнику Н. В. Дмитриеву и была превращена в мужскую гимназию с правами правительственных гимназий. Она находилась в ведении попечителя С.-Петербургского (Петроградского) учебного округа.
Это было либеральное учебное заведение, в котором к управлению внутренней гимназической жизнью привлекались учащиеся и их родители. Вот как рассказывает о гимназии С. М. Алянский, поступивший в нее в 1906 г., на три года раньше Бикермана: «Эта частная гимназия возникла после революционных событий 1905 года. Основателем ее была группа учителей, уволенных из казенных гимназий за участие в революционном движении или за открыто выраженное к ним сочувствие. К основателям гимназии присоединились и родители гимназистов старших классов, исключенных из разных гимназий за участие в революционных кружках того времени. Уволенные учителя оказались не только передовыми людьми, они были еще даровитыми педагогами, влюбленными в предметы, которые они преподавали нам… В нашем классе было всего пятнадцать гимназистов…». Не только учителя в гимназии были опальными, но и некоторые гимназисты. В ней, например, учился Ю. П Анненков, который «был уволен из казенной гимназии за “политическую неблагонадежность” с волчьим паспортом, то есть без права поступления в другое казенное среднее учебное заведение»[94 - Анненков Ю. П. Дневник моих встреч: Цикл трагедий. Т. 1. Л.: Искусство, 1991. С. 53.].
Когда гимназия была только создана, в ней училось 70 человек (февраль-июль 1906 г.), в 1910/1911 учебном году их число достигло 174, в 1913/1914 г., когда Бикерман ее заканчивал, число гимназистов сократилось до 140 человек[95 - ЦГИА СПб. Ф. 762. Оп. 1. Д. 19. Л. 9.].
Обстановка в столбцовской гимназии была гораздо свободнее, чем в казенных. «В школе, – вспоминает Яков Бикерман, – мы должны были учиться, но не обязаны были всегда быть серьезными. Однажды перед началом занятий в класс вошел незнакомый господин, огляделся вокруг и вышел из класса, не сказав ни слова. Он был необычно одет; его огромный свободно развивающийся галстук был не похож на то, что носили наши учителя. Через минуту вошел наш классный наставник и спросил, почему мы не встали при входе нашего нового педагога. Если бы он обратился бы ко всему классу, то никто бы не вызвался ответить. Поэтому он задал свой вопрос мальчику, который стоял к нему ближе всех. Этот мальчик был не слишком сообразительным. Он пытался найти слова и в конце концов выпалил: «Откуда я мог знать, что это учитель? Может быть, это был портной». Несообразность этой гипотезы вызвала громкий смех. Нам объяснили, что загадочный посетитель был новым учителем рисования, и стало понятно, почему он носил столь цветистый галстук»[96 - Two Bikermans. P. 93.].
Продолжаю цитировать рассказ Алянского: «Нашими новыми преподавателями мы были довольны, но больше всего нам повезло с учителями русского языка и математики. Учитель русского языка Николай Васильевич Балаев заботился не только о том, чтобы мы грамотно писали и умели излагать свои мысли, но больше всего он хотел научить нас самостоятельно мыслить и пробудить живой интерес к литературе. Он рекомендовал нам побольше читать дома. На каждом уроке нам задавали прочитать какое-нибудь произведение, а через два-три урока каждый из нас непременно должен был участвовать в обсуждении прочитанного.
Первое время непривычные для нас занятия проходили вяло, но Балаев терпеливо и настойчиво помогал нам преодолевать застенчивость и исправлял наше косноязычие. Заразительная увлеченность Николая Васильевича и его упорство скоро сказались: к следующему учебному году уроки русского языка стали для большинства из нас самыми интересными и увлекательными. Влюбленный в поэзию, учитель не пропускал урока, чтобы не прочитать нам что-нибудь из Пушкина или Лермонтова, а из современных поэтов он иногда читал нам Блока, при этом он каждый раз обращал наше внимание и призывал вслушиваться в музыкальный строй и ритм поэзии.
А однажды Балаев пришел к нам в класс торжественный, веселый и сказал:
– Сегодня у нас большой праздник. Запомните этот день: сегодня двадцать шестое мая – день рождения нашего Пушкина. Сегодня я хочу прочитать вам отрывки из “Евгения Онегина”, сколько успею за урок.
Балаев читал нам наизусть отрывок за отрывком, читал вдохновенно и музыкально. До сих пор я слышу эту напряженную тишину в классе и музыку стихов Пушкина»[97 - Алянский С. М. Встречи с Александром Блоком. М., 1972. С. 7.].
При активном участии Николая Васильевича Балаева ученики класса, в котором учился Алянский, организовали в гимназии внеклассный литературный кружок, к участию в котором Балаев привлек учеников из других классов и даже из других гимназий. К тому моменту, когда Бикерман поступил в гимназию, Балаев в ней уже не преподавал, но он не был единственным блестящим преподавателем русской литературы в гимназии. В своих воспоминаниях младший брат Бикермана упоминает Вениамина Краснова[98 - Two Bikermans. P. 96.], еще одного исполненного энтузиазма учителя литературы в гимназии Столбцова. Превосходным преподавателем литературы был и сам Сергей Аникеевич Столбцов[99 - См., например, восторженные воспоминания Н. А. Афанасовой (Колюбакиной) (Жизненный путь. СПб., 2005), которая училась в женской гимназии, где также преподавал Столбцов: «Нашим любимым учителем был филолог Сергей Аникеевич Столбцов. Он привил горячую любовь к родной литературе. Мы ждали его уроков, ловили каждое его слово, зачитывались классиками, изучали Тургенева, Гоголя, Пушкина, Толстого. Под его руководством у нас организовался литературный кружок из учениц 6-го и 7-го классов.Мы собирались по вечерам раза два в месяц.Я очень любила эти вечера, насыщенные какой-то юной, наивной, далекой от жизни романтикой.Во всей гимназии тихо и темно. Мы собирались в маленьком зале приготовительных классов. Пока еще нет Столбцова, кто-нибудь, чаще всего Шура Висленева, садится за рояль, играет классиков – Чайковского, Глинку, Рахманинова. Музыка еще больше настраивает на романтический лад. Читаем и обсуждаем романы Тургенева. Переносимся в мир людей сороковых годов, в мир Рудина, хорошо отображенный в «Истории русской интеллигенции» Овсянико-Куликовского. Кружок этот просуществовал недолго и распался. Участие в нем принимали немногие. Это был замкнутый круг, считавшийся элитой, спаянных крепкой дружбой учениц».В письме к брату от 8 февраля 1976 г. Бикерман пишет о том, что всегда был плохим учеником и что Столбцов отозвался о нем как о занимающем третье место в классе… с конца (Baumgarten. Elias Bickerman. P. 28). Это не помешало ему, впрочем, окончить гимназию с весьма достойными оценками (см. с. 74, прим. 156).]. Характерно, что первой научной работой Бикермана, написанной шестнадцатилетним гимназистом, были «Пушкинские заметки»[100 - Пушкин и его современники. Материалы и исследования. Вып. 19–20. СПб, 1914. С. 49–62. Статья была передана в журнал до 17 июня 1913 г. (Пушкинские заметки. С. 54. Прим. 5).].
Статья юного Бикермана состоит из двух частей: «Кто такой Вершнев?» и «К датировке оды “Вольность”».
В первой он высказывает и аргументирует гипотезу о том, кто являлся прототипом Вершнева, упомянутого в двух набросках к «Египетским ночам» («Мы проводили вечер на даче у княгини Д.», «Ах, расскажите, расскажите»). До этого считалось, что Пушкин в этом персонаже изобразил «одного из глубокомысленных сотрудников “Московского вестника”», без уточнения, кого именно[101 - Бикерман. Пушкинские заметки. С. 49 сл. Бикерман ссылается на: Барсуков Н. Жизнь и труды М. П. Погодина. Кн. 2. СПб., 1889. С. 71.]. Бикерман назвал имя: Владимир Павлович Титов. Титов был воспитанником Благородного пансиона при Московском университете, участником кружка «любомудров», сотрудником «Московског вестника» и чиновником Московского архива Министерства иностранных дел. После того как он перебрался в Петербург, Титов поступил на службу в Азиатский департамент того же министерства. Он занялся изучением восточных языков в Школе восточных языков, где особенно отличился в изучении арабского. Позднее он сделал блестящую дипломатическую карьеру, сначала в качестве генерального консула в Дунайских княжествах (в Бухаресте), а затем как посланник в Константинополе и Штутгарте. С 1856 г. он в течение двух лет является воспитателям наследника престола и его двух братьев. В 1863 г. он стал членом Археографической комиссии, а в 1873 г. ее председателем. В 1865 г. Титов назначается членом Государственного совета, а затем председателем Департамента гражданских и духовных дел. Титов был блестяще и энциклопедически образован и обладал феноменальной памятью. Не чужд он был и сочинительству. Под претенциозным псевдонимом-паронимом Тит Космократов[102 - Владимир Титов поменял местами свое имя и фамилию и перевел имя на греческий язык в соответствии с народной этимологией – «владеющий миром» (этимологически первая часть др.-русск. Володим?ръ, цслав. Владим?ръ связана с цслав. владъ (власть), а вторая родственна гот. –mers (великий), ирл. mоr, mаr (большой, великий), соответственно имя означает «великий в своей власти», см. Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. Т. 1. М., 1986. С. 326, 341, окончание –мир возникло под влиянием мир «спокойствие; вселенная»).] он опубликовал в молодости несколько повестей. Осенью 1828 г., услышав рассказанную Пушкиным у Карамзиных «сказку про черта, который ездил на извозчике на Васильевский остров», записал ее, показал запись Пушкину, внес некоторые поправки и опубликовал под названием «Уединенный домик на Васильевском острове»[103 - Черейский Л. А. Титов // Черейский Л. А. Пушкин и его окружение. Л., 1989. С. 435. С 1912 г. эта повесть печатается под именем Пушкина с соответствующими разъяснениями.].
Идентификация прототипа, которую сделал Бикерман, вполне очевидна: в одном из вариантов Пушкин называет своего персонажа воспитанником Московского университета, «архивным юношей» и вместо Вершнев ставит фамилию Титов. Поэтому неудивительно, что примерно в то же самое время, что и Бикерману, эта идея пришла в голову Д. Философову. Его статья «Тит Космократов» была напечатана 17 июня 1913 г.[104 - Речь. № 162. 1913.], т. е. раньше, чем работа Бикермана, но после того, как тот сдал ее в журнал[105 - См. выше, прим. 100.]. Это отождествление сейчас ни у кого не вызывает сомнения и указывается в комментариях к пушкинскому тексту как на само собой разумеющееся без ссылок на статьи Бикермана и Философова.
Следует отдать должное тому, с каким профессионализмом написана заметка Бикермана-гимназиста. Он дает подробную биографическую справку о Титове, а далее пытается понять, что за человек скрывается за скупыми строками формуляра карьерно успешного чиновника. Бикерман изучает дневниковые записи современников Титова и его письма. Особенно его интересует степень знакомства Титова с античной культурой, поскольку пушкинский Вершнев демонстрирует в ней изрядные познания. Выясняется, что Титов настолько глубоко знал античную культуру и языки, что современники прозвали его эллином.
Однако, несмотря на все таланты и образованность, Пушкин относится к Вершневу, прообразом которого послужил Титов, с нескрываемой иронией. Бикерман не ставит прямо вопрос о том, почему это происходит, но это его явно заинтересовало, и в одном из примечаний он цитирует характеристику, данную статьям Титова Н. П. Колюпановым в «Биографии А. И. Кошелева»: «Титов не имел литературного таланта и оригинальные его статьи… щеголяют тщательно выглаженным слогом, но страдают бедностью или туманностью содержания». От себя Бикерман добавляет: «Как это характерно для Вершневых!»[106 - Пушкинские заметки. С. 53. Прим. 1.]
Справедливости ради следует отметить, что сам Титов к своей эрудиции и «убийственной памяти» относился весьма критически: «При нынешнем удобстве быть начитанным мне случалось видеть людей, одаренных счастливой памятью: благодаря статистическим таблицам, они наизусть перескажут вам народонаселение государств, их долги и доходы, квадрат почвы, длину рек, площадь морей – и при этом не имеют ни о чем зрелого понятия… Есть превосходные умы, удачно развившиеся, несмотря на такой (светский) образ жизни; но их немного. Подумаем о большинстве: оно состоит из умов посредственных, и к числу их сочинитель этой статьи охотно себя относит»[107 - Фомичев С. А. В. П. Титов // Русская фантастическая проза эпохи романтизма. Л.,1990.].
В конце статьи Бикерман объясняет, почему его заинтересовала проблема прототипа: «…Установление ряда прообразов пушкинских типов дало бы любопытный и богатый материал для чрезвычайно интересного вопроса о психологии творческого процесса. Это нам поможет уяснить, “каким образом ваятель в куске каррарского мрамора видит сокрытого Юпитера”, каким образом разносторонний Титов отливается в законченную форму Вершнева и в многогранном Толстом-Американце улавливается общечеловеческий тип Загорецкого»[108 - Бикерман. Пушкинские заметки. С. 55.].
Вторая часть «Пушкинских заметок» посвящена уточнению датировки оды «Вольность». Хотя на автографе оды стоит дата 1817 г., значительная часть исследователей считала, что стихи были написаны двумя годами позднее. Бикерман подробно рассматривает доводы сторонников более поздней даты и один за другим их опровергает. Его вывод однозначен и категоричен: «…Дошедшая до нас ода “Вольность” написана в 1817 году, и предположения об описке или намеренном искажении даты поэтому не только надуманы, но и досадно-излишни и нецелесообразны»[109 - Бикерман. Пушкинские заметки. С. 62.].
Аргументы юного Бикермана показались убедительными М. А. Цявловскому. В 40-х гг., работая над книгой «Политические стихотворения Пушкина», он подробнейшим образом останавливается на проблеме хронологии оды. В 1962 г. его вдова пушкинистка Т. Г. Цявловская опубликовала эту часть рукописи под названием «Хронология оды “Вольность”»[110 - Цявловский М. А. Статьи о Пушкине. М.: Изд-во АН СССР, 1962. С. 66– 81.]. Вот как Цявловский отзывается о статье Бикермана:
«Вопросу о времени написания оды посвящена специальная заметка И. И. Бикермана в издании “Пушкин и его современники” (вып. XIX— XX, 1914, стр. 55— 62). Автор заметки доказывал несостоятельность всех доводов Лернера и Морозова в пользу датировки оды 1819 г. Так, относительно ссылки Лернера на свидетельство Вигеля, что ода “написана через три года после выхода Пушкина из лицея” Бикерман правильно заметил: “Ф. Ф. Вигель не указывает точно даты написания оды, но говорит, что ‘ничего другого в либеральном духе Пушкин не писал еще тогда’ (“Записки”, VI, стр. 10) – это более походит на 1817 г., чем на 1819–1820 г.”. Об указании Лернера на письмо Карамзина к Дмитриеву от 19 апреля 1820 г. Бикерман также совершенно правильно писал: “Ссылка на Карамзина основана на недоразумении. Вот дословно, что? говорит Карамзин: ‘служа под знаменами либералистов, он (Пушкин) написал и распустил стихи на вольность, эпиграммы на властителей, и проч. и проч. Это узнала полиция etc. Опасаются следствий…’. Здесь нет и намека, что “Вольность” относится к 1819 г. или 1820 г. Говорится лишь, что полиция узнала об оде в 1820 г. Но та же полиция узнала о ‘Гавриилиаде’ только через 6 лет после написания, когда она успела дойти до штабс-капитана Митькова”.
Неосновательным находил Бикерман и ссылку Лернера на упоминание в оде А. Шенье. Указав, что отнесение стихов о “возвышенном галле” впервые бездоказательно сделано Ефремовым и столь же бездоказательно повторено другими издателями, Бикерман указывал, что в одной из копий оды эти стихи отнесены к Пиго Лебрену[111 - Действительно, на двух списках оды стоит имя Пиго Лебрена, это явная ошибка: журналист Пиго Лебрен перепутан с Экушаром Лебеном, который писал революционные оды. Идентификация «возвышенного галла» до сих пор является спорным вопросом, см.: Фатов Н. Н. Дискуссионные вопросы в связи с «Вольностью» и «Деревней» Пушкина // Научные доклады высшей школы. Филол. науки. № 4. 1961. Под «возвышенным галлом» Н. Н. Фатов вслед за Ю. Г. Оксманом понимает Руже де Лиля; другие предложенные исследователями кандидатуры: Андре Шенье (см., напр.: Слонимский А. Л. О каком «возвышенном галле» говорится в оде Пушкина «Вольность» // Пушкин. Исследования и материалы. Т. IV. М., Л: Изд. АН СССР, 1962. С. 327–335), Экушар Лебрен (Б. В. Томашевский).].
Довод Морозова, что тон и склад совершенно не подходят будто бы к тону и складу лицейских или близких к лицейской поре стихотворений Пушкина, Бикерман считал “очень спорным”. “Напротив, – писал Бикерман, – Пушкин сам дал своей оде справедливое определение: ‘прекрасно, хоть она писана немного сбивчиво, мало-обдуманно’. Именно такая сбивчивость, малообдуманность должна была быть в политических идеалах Пушкина 1817 года. Воспевание отвлеченной законности, элегические надежды на конституцию – как все это по политической энергии ниже не только ‘Вольности’ Радищева, но и пушкинского же ‘Любви, надежды, гордой Славы’ с его энергичным призывом ‘Россия вспрянет ото сна и на обломках самовластья напишет наши имена’”. Приведя восемь (17–24), по определению Бикермана, “туманных” стихов (“Увы! Куда ни брошу взор… И к славе роковая страсть”), автор замечал: “‘Так он писал темно и вяло’, иначе нельзя определить стихи ‘Вольности’, где Пушкин высказывает свои идеалы. С другой стороны, крайняя умеренность оды не позволяет ее относить к 1819–1820 гг.”. “Умеренность” оды Бикерман видит в осуждении убийства Павла I и казни Людовика XVI, “причем, совершенно аналогично реакционерам реставрации, владычество Наполеона представляется карой божьей за смерть Людовика XVI”. Приведя VII и VIII строфы (стихи 49–64) оды, Бикерман утверждает, что “ненависть к Наполеону, которой дышит только что приведенная строфа VIII, – все это гораздо ближе к 1815 г., чем к 1820 г. Стоит сравнить только с VIII строфой ‘Вольности’ ‘Наполеон на Эльбе’, как будет видно сходство настроений. ‘Европа, мщенье, мщенье! Рыдай, твой бич восстал – и все падет во прах, все сгибнет’ …Наполеон – ‘ужас мира, стыд природы’ ‘Вольности’ аналогичен ‘свирепошепчущему’, ‘губителю’, ‘бичу’, ‘хищнику’ ‘Наполеона на Эльбе’, ‘ужасу мира’ – Наполеону в оде ‘Принцу Оранскому’ (1816). Так что и по настроениям ‘Вольность’ ближе к 1815 г., чем к 1820 г., и, вероятнее, может относиться к 1817 г., чем к 1819 г.”.
Наконец, опровергнут был Бикерманом и главный довод в аргументации Лернера и Морозова в пользу 1819 г. – упоминание оды в переписке Вяземского с Тургеневым. Приведя соответствующие места из писем, Бикерман показал, во-первых, что они свидетельствуют лишь о том, что до 5 августа 1819 г. кн. П. А. Вяземский уже хорошо знал “Оду на свободу”, и, во-вторых, что “стансы на С.”, о которых идет речь в письмах от 22 октября и 1 ноября 1819 г., – не ода, а какое-то другое стихотворение. Какое именно, Бикерман не определил, ослабив этим убедительность своих выводов.
На основании всего приведенного для опровержения аргументации Лернера и Морозова Бикерман утверждал, что “предположения об описке или намеренном искажении даты поэтому не только надуманны, но и досадно излишни и нецелесообразны. Дошедшая до нас ода ‘Вольность’ написана в 1817 году – таков наш вывод”.
Признавая весьма убедительными доводы Бикермана и располагая в пользу пушкинской датировки оды 1817 г. еще рядом фактов и соображений, о которых речь впереди, я во всех шести изданиях Госиздата и в двух изданиях (девятитомном 1935–1938 гг. и шеститомном 1936–1938 гг.) “Academia” собрания сочинений Пушкина “Вольность” помещал среди стихотворений 1817 г. Так же датирована она Б. В. Томашевским и в первом варианте под его редакцией (совместно с К. И. Халабаевым) однотомного собрания сочинений Пушкина в шести изданиях и во втором (“юбилейном”) варианте в двух изданиях, а затем и последующими редакторами сочинений Пушкина и биографами.
Необходимо дополнить и развить высказанные Бикерманом подтверждения правильности датировки, сделанной дважды самим Пушкиным».
И далее Цявловский приводит ряд дополнительных аргументов в пользу 1817 г. как даты написания оды.
Датировка, которую отстаивал Бикерман, признало большинство пушкинистов, включая Б. В. Томашевского, Н. В. Измайлова. Г. А. Гуковского, Т. Г. Цявловскую, В. В. Пугачева. Однако у ранней датировки оказались и противники. Наиболее энергично и аргументированно против нее выступил Ю. Г. Оксман. 7 января 1964 г. он прочел доклад во Всесоюзном Пушкинском музее, который был подробно изложен В. В. Пугачевым в статье «К вопросу о политических взглядах А. С. Пушкина до восстания декабристов»[112 - Ученые записки Саратовского юридического института. Вып. 18. Саратов, 1969. С. 201– 228.]. Первая часть доклада, посвященная собственно проблеме датировки, была опубликована уже после смерти Ю. Г. Оксмана в сборнике статей, посвященном его памяти[113 - Оксман Ю. Г. Пушкинская ода «Вольность» (К вопросу о датировке) // Проблемы истории культуры, литературы, социально-экономической мысли. Межвузовский научный сборник. Вып. 5. Часть 2. Саратов, 1989. С. 3–33.]. Во время обсуждения доклада позицию Оксмана поддержал Л. П. Гроссман.
Сторонником поздней даты оказался и В. Б. Шкловский, попутно совершивший открытие в пушкинистике, которое он, впрочем, объявил «вековой традицией», отказавшись от лавров первооткрывателя.
Наполеон, Александр I и Виктор Шкловский
Из бикермановкой статьи о датировке оды совершенно очевидно, что под самовластительным злодеем он понимает Наполеона: «Наполеон – “ужас мира, стыд природы”». Из того, что Цявловский цитирует эту фразу без каких-либо поправок или комментариев видно, что она никаких возражений не вызывает. В этом нет ничего удивительного: эта идентификация совершенно очевидна и была единственной в пушкинистике до тех пор, пока за дело в 1937 г. не взялся Виктор Шкловский.
Положение Шкловского в это время было не из легких. Он «был озабочен тем, чтобы наконец-то получить статус полноценного советского писателя, однако предпринимаемые им попытки нельзя назвать стопроцентно удачными. Бывший формалист привычно каялся, его привычно подозревали в двурушничестве»[114 - Лекманов О. А. «Абсолютная сила» и формалисты в 1937 году (по материалам «Литературной газеты» // Лекманов О. А. Русская литература ХХ века: журнальные и газетные «ключи». М., 2005. С. 25. Статья была напечатана в: Вестник Московского университета. Сер.10. Журналистика. № 6. 2002. С. 62–64 и в: Даугава. Рига № 3. 2002. С. 82–84.]. Живая лиса в меховом магазине[115 - В 1933 г. Шкловский участвовал в поездке 120 писателей на Беломорканал и оказался среди тех, кто, по словам Солженицына, впервые в русской литературе восславили рабский труд. В отличие от других, у Шкловского был личный повод для поездки: на Беломорканале находился его арестованный брат Владимир. Как об этом рассказывал Шкловский, «по разрешению Ягоды, с его письмом я ездил на Беломор, на свидание с братом, сидевшим в лагере. Письмо Ягоды сделало лагерное начальство очень предупредительным, за мной ухаживали. Когда я уезжал, спросили: “Как вы себя у нас чувствовали?” Огражденный от неприятностей письмом Ягоды, я ответил: “Как живая черно-бурая лиса в меховом магазине”. Они застонали…» (Устный Шкловский. Вступительная заметка и публикация Э. Казанджана // Вопросы литературы. № 4. 2004. С. 359).] изо всех сил пыталась прикинуться мехом, а продавцы, тем не менее, замечали, что мех продолжает двигаться и дышать.
В зубодробительно-советской статье[116 - Определение О. Лекманова, см.: Лекманов. «Абсолютная сила» и формалисты в 1937 году. С. 25.], направленной, в первую очередь, против Б. Томашевского и опубликованной в год, когда отмечалось столетие со дня смерти Пушкина (эта печальная годовщина почему-то праздновалась как радостный юбилей)[117 - См., напр., характерное определение из статьи Бровмана с разносом «закоренелой формалистки» Л. Я. Гинзбург: «при ослепительных огнях наступающего юбилея» (цит. по: Лекманов. «Абсолютная сила» и формалисты в 1937 году. С. 25).], сначала в «Литературной газете», а затем в расширенном и несколько измененном варианте в книге, посвященной прозе Пушкина[118 - Шкловский В. Ода «Вольность» // Литературная газета. № 2(638). 1937. С. 4; Шкловский В. Заметки о прозе Пушкина. М., 1937. С. 6–10.].
В обоих текстах Шкловский утверждает, что VIII строфа относится не к Наполеону, а к русскому царю. В статье из «Литературной газеты» Шкловский сообщает, что «традиционно эта строфа всегда воспринималась как обращенная к российскому трону. Но перед революцией появились другие мнения. Кто-то в одной строке указал, что это может быть и Наполеон». Здесь он явно имел в виду Бикермана, хотя, разумеется, никакой сослагательности в статье Бикермана нет: ему и в голову не могло прийти, что возможны какие-либо другие варианты идентификации. «На одном из заседаний Общества любителей российского языка и словесности студент Илья Файнберг (было это в марте 1927 г.) прочел о том, что обычное понимание строфы неверно, и речь здесь идет о Наполеоне. Статья его нигде не была напечатана, но к ней привыкли (sic!), тем более, что очевидно она была подготовлена представлением о Пушкине как о человеке, который добивается в вопросе о престолонаследии правопорядка, и таким образом в однотомник Пушкина без всякого доказательства было внесено утверждение, что самовластительный злодей – это Наполеон». Далее Шкловский утверждает, что адресатом строфы были Александр и Павел: «В строфе этой может быть дан образ не только Александра, но и Павла» и что отстаиваемая им интерпретация имеет «столетнюю традицию». Таким образом, как утверждает Шкловский, Томашевский в своем однотомном издании Пушкина, указав в примечании, что самовластительным злодеем является Наполеон, покусился на попрание вековой традиции интерпретации оды.
В варианте статьи, вошедшей в «Заметки о прозе Пушкина», Шкловский дает более отточенные формулировки и более подробно описывает историю «искажения» интерпретации оды. Новый вариант несколько противоречит статье в «Литературной газете», но автора это, по-видимому, не беспокоило. Исчезает упоминание о том, что идентификация с Наполеоном появилась перед революцией. На сей раз ее автором оказывается студент, но не Илья Файнберг, а Илья Фейнберг-Самойлов, заседание же Пушкинской комиссии Общества любителей российской словесности (на сей раз Шкловский дает правильное название общества), на котором он высказал свою крамольную идею, происходит не в марте 1927 г., а в марте 1929 г. Появляется и чеканная формулировка: «В оде дан синтетический (sic!) портрет Павла и Александра, и Александра больше, чем Павла».
Вполне возможно, что известный в будущем пушкинист Илья Львович Фейнберг-Самойлов и выступал на каком-либо заседании Пушкинской комиссии в 1927 или 1929 г., но в том, что он закончил университет в 1924 г., так что ни в 1927-м, ни тем более в 1929-м студентом уже не был, легко убедиться, посмотрев его биографические данные. Если доклад, в котором упоминалась идентификация с Наполеоном, и был сделан, то основной его темой должно было быть отнюдь не отождествление пушкинского злодея с Наполеоном: к чему ломиться в открытые двери – никто и так не оспаривал, что самовластительным злодеем был Наполеон.
«Доклад Фейнберга, – пишет Шкловский в “Заметках о прозе Пушкина”, – был выслушан, был одобрен М. А. Цявловским; напечатан не был, обсужден тоже не был». Но главным объектом инвективы Шкловского и здесь оказывается не Фейнберг (Шкловский даже любезно повторно называет его студентом – дитя, мол еще, не ведал, что творил, хотя люди помоложе, чем Фейнберг, и за меньшую крамолу, чем искажение мысли великого поэта, отправлялись на лесоповал) и не одобривший доклад студента Цявловский (впрочем, так его и не напечатавший, что, по-видимому, должно было свидетельствовать в его пользу), а снова Томашевский.
«В пушкинском однотомнике, – приступает к разоблачению Шкловский, – изданном сейчас под редакцией Б. В. Томашевского, эта мысль, аргументированная в 1929 г., уже превратилась – через семь лет – в пушкинианскую аксиому.
Б. В. Томашевский дал к строфе примечание: «Oтношение к Наполеону как к “самовластительному злодею” характерно для эпохи после войны 1812 г.».
«При новом толковании стихотворения Пушкин оказывался типичным защитником конституционной монархии, – поучает прикинувшаяся шубой лиса. – Мы модернизировать Пушкина не должны, но, прежде чем переосмысливать его стихи, мы должны тщательно посмотреть, на чем основана столетняя традиция восприятия, идущая со времен самого Пушкина».
Шкловский, разумеется, не мог не знать, что «Вольность» впервые была опубликована Герценом во второй книжке «Полярной звезды на 1876 год, издаваемой Искандером»[119 - В России VIII строфа была впервые опубликована в 1887 г., а полный текст оды – в 1906 г. (см.: Полное собрание сочинений А. С. Пушкина в 16 т. Т. 2. Кн. 1. М.-Л., 1947. С. 48).], а до этого распространялась в списках, и что о том, как понимали VIII строфу современники поэта – те немногие, которым с ней познакомиться удалось, ничего не известно. Не мог он не знать и того, что «традиции восприятия», идентифицирующей самовластительного злодея с Александром I и/или Павлом, о которой он пишет, не существовало. Расчет, однако, был точным: опровержение его статьи неизбежно ставило оппонента в идеологически уязвимое положение.
Ответ, тем не менее, появился: Томашевский промолчать не смог.
Первый раз он коснулся этого вопроса в статье «Вольность Пушкина», представляющей собой популярный и подробный разбор оды, ориентированный на школьных учителей. Статья была опубликована в 1947 г. в журнале «Литература в школе» – органе министерства просвещения РСФСР. В ней он ссылается на статью Бикермана и, называя ее первым комментарием к оде, отмечает, что Бикерман был первым, кто в печатной форме идентифицировал Наполеона с «самовластительным злодеем»: «Никогда не возникало серьезных сомнений в том, что эта строфа (VIII. – И. Л.) относится к Наполеону… Первый комментарий к оде появился в 1914 г. (ссылка на статью Бикермана. – И. Л.), и там отмечена “ненависть к Наполеону, которой дышит строфа… VIII”»[120 - Томашевский Б. «Вольность» Пушкина // Литература в школе. № 1. 1947. С. 19.]. То, что Бикерман первым печатно упомянул о том, что «самовластительным злодеем» оды был Наполеон, не означает, разумеется, что он был автором идентификации, – она очевидна, и у меня нет сомнения, что преподаватели русской литературы в его гимназии, обсуждая раннее творчество Пушкина, именно так толковали оду.
Второй раз Томашевский ответил Шкловскому в примечании к первому тому своей книги «Пушкин», где педантично, пункт за пунктом, опроверг действительно не выдерживающую критики аргументацию Шкловского:
«В пушкинской литературе 1937 г. внезапно было высказано мнение, что в данной строфе речь идет не о Наполеоне, а о русском царе, не то Павле, не то Александре (автор окончательно не установил своего выбора). Это новое мнение объявлялось убеждением нескольких поколений, хотя никогда раньше не высказывалось. Спор велся против всякой очевидности. Например, игнорировался явный смысл следующей приписки Пушкина на автографе оды, подаренном Н. И. Тургеневу: “Наполеонова порфира… Замечание для В. Л. П. моего дяди (родного)”. По поводу этой приписки говорилось: “Примечание о Наполеоновой порфире сделано для того, чтобы через легкомысленного сплетника дать цензурный вариант и сбить смысл следующей строфы, представляющей эмоциональный центр всего произведения” (Шкловский В. Заметки о прозе Пушкина. М., 1937. С. 16).
Трудно себе представить “цензурный вариант” в нецензурном произведении, сделанный на экземпляре, не предназначенном для распространения и даже для прочтения В. Л. Пушкина (который в эти годы не выезжал из Москвы). Ведь упоминание дяди объясняется лишь пресловутой непонятливостью Василия Львовича». И далее Томашевский пункт за пунктом опровергает Шкловского.
Однако предложенная Шкловским в 1937 г. идентификация «самовластительного злодея» с русским императором, превращающая поэта из сторонника конституционной монархии в обличителя российского самодержавия, пришлась ко двору идеологам нового «самовластительного злодея» и стала вдалбливаться в головы поколений советских школьников, чему автор этих строк является живым примером[121 - Но Александром I и Павлом дело не ограничилось. Появилось даже экзотическое толкование, превращающее юношеский незамысловатый почти экспромт Пушкина в политико-философское сочинение, созданное глубоким знатоком руссоистской политической теории и русской политической публицистики: под самовластительным злодеем Пушкин подразумевал народ (Вильк Е. А. К интерпретации пушкинской оды «Вольность»: «самовластительный злодей» и самовластный народ // Пушкин: Исследования и материалы. Т. XVI/XVII. СПб.: Наука, 2004. С. 102?125). Подобного рода интерпретации создают печальное впечатление: литература и литературоведение представляют собой области, подчас существующие друг от друга независимо и, может быть, даже в противофазе. Иными словами, как говорил Гераклид, ????????? ???? ?? ???????? – многознание разум не научает.]. Статья Томашевского, хотя бы и напечатанная в журнале, ориентированном на учителей литературы, спасти дело не смогла: джин был выпущен из бутылки.
Идеологическое преимущество толкования Шкловского и небезопасность полемики с политкорректной интерпретацией почувствовал и преступный «студент» Фейнберг, которому Шкловский приписал идентификацию с Наполеоном. В том же 1937 г., когда появилась статья Шкловского, он написал нечто вроде ответа «Об оде “Вольность”», который, впрочем, был опубликован только в 1976 г. в сборнике его статей «Читая тетради Пушкина». В нем Фейнберг, надо отдать ему должное, не отрекается от идентификации «самовластительного злодея» с Наполеоном, но придумывает ход, позволяющий все-таки считать Пушкина борцом с самодержавием: «Для доказательства того, что стихи пушкинской “Вольности” – оружие против царизма, нет никакой необходимости доказывать, как делали некоторые исследователи (т. е. Шкловский. – И. Л.), что стихи пушкинской оды не были обращены против Наполеона». Пушкин, утверждает Фейнберг, ставит победителя злодея, Александра I, на одну доску со злодеем. «От стихов, обращенных против Наполеона, Пушкин в своей "Вольности" перешел к стихам не во славу, а против самодержавного царя… Обличая тиранию Наполеона, Пушкин не противопоставляет Александра Наполеону – оба они “тираны мира”»[122 - Фейнберг И. Читая тетради Пушкина. Изд. 2-е. М., 1985. С. 628.]. Интерпретация явно натянута, но не стоит слишком строго судить ученого, против которого было выдвинуто по существу политическое обвинение.
Среди пушкинистов постепенно стало хорошим тоном говорить о том, что Пушкин дал в своей оде некий обобщенный образ злодея на троне и разоблачил деспотизм как таковой. С политическими установками спорить, конечно, бедным пушкинистам не приходилось (Томашевский был единственным, кто дерзнул), но очевидная бессмысленность отождествления, предложенного Шкловским (немножко Павел, немножко Александр, но Александра больше), не могла не вызывать чувства дискомфорта. Выход, который должен был всех устроить, был предложен В. В. Пугачевым, сформулировавшим его по классическим канонам школьного учебника: «Эти пламенные строки говорят о деспотизме вообще, об обобщенном образе деспотизма. Б. В. Томашевский доказал, что Пушкин вовсе не относил характеристику деспота к Александру I. Мы полностью согласны с этим. Но никак нельзя согласиться с мнением Б. В. Томашевского, будто речь идет о Наполеоне. Стоило ли в конце 1817 г. посвящать обличению Наполеона, давно пребывавшего в ссылке на острове Святой Елены, самые гневные строки оды? “Вольность” – пропагандистское стихотворение. Думается, что к концу 1817 г. гораздо важнее было пропагандировать ненависть ко всякому деспотизму, чем к наполеоновскому. Между тем если принять гипотезу Б. В. Томашевского, то окажется, что в пушкинской оде нет ни одной строфы, разоблачающей деспотизм как таковой»[123 - Пугачев В. В. Предыстория «Союза благоденствия» и пушкинская ода «Вольность». О времени создания оды «Вольность» // Пушкин. Исследования и материалы. Т. IV. М.-Л., 1962. С. 135, ср. также Серман И. З. Поэтический стиль Ломоносова. М.-Л., 1966. С. 169.]. И действительно, как это Пушкин мог пренебречь разоблачением деспотизма в «пропагандистском стихотворении»?
Постепенно, однако, подобная прямолинейность из моды вышла, но привычка пренебрегать «всякой очевидностью» сохранилась, что, как правило, даром не проходит и приводит к перлам словесной эквилибристики наподобие следующего рассуждения: «Не вдаваясь в полемику о конкретном адресате этой строфы, отметим, что самая возможность разных версий свидетельствует, что образ дан достаточно абстрактно. Вполне вероятно, что Пушкин здесь проклинает "тирана вообще"; другое дело, что этот образ во многом идет от конкретного образа Наполеона и легко может быть с ним соотнесен»[124 - Муравьева О. С. Пушкин и Наполеон. Пушкинский вариант «Наполеоновской легенды» // Пушкин. Исследования и материалы. Т. XIV. Л., 1991. С. 8.].