Оценить:
 Рейтинг: 0

Культурология. Дайджест №1 / 2015

Год написания книги
2015
<< 1 2 3 4 5 6 ... 8 >>
На страницу:
2 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Статья В.Ф. Баллода убедительно доказывает связь изобразительной стратегии древних египтян с заупокойными культами, ритуалами и вообще с религиозными представлениями. Таким образом, предположение Ф.Ф. Гесса о связи древнеегипетского канона с религиозными верованиями получает веское подтверждение. Оно косвенно тоже связано с ролью бога Осириса в заупокойном культе. В свое время М.Э. Матье отмечала, что облик этого божества остается «до сих пор не вскрытым и не проанализированным…»[64 - Матье М.Э. Древнеегипетские мифы. [Исследование и пер. текстов с комм.] – М.; Л.: АН СССР, 1956. – С. 52.] Ключ к его пониманию, считает петербургский египтолог А.О. Большаков, дает имя божества, которое до сих пор еще вызывает споры. Его идеографическое или пиктографическое написание встречается в Текстах пирамид. Буквальное прочтение этого имени предстает как состоящее из пиктограмм – Js.t.-jr.t, «Место глаза»[65 - Большаков А.О. Указ соч. – С. 103.].

Еще в начале ХХ в., отмечает Большаков, Э.Х. Гардинер объяснил значение сочетаний, построенных по схеме Js.t + часть тела[66 - Gardiner A.H. Rev. of R. Well, Les decrets royaux de l’Ancien Empire Egiptien // Proceedings of the Society Biblical Archaeology. 1912. – Vol. 34. – P. 257–265.]. Сочетание «Js.t + часть тела» означает функцию этой части тела. В данном случае оно означает: «место глаза». Но место глаза есть зрение, а бог – Js.t.-jr.t – не что иное, как его персонификация – Зрение. Таким образом, Js.t.-jr.t есть специальное божество зрения[67 - Большаков А.О. Указ соч. – С. 104.].

Большаков предполагает причины, по которым новое божество было вызвано к жизни. Он считает, что одна из них связана с обстоятельствами отправления заупокойных культов. Первоначально они совершались в светлых местах – перед мастабой, в огороженном дворике, в наружной часовне, и лишь появление внутренних часовен перевело ритуалы в темное помещение.

Экономика IV династии (период мемфисского искусства) еще могла обеспечить преемственность культа, и полагались тогда во время служб на искусственное освещение, которое казалось вечным. При V династии неизбежность прекращения культа в силу экономических причин стала очевидной, и центр тяжести был перенесен на изображения. Но для них было необходимо обеспечить вечную возможность видеть, что и должен был гарантировать новый бог зрения[68 - Там же.].

Большаков пишет: «Для характеристики Js.t.-jr.t как персонифицированной абстракции важно то, что, заметно потеснив древнего бога мертвых Jnp (w), он не перенял всех его функций. В жертвенной формуле просьба доброго погребения в некрополе практически всегда обращена как к Jnp (w), который был ее адресатом первоначально, так и к Js.t.-jr.t, его здесь вытесняющему. Это очень понятно: похороны относились к деятельности Jnp (w) как бога бальзамировщика, и в это чисто практическое дело Js.t.-jr.t не вмешивался, но жертвоприношение, сводящееся в конечном счете к зачтению жертвенной формулы (по верованиям египтян предполагалось, что жертвоприношение осуществляется гробничными изображениями: “приносится ему его хлеб не гниющий, его пиво не киснущее”[69 - Тураев Б.А. История Древнего Востока: Курс, читанный в СПб. университете в 1910–1911 гг. – СПб.: Безобразов и Ко, 1911. – Ч. 1–2. – С. 186.]. – А.А.), что связано с внутренним зрением, уже всецело относится к сфере Js.t.-jr.t»[70 - Там же. – С. 105.].

Далее Большаков указывает на характерную особенность Древнего царства, в котором, в отличие от последующих эпох, солнце никогда не отождествлялось с несолярными божествами. «Единственное исключение было сделано для Js.t-jr.t, косвенно приравненного к солнцу посредством именования Старшим богом. Произойти это могло, разумеется, лишь потому, что Js.t-jr.t как божество зрения был богом света и в этом своем аспекте он оказывался идентичным солнцу. Позднее отождествление Js.t-jr.t с солнцем становится все более очевидным»[71 - Там же. – С. 106.].

Так Js.t-jr.t превратилось в солнце того света. Поэтому вполне естественно, что в гробницах Древнего царства солнце не изображается, хотя гробничные изображения, «стенные украшения допускали большое разнообразие»[72 - Масперо Г. Египет. – М.: Проблемы эстетики, 1915. – С. 29.] – это было не нужно, так как имелось специфическое потустороннее солнце – Js.t-jr.t.

«Неоднократно отмечалось, – пишет Большаков, – что оформление староегипетских гробниц сугубо реалистично, что оно копирует земную жизнь, что в нем нет ничего трансцендентного, в том числе и богов – а сейчас речь идет об огромной роли, которую играет Js.t-jr.t. Однако здесь нет никакого противоречия. Во?первых, Js.t-jr упоминается лишь в жертвенных формулах, и поэтому, хотя его существование упоминается (…), сам он в мир изображений не включен. Во?вторых, и это главное, в гробницах Старого (Древнего. – А.А.) царства Js.t-jr еще не имеет того облика конкретного божества, которое появится у него позднее, – он существует лишь как обозначение абсолютизированной возможности видеть, как гарант зрения, и к этой абсолютности и сводится, по существу, вся его божественность»[73 - Большаков А.О. Человек и его двойник. – С. 107.].

Представление о зрении и свете играет огромную роль в египетском миропонимании – на них «в значительной степени основывается онтология, они пронизывают всю мифологию, с ними связаны важнейшие храмовые и гробничные ритуалы (…) Поскольку в имени первоначальная идея божества отражается наиболее явно, то Js.t.-jr.t есть специальное божество зрения, прочие же его функции вторичны»[74 - Там же. – С. 108.].

Таким образом, если Филонов изображал незримое благодаря аналитической интуиции, то древнеегипетский художник полагался в этой ситуации на бога зрения как «гаранта зрения» и на его священнодействие. Именно Js.t.-jr.t, наблюдая ненаблюдаемое, обеспечивал существование древнеегипетского канона, при котором художник изображал невидимое видимым, что предшествовало способности Филонова «смотреть мозгом». «The thinking Eye» русского и европейского авангарда, П. Клее и П. Филонова, спустя тысячелетия оказался преемником древнеегипетского божества, а Js.t.-jr.t – архетипом и метафорой «глаза знающего».

Чудесным образом это является подтверждением профетических слов П. Клее: «…призванные – это художники, проникающие ныне до некоторой степени близости к скрытой основе, которая питает собой изначальный закон развития. Там, где центральный орган всеобщей временно-пространственной подвижности – пусть он называется мозгом или сердцем творения – побуждает к деятельности все функции, кто из художников не мечтал бы там обитать? В недрах природы, в первооснове творения, там, где хранится тайный ключ ко всему?»[75 - Клее П. Изобразительные средства // Мастера искусства об искусстве. – М.: Искусство, 1967. – С. 146.]

Пикассо

    Николай Бердяев

Когда входишь в комнату Пикассо галереи С.И. Щукина[76 - Щукин Сергей Иванович (1854–1937) – московский коллекционер западного искусства, один из четырех братьев Щукиных – собирателей художественных произведений (Петр, Дмитрий и Иван Ивановичи). Его галерея находилась в Большом Знаменском переулке, д. 8 (ныне ул. Грицевец). После Октябрьской революции С.И. Щукин эмигрировал, завещав городу свою коллекцию картин импрессионистов, Гогена, Матисса, Пикассо, Руссо и Дерена. В 1918 г. его коллекция была национализирована, и на ее основе (а также на основе коллекции И.М. Морозова) создан Музей нового западного искусства. В 1948 г. музей был ликвидирован, а его фонды распределены между Музеем изобразительных искусств им. А.С. Пушкина (в Москве) и ленинградским Эрмитажем.], охватывает чувство жуткого ужаса; то, что ощущаешь, связано не только с живописью и судьбой искусства, но с самой космической жизнью и ее судьбой. В предшествующей комнате галереи был чарующий Гоген[77 - Гоген Поль Эжен Анри (1848–1903) – французский художник, приехавший на Таити 8 июня 1891 г. О нем см.: Волошин М.А. Устремления новой французской живописи (Сезанн, Ван-Гог, Гоген) // Волошин М.А. Лики творчества. – Л.: Наука, 1989. – С. 245–249.]. И кажется, что переживалась последняя радость этой природной жизни, красота все еще воплощенного, кристаллизованного мира, упоенность природной солнечностью. Гогену, сыну рафинированной и разлагающейся культуры, нужно было бежать на острова Таити, к экзотической природе и экзотическим людям, чтобы найти в себе силу творить красоту воплощенной, кристаллизованной, солнечной природной жизни. После этого золотого сна просыпаешься в комнате Пикассо. Холодно, сумрачно, жутко. Пропала радость воплощенной, солнечной жизни. Зимний космический ветер сорвал покров за покровом, опали все цветы, все листья, содрана кожа вещей, спали все одеяния, вся плоть, явленная в образах нетленной красоты, распалась. Кажется, что никогда уже не наступит космическая весна, не будет листьев, зелени, прекрасных покровов, воплощенных синтетических форм. А если и будет весна, то совсем уже иная, новая, небывалая, с листьями и цветами нездешними. Кажется, что после страшной зимы Пикассо мир не зацветет уже как прежде, что в эту зиму падают не только все покровы, но и весь предметный, телесный мир расшатывается в своих основах. Совершается как бы таинственное распластование космоса.

Пикассо – гениальный выразитель разложения, распластования, распыления физического, телесного, воплощенного мира. С точки зрения истории живописи понятен raison d’?fre[78 - Причина, смысл (фр.).] возникновения кубизма во Франции. Французская живопись уже долгое время, со времени импрессионистов, шла по пути размягчения, утери твердых форм, по пути исключительной красочности. Кубизм[79 - Кубизм – модернистское течение в изобразительном искусстве первой четверти ХХ в., которое выдвинуло на первый план формальную задачу конструирования объемной формы на плоскости. Слово «кубисты» было впервые употреблено французским критиком Л. Воселем как насмешливое прозвище группы художников, изображавших предметный мир в виде комбинаций геометрических тел или фигур.] есть реакция против этого размягчения, искание геометричностипредметного мира, скелета вещей. Это – искания аналитические, а не синтетические[80 - Подробнее об аналитических и синтетических стремлениях современного искусства см.: Бердяев Н.А. Кризис искусства // Бердяев Н.А. Философия творчества, культуры и искусства: В 2 т. – М.: Искусство, 1994. – Т. 2. – С. 400–406.]. Все более и более невозможно становится синтетически-целостное художественное восприятие и творчество. Всё аналитически разлагается и расчленяется. Таким аналитическим расчленением хочет художник добраться до скелета вещей, до твердых форм, скрытых за размягченными покровами. Материальные покровы мира начали разлагаться и распыляться и стали искать твердых субстанций, скрытых за этим размягчением. В своем искании геометрических форм предметов, скелета вещей Пикассо пришел к каменному веку. Но это прозрачный каменный век. Тяжесть, скованность и твердость геометрических фигур Пикассо лишь кажущаяся. В действительности геометрические тела Пикассо, складные из кубиков скелеты телесного мира распадутся от малейшего прикосновения. Последний пласт материального мира, открывшийся Пикассо-художнику после срывания всех покровов, – прозрачный, а не реальный. Прозрениям художника не открывается субстанциональность материального мира, – этот мир оказывается не субстанциональным. Пикассо – беспощадный разоблачитель иллюзий воплощенной, материально-синтезированной красоты. За пленяющей и прельщающей женской красотой он видит ужас разложения, распыления. Он, как ясновидящий, смотрит через все покровы, одежды, напластования, и там, в глубине материального мира, видит свои складные чудовища. Это демонические гримасы скованных духов природы. Еще дальше пойти вглубь, и не будет уже никакой материальности, – там уже внутренний строй природы, иерархия духов. Кризис живописи с неизбежностью приведет к выходу из физической, материальной плоти в иной, высший план.

Живопись, как и все пластические искусства, была воплощением, материализацией, кристаллизацией. Высшие подъемы старой живописи давали кристаллизованную, оформленную плоть. Живопись была связана с крепостью воплощенного физического мира, с устойчивостью оформленной материи. Ныне живопись переживает небывалый еще кризис. Если глубже вникнуть в этот кризис, то его нельзя назвать иначе, как дематериализацией, развоплощением живописи. В живописи совершается что?то, казалось бы, противоположное самой природе пластических искусств. Все уже как будто изжито в сфере воплощенной, материально-кристаллизованной живописи. Искусство окончательно отрывается от античности. Начинается процесс проникновения живописи за грани материальнаго плана бытия. В старой живописи было много духа, но духа воплощенного, выразимого в кристаллах материального мира. Ныне идет обратный процесс: не дух воплощается, материализуется, а сама материя дематериализуется, развоплощается, теряет свою твердость, крепость, оформленность. Живопись погружается вглубь материи и там, в самых последних пластах, не находит уже материальности. Если прибегнуть к теософической терминологии, то можно сказать, что живопись переходит от тел физических к телам эфирным и астральным[81 - См.: Штейнер Р. Теософия. Введение в сверхчувственное познание мира и назначение человека. – Ереван: Ной, 1990. – 359 с.; Линденберг К. Рудольф Штейнер. Биография. – М.: Парсифаль, 1995. – 224 с.]. Уже у Врубеля началось жуткое распыление материального тела. У Чурляниса[82 - Чурлянис (Чюрлёнис) Микалоюс Константинас (Николай Константинович) (1875–1911) – литовский живописец и композитор, член объединения «Мир искусства». Наиболее глубокие философские интерпретации его творчества дали В.И. Иванов (Иванов В.И. Чурлянис и проблема синтеза искусств // Борозды и межи. – М.: Мусагет, 1916. – С. 313–351) и Н.А. Бердяев (Бердяев Н.А. Кризис искусств // Философия творчества, культуры и искусства: В 2 т. – М.: Искусство, 1994. – Т. 2. – С. 400–406).Подробнее о Чюрлёнисе см.: Розинер Ф. Искусство Чюрлёниса. – М.: Терра, 1993. – 408 с.] чувствуется этот переход в другой план. У Пикассо колеблется граница физических тел. Те симптомы есть и у футуристов, в их ускоренном темпе движения. Реклама и шарлатанство, искажающие искусство сегодняшнего дня, имеют глубокие причины в распылении всякой жизненной кристальности. Уже у импрессионистов начался какой?то разлагающий процесс. И это не от погружения в духовность, а от погружения в материальность происходит. Ранняя итальянская живопись была полна глубокой духовности, но дух в ней воплощался. В современном искусстве дух как будто бы идет на убыль, а плоть дематериализуется. Это очень глубокое потрясение для пластических искусств, которое колеблет самое существо пластической формы. Дематериализация в живописи может производить впечатление окончательного краха искусства. Живопись также связана с кристаллами оформленной плоти, как поэзия с кристаллами оформленного слова. Разложение слова, его распыление должно производить впечатление гибели поэзии. А, ведь, поистине совершается такое же распыление кристаллов слова, как и кристаллов плоти. Не буду говорить о футуристической поэзии, которая до сих пор не дала ничего значительного. Но вот Андрей Белый, которого я считаю самым оригинальным, значительным, близким к гениальности явлением русской литературы, может быть назван кубистом в литературе. В его романе «Петербург» можно открыть тот же процесс распластования, расслоения космической жизни, что и в картине Пикассо[83 - См.: Бердяев Н.А. Астральный роман // Бердяев Н.А. Философия творчества, культуры и искусства: В 2 т. – М.: Искусство, 1994. – С. 438–446.]. В его изумительных и кошмарных словосочетаниях распыляются кристаллы слова. Он такой же жуткий, кошмарный художник, как и Пикассо. Это жуть от распыления, от гибели мира, точнее – не мира, а одного из воплощений мира, одного из планов мировой жизни[84 - Возможен кубизм и в философии. Так, критическая генеалогия в последних своих результатах приходит к распластованию и распылению бытия. В русской философии последнего времени настоящим кубистом является Б.В. Яковенко. Его философия есть плюралистическое расслоение бытия. См. его статьи в «Логосе» [Яковенко Борис Валентинович (1884–1949) – русский философ-неокантианец, один из редакторов журнала «Логос», непримиримый оппонент Н.А. Бердяева. Подробнее см.: Сапов В.В. Рыцарь философии. Штрихи к портрету Б.В. Яковенко // Вестник Российской АН. – М., 1994. – Т. 64, № 8. – С. 753–760]. Характерно, что в Германии появилась уже работа, проводящая параллель между Пикассо и Кантом [См.: Бердяев Н.А. Философия творчества, культуры и искусства: В 2 т. – М.: Искусство, 1994. – Т. 2. – С. 422; Гадамер Г.Г. Актуальность прекрасного. – М.: Искусство, 1991. – С. 168].].

И думается горькая и печальная дума о том, что не будет уже никогда прекрасных тел, чистых кристаллов, радостей воплощенной жизни, синтетически-целостных восприятий вещей, органической культуры. Все это пассатизм, и пассатисты обречены на щемящую печаль, на воздыхание о прошлом, на жуткий ужас от гибели воплощенной красоты мира. Архитектура уже погибла безвозвратно и гибель ее очень знаменательна и показательна. С гибелью надежды на возрождение великой архитектуры гибнет надежда на новое воплощение красоты в органической, природно-телесной народной культуре. В архитектуре давно уже одержал победу самый низменный футуризм. Кажется, что в мире материальной воплощенности, телесности все уже надломлено бесповоротно, все уже detraquе[85 - Поврежденный, свихнувшийся (фр.).]. В этом плане бытия невозможна уже органическая, синтетически-целостная радость, упоенность красотой. Кажется, что в самой природе, в ее ритме и круговороте что?то бесповоротно надломилось и изменилось. Нет уже и быть не может такой прекрасной весны, такого солнечного лета, нет кристалличности, чистоты, ясности ни в весне, ни в лете. Времена года смешиваются. Не радуют уже так восходы и закаты солнца, как радовали прежде. Солнце уже не так светит. В самой природе, в явлениях метеорологических и геологических, совершается таинственный процесс аналитического расслоения и распластования. Это чувствуют ныне многие чуткие люди, обладающие мистической чувствительностью к жизни космической. О жизни человеческой, о человеческом быте, о человеческой общественности и говорить нечего. Тут все яснее видно, ощутимее. Наша жизнь есть сплошная декристаллизация, дематериализация, развоплощение. Успехи материальной техники только способствуют распылению исторических тел, устойчивой плотиродовой жизни. Все устои колеблются и с ними колеблется не только былое зло и неправда жизни, но и былая красота и былой уют жизни. Материальный мир казался абсолютно устойчивым, твердо скристаллизованным. Но эта устойчивость оказалась относительной. Материальный мир не субстанционален – он лишь функционален. Изжиты уже те состояния духа, которые породили эту устойчивость и кристаллизованность воплощенного материального мира. Ныне дух человеческий вступает в иной возраст своего бытия и симптомы распластования и распыления материального мира можно видеть всюду: и в колебаниях родовой жизни и всего быта нашего, к роду прикрепленного, и в науке, которая снимает традиционные границы опыта и принуждена признать дематериализацию и в философии, и в искусстве, и в оккультических течениях, и в религиозном кризисе. Разлагается старый синтез предметного, вещного мира, гибнут безвозвратно кристаллы старой красоты. Но достижений красоты, которая соответствовала бы другому возрасту человека и мира, еще нет. Пикассо – замечательный художник, глубоко волнующий, но в нем нет достижений красоты. Он весь переходный, весь – кризис.

Тяжело, печально, жутко жить в такое время человеку, который исключительно любит солнце, ясность, Италию, латинский гений, воплощенность и кристалличность. Такой человек может пережить безмерную печаль бесповоротной гибели всего ценного в мире. И лишь в глубинах духа можно найти противоядие от этого ужаса и обрести новую радость. Вот в германской культуре менее чувствуетея этот кризис, так как германская культура всегда была слишком исключительно духовна и не знала такой воплощенной красоты, такой кристаллизации в материи. Мир меняет свои покровы. Материальные покровы мира были лишь временной оболочкой. От космического ветра должны остаться старые листья и цветы. Ветхие одежды бытия гниют и спадают. Это – болезнь возраста бытия. Но бытие неистребимо в своей сущности, нераспылимо в своем ядре. В процессе космического распыления одежд и покровов бытия должен устоять человек и все подлинно сущее. Человек, как образ и подобие бытия абсолютного, не может распылиться. Но он подвергается опасности от космических вихрей. Он не должен отдаваться воле ветра. В художестве Пикассо уже нет человека. То, что он обнаруживает и раскрывает, совсем уже не человеческое; он отдает человека воле распыляющего ветра. Но чистый кристалл человеческого духа неистребим. Только современное искусство уже бессильно творить кристаллы. Ныне мы подходим не к кризису в живописи, каких было много, а к кризису живописи вообще, искусства вообще. Это кризис культуры, осознание ее неудачи, невозможности перелить в культуру творческую энергию. Космическое распластование и распыление порождает кризис всякого искусства, колебание границ искусства. Пикассо – очень яркий симптом этого болезненного процесса. Но таких симптомов много. Перед картинами Пикассо я думал, что с миром происходит что?то неладное, и чувствовал скорбь и печаль гибели старой красоты мира, но и радость рождения нового. Это великая похвала сил Пикассо. Те же думы бывают у меня, когда я читаю оккультические книги, общаюсь с людьми, живущими в этой сфере явлений. Но верю, верю глубоко, что возможна новая красота в самой жизни и что гибель старой красоты лишь кажущаяся нам по нашей ограниченности, потому, что всякая красота – вечна и присуща глубочайшему ядру бытия. И расслабляющая печаль должна быть преодолена. Если можно сказать, как истину предпоследнюю, что красота Боттичелли и Леонардо погибнет безвозвратно вместе с гибелью материального плана бытия, на котором она была воплощена, то, как последнюю истину, должно сказать, что красота Боттичелли и Леонардо вошла в вечную жизнь, ибо она всегда пребывала за неустойчивым покровом космической жизни, которую мы именуем материальностью. Но новое творчество будет уже иным, оно не будет уже пресекаться притяжением к тяжести этого мира. Пикассо – не новое творчество. Это – конец старого[86 - Очень похожа на бердяевскую оценка творчества Пикассо, данная С.Н. Булгаковым в статье «Труп красоты». См.: Булгаков С.Н. Труп красоты // Булгаков С.Н. Тихие думы. – М.: Республика, 1996. – С. 26–38.Иначе оценивали творчество Пикассо профессиональные художники. Вот что пишет М.А. Волошин в статье «Суриков (Материалы для биографии)»: «Однажды мы были вместе с Василием Ивановичем (Суриковым. – В.С.) в галерее Сергея Ивановича Щукина и смотрели Пикассо. Одновременно с нами была другая компания. Одна из дам возмущалась Пикассо. Василий Иванович выступил на его защиту: «Вовсе не так страшно. Настоящий художник именно так должен всякую композицию начинать: прямыми углами и общими массами. А Пикассо только на этом остановиться хочет, чтобы сильнее сила выражения была. Это для большой публики страшно. А художнику очень понятно» (Волошин М.А. Лики творчества. – Л.: Наука, 1988. – С. 345).].

Примечания

Печатается по тексту: Н.А. Бердяев. Пикассо // София. – М., 1914. – № 3. – С. 57–62.

О журнале «София», который издавал К.Ф. Некрасов (племянник Н.А. Некрасова), а редактировал П.П. Муратов, см.: Из истории сотрудничества П.П. Муратова с издательством К.Ф. Некрасова / Вступ. статья, публикация и комментарии И.В. Вагановой // Лица. Биографический альманах. – М.; СПб.: Феникс: Atheneum, 1993. – С. 162–165.

    В.В. Сапов

Магия слова

Литературные силуэты

    Ю. Айхенвальд

Баратынский

Баратынский известен в русской литературе как поэт мысли. Не то чтобы у него была какая-нибудь одна господствующая идея, которая придавала бы его поэзии характер глубокой и оттого прекрасной односторонности. Правда, как мы увидим дальше, центральным идейным ядром, вокруг которого обволакиваются остальные его поэтические замечания, можно считать постоянную мысль о человеческом счастье и о коренной недоступности его для нас. Но и это не живет в его книге с преимущественной силой и только входит в тот общий кодекс художественной мудрости, какой представляет собою сборник его стихов. Баратынский вообще претворяет свои ощущения в разум, он вообще неустанно думает, и как алмазные искры там и здесь вспыхивают в его творчестве красивые мысли, неожиданные обобщения людского опыта.

От каждого явления мировой жизни вдумчиво берет он его смысл, его умную сердцевину, и показывает ее красоту. Не только чувство в своей силе и страсти, в бесконечном разнообразии своих цветов и оттенков может служить предметом лиризма, но и человеческое размышление о мире тоже вдохновенно облекается в поэтические строфы. Мысль прекрасна, и Баратынский отдался ей, но через это не стал рассудочен. Возникла особая лирика мысли, и хотя вся роскошь непосредственных впечатлений, вся пленительная наивность жизни перегорела в этом гераклитовском огне ума, она возрождалась к новому бытию – светлая, углубленная, спокойная. Она потеряла значительную долю «здешних чувственных примет», но зато дала сознанию восторг неожиданных откровений, трепетную радость понимания и приобщила его к замыслу Вселенной. В этом отношении, в этом избытке умного, Баратынский похож на Гёте, и характерно, что именно он посвятил мудрейшему из поэтов мудрые и глубокие стихи[87 - Имеется в виду стихотворение «На смерть Гёте» (1832) (Баратынский Е.А. Полное собр. стихотворений. – Л.: Сов. писатель, 1989. – С. 174–175). В статье «Два русских стихотворения на смерть Гёте» В.И. Иванов писал: «О Баратынском (это правописание его фамилии предпочтительнее общепринятому, ибо подтверждается генеалогическими книгами), своем современнике, младшем его на год, Пушкин писал: “Баратынский принадлежит к числу отличных наших поэтов. Он у нас оригинален – ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко”. Пушкин хвалит гармонию его стихов, свежесть слога, живость и точность выражения; в роде элегии, полагает он, Баратынский первенствует среди русских поэтов. Пушкин подчеркивает метафизический элемент его лиризма, сравнивает его с размышляющим о тайне смерти Гамлетом. Сам Баратынский с благородной скромностью, свойственной замкнутым в себе душам, в которых она скрывает затаенную гордость, не приписывал своей меланхолической музе пышную красоту, но признавал, что она может привлекать “лица необщим выраженьем”. Элегический тон преобладал в поэзии в те годы; но в сумрачных размышлениях Баратынского нет ничего сентиментального. Свое чувство отрешенности он укрыл доспехами стоического равнодушия. Свой открытый агностицизм он облекает в мужественно-суровое, горестно-величавое спокойствие. Ярче всего выявляется его подлинный стиль в стихах монументальных и лапидарных. Стремление уязвленного сердца созерцать все преходящее sub speciae eternitatis <с точки зрения вечности> дает самым сокровенным признаниям глубокие отзвуки, таинственную, чуть ли не пророческую значительность. Смотря на грядущую эпоху, все более и более алчно занятую лишь “насущным и полезным”, он вызывает образ “последнего поэта”, последнего доверенного природы, сердце которой “закрылось” человеку с тех пор как он решился “горнилом, весами и мерой” пытать ее естество. Кажется, что дух нашего “Pensieroso” <мыслителя> обнимает взором, с высот сверхличной памяти, изъятой из потока времени, все порывы человеческой жизни как единую мрачную драму.Стихотворение веско открывается однословным предложением (“предстала” <“Предстала, и старец великий смежил / Орлиные очи в покое; / Почил безмятежно, зане совершил / В пределе земном все земное! / Над дивной могилой не плачь, не жалей / Что гения череп – наследье червей”>)… В основе всего стихотворения – идея человеческого духа, способного силой своего творчески сочувственного познания перейти грани личного сознания и вновь обрести свое я в средоточии вселенной. Пафос этого умозрения приводит к своеобразной теодицее: даже если бы Творец лишил человеческую душу личного бессмертия, приговор его был бы оправдан тем, что душа, как видно на примере Гёте, способна вложить вечное содержание в свое преходящее отъединенное существование. Но если ей дана жизнь посмертная, она тем легче очистится от изъянов земной жизни, чем сумеет творчески всецело и плодотворно ответить дарами своей любви дарам мира преходящего. Нет нужды подчеркивать взаимоотношения между мыслями, выраженными в стихотворении, и соответственными мотивами в стихах и размышлениях Гёте. О черепе Гения Баратынский говорит явно, вспоминая терцины “Созерцая череп Шиллера”. А слова поэта, внемлющего росту растений <“И говор древесных листов понимал, / И чувствовал трав прозябанье”> – почти дословная цитата из Пушкинского “Пророка”» (Иванов Вяч. Собр. соч. – Брюссель: Жизнь с Богом, 1987. – Т. 4. – С. 163–164).Цитата из Пушкина, которую приводит в начале своего рассуждения В.И. Иванов, взята из статьи «Баратынский» (Пушкин А.С. Собр. соч.: В 10 т. – М.: Правда, 1981. – Т. 6. – С. 152).Второе «русское стихотворение», которое разбирает (и переводит на немецкий язык) в своей статье В.И. Иванов, – стихотворение Ф.И. Тютчева «На древе человечества высоком…» (1832).]. Таково «необщее выражение», которое запечатлелось на интеллигентном лице его музы[88 - Цитата из стихотворения «Муза» (1829):Не ослеплен я Музою моею:Красавицей ее не назовут………………………………Но поражен бывает мельком светЕе лица необщим выраженьем(Баратынский Е.А. Полн. собр. стихотворений. – Л.: Сов писатель, 1989. – С. 151).].

Эта насыщенность мыслью, отличающая поэзию Баратынского, находится в органической связи с тем, что свою сосредоточенную думу он выражает необыкновенно сжато, гармонически воплощает ее в такое же сосредоточенное слово. Он сознает и ценит эту черту своих тщательно обдуманных речей, более похожих на изречения; он говорит именно о сжатой поэме; он хочет, чтобы, как учит Шиллер, просторно было его мысли в строгом кольце нещедрых слов. Только серьезный мыслитель может чувствовать себя привольно в этих словесных теснинах, только он довольствуется небольшою, но зато изысканной долей внешних знаков. И Баратынский часто одевает свою сконцентрированную идею в какое-нибудь одно соответствующее слово, в какой-нибудь один эпитет, который зато наполнен содержанием до самых краев, точно художественный, большей частью – старинного стиля сосуд. Его роскошные слова, будто спелые колосья, тяжелы от мысли, и если бы их было много, они могли бы заглушить нежный росток поэтичности. Но их мало, и этого не случилось. Однако поразительная экономия в трате полновесных слов, доведенная до самых пределов необходимости, вызвала то, что Баратынского не всегда легко понять: иной раз не сейчас увидишь, к чему относится его местоимение, где ключ к расстановке слов; не сейчас развяжешь узел его глаголов, которые он, тоже в интересах сжатости, часто употребляет в нежеланном для русского языка страдательном залоге. Надо пытливо извлекать ядро мысли, запрятанной в самую глубину не сразу проницаемых строк; Баратынский, сам богатый мыслью, требует ее и от своего читателя; только напряженное внимание оценит его стихотворения, – иначе они останутся, и действительно остались, «как дева юная, темны для невнимательного света».

Так как слово у него боится пустоты и содержательно все, во всех своих изгибах и складках, то оно и приобретает особую выразительность и силу. Под руками Баратынского, под его пристальным взглядом слово оживает в своей внутренней красочности, обнаруживает всю незамеченную прежде глубину своего смысла и звучит во всю полноту своего звука. Поэтому оно поражает нас, точно мы услыхали его впервые или после долгого психологического либо исторического промежутка. Мы как будто и не думали раньше, что оно так многозначительно и красиво. Воскрешенное или новое, старомодное или современное, оно во всяком случае раздается как?то свежо, торжественно и серьезно, даже если само по себе оно вполне обыденно. Впрочем, обыденности у Баратынского нет. Читая эти благородные страницы, полные своеобразной, аристократической красоты, вы не чувствуете, вы забываете, что почти все человеческие слова потускнели от бесчисленных прикосновений, что они покрылись каким?то налетом, – подобно тому лаку, который от тысячи вожделеющих взглядов образовался на обнаженных плечах Элен из «Войны и мира»[89 - «… На Элен был уже как будто лак от всех тысяч взглядов, скользивших по ее телу» (Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 22 т. – М.: Худ. литра, 1980. – Т. 5. – С. 212: «Война и мир», т. 2, ч. 3, гл. XVI).]. Всякое слово Баратынским передумано сызнова, и потому в нем нет и тени пошлости; оно имеет свою оригинальную и живую физиономию, оно всегда ново. При этом, свободный в своем широком выборе, Баратынский любовно принял русский словарь во всем его прекрасном изобилии, во всей возможности его сочетаний и энергичных аллитераций[90 - Аллитерация – повторение однородных согласных звуков в стихе, фразе, строфе, усиливающее звуковую и интонационную выразительность стиха.] («между мужами возмужал», «не споры сборы»), – но ни разу не угодил он звуку во вред мысли, и слово у него честно. Оно сроднилось с мыслью и выступает только ради нее и вместе с нею, – что, разумеется, вовсе не препятствует музыкальности, присущей многим из его отчеканенных стихов.

Быть может, Баратынский и сам не рад этой суровой власти, какую приобрела над ним всемогущая мысль. Он сетует, что роковая дума легла на него гробовой насыпью и удушает его легкий дар; он знает, что из-за нее не будет ему хмеля на празднике мирском, и с горечью восклицает он:

Все мысль, да мысль! Художник бедный слова!
О жрец ее! Тебе забвенья нет[91 - Начальные строки стихотворения, написанного в 1840 г. (Баратынский Е.А. Полн. собр. стихотворений. – Л.: Сов. писатель, 1989. – С. 195).].

Но Пушкин недаром назвал его Гамлетом[92 - В «Послании Дельвигу» (1827):Прими ж сей череп,Дельвиг: онПринадлежит тебе по праву.Обделай ты его, барон,В благопристойную оправу.………………………………Или, как Гамлет-Баратынский,Над ним задумчиво мечтай…(Пушкин А.С. Собр. соч.: В 10 т. – М.: Правда, 1981. – Т. 2. – С. 109).Комментарий к этому высказыванию Пушкина о Баратынском см.: Лебедев Е. Тризна. Книга о Е.А. Баратынском. – М.: Современник, 1985. – С. 100–101. Подробнее об отношениях обоих поэтов см. в кн.: Друзья Пушкина. Переписка. Воспоминания. Дневники. – М.: Правда, 1986. – Т. 2. – С. 32–62; Черейский Л.А. Пушкин и его окружение. – Л.: Наука, 1989. – С. 26–27.]. И как Гамлет, с черепом в руках, «мыслящий наследник разрушенья», поэт обречен на то, чтобы думать и быть Агасфером своей думы. Нельзя остановиться, надо вечно идти все дальше и дальше, все глубже и глубже, проникая в непроницаемую сущность явлений. Их окрашенная оболочка доступна уже резцу, органу, кисти; и за чувственную грань ее видимости и звучности могут, по Баратынскому, и не переступать ваятель, музыкант, художник, – но поэт, вещатель слова, невольно и необходимо должен быть мыслителем и от живых волнений жизни уноситься по ту сторону явного мира. Поэзия обязывает. Поэт глубже, но зато и чувственно-беднее своих собратьев по искусствам; другие музы не так задумчивы, не так бесплотны, – они делают своих жрецов соучастниками земного пира и развертывают перед ними все земное «очей очарованье». А поэт лишь в редкие минуты весенней радости, когда его душа с ручьем – ручей и с птичкой – птичка, «забвенье мысли пьет» и освобождается от своей строгой властительницы.

Таким образом, Баратынский как бы считает мысль не личной особенностью своего поэтического гения, а родной стихией всех поэтов вообще. Мы знаем, что он только отчасти прав: хотя разум и находит в слове, жилище мысли, своего прирожденного истолкователя, хотя искусство слова, поэзия, разумна по преимуществу, – она, конечно, изображает и славит цветную и осязательную сторону жизни и не тяготеет к одному сверхчувственному. Только по отношению к Баратынскому верно то, что страстное чувство и чувственность остались за пределами его творчества. От эмоционального, поскольку оно бурно и пылко, сохранилось почти одно лишь воспоминание. Надо иметь в виду, что его поэзия, – это уже не первая, а вторая глава из его душевной книги. Сборник его стихов – это продолжение, и он начался тогда, когда яркая полоса непосредственной жизни уже кончилась: не последовательное и многообразное раскрытие духа совершается перед нами в произведениях Баратынского, а дано только спокойствие зрелости, тихая пора завершений.

Его «томная душа созрела для благочинных размышлений», и страсть больше не взволнует ее. Он возвышается над явлениями, он живет во внутреннем мире, и может быть, одна только Италия с башнями Ливурны зовет его к себе, и хочется ему увидеть поэтические развалины Древнего Рима, чтобы этот «пышный саркофаг погибших поколений»[93 - Цитата из стихотворения «Рим» (1821):Тебе ли изменил победы мощный гений?Ты ль на распутии временСтоишь в позорище племен,Как пышный саркофаг погибших поколений?(Баратынский Е.A. Полн. собр. стихотворений. – Л.: Сов. писатель, 1989. – С. 89).] возбудил его гамлетовскую мысль и, опять с черепом в руках, он мог обратиться к Риму, к миру, к истории со своими вещими вопросами. Не только пиры и «пафосские пилигримки[94 - Цитата из стихотворения «Оправдание» (1824):Приветливых, послушных без ужимок,Улыбчивых без шалости младой,Из-за угла пафосских пилигримокЯ сторожил вечернею порой…(там же. – С. 117).] не смеют вернуться к поэту, но и вообще уж он не верит увереньям, уж он не верует в любовь, и разочарованному чужды все обольщенья прежних дней. Ему к лицу сумрачный пейзаж его излюбленной Финляндии, где «дол очей не веселит, – гранитной лавой он облит»[95 - Цитата из поэмы «Эда» (там же. – С. 117).]. Не требуйте от него притворной пылкости, – он сердца своего не скроет хлад печальный. Женщина потеряла над ним свое былое обаяние; он стал поэтом уже после разлуки. Страстную любовь он только вспоминает. Ему страшна теперь краса черноокая, – он любит красавицу с очами лазурными. Если женщина, подобно луне, не влечет его от дольней жизни, если при ней душа не исполняется «священной тишиной», то он даже питает к ней легкое пренебрежение или насмешку, тем более что она не принадлежит к числу тех избранных, которым понятен язык поэтов и богов. Если бы женщина вдохновила его, он все равно не удостоил бы ее, не стал бы читать ей своих стихов, ею же вдохновенных, – «подобный в этом пчеле, которая со цветом не делит меду своего». Но не женщина вдохновляет его; он разорвал обычный союз любви и вдохновенья. Это поэзия – без женщины. Впрочем, это – поэзия с женою, с сестрою. С ними хотел бы он жить, «случится ль ведро иль ненастье на перепутье бытия»[96 - Цитата из стихотворения «Коншину» (1821) (там же. – С. 132).], им посвящает он беспримерно-нежные и душевные строки, например такие:

Я твой, родимая дуброва!
Но от насильственных судьбин
Молить хранительного крова
К тебе пришел я не один.
Привел под сень твою святую
Я соучастницу в мольбах:
Мою супругу молодую
С младенцем тихим на руках.
Пускай, пускай в глуши смиренной,
С ней, милой, быт мой утая,
Других урочищей Вселенной
Не буду помнить бытия[97 - Цитата из стихотворения «Стансы» (1828) (Баратынский Е.A. Стихотворения. – М.: Гослитиздат, 1945. – С. 74–75).].

В этой мирной пристани, где руки пожатье заменило Баратынскому поцелуй прекрасных уст, где его окружают друзья и Дельвиг, его добрый, милый Дельвиг, где из эмоций выбраны только спокойные, – счастлив ли наш поэт и мыслитель? Он часто восхваляет отдых, спасительный холод бездейственной души, отрадное бесстрастье; он стоит вдали от большой дороги жизни и «скромно кланяется прохожим». Сам он никуда не идет. Он устал, и оттого покой, которому он теперь предается, не есть ли его счастье? С присущей ему откровенностью и умной трезвостью он не раз говорит о своем примирении, о своей тишине, о том, что он выбрал безнадежность и покой. И эта холодная усталость, не разрешающаяся катастрофой, не влекущая к самоубийству, производила бы отрицательное впечатление, если бы ей не сопутствовала энергия ищущей мысли. И кроме того, отдых, похожий на счастье, сладкое усыпление, хладной мудрости высокая возможность – все это на самом деле представляет собою затаенное мучительное несчастье, и нередко Баратынский просыпается от своего душевного сна, и тогда слышны те горестные звуки отчаяния, которые создали ему славу пессимиста. Баратынский слишком умен для того чтобы поверить, будто человек может утихнуть в мертвой зыби покоя. Он знает, что закон мира – волненье, и он говорит об этом художественными словами:

Нам, изволеньем Зевеса брошенным в мир коловратный,
Жизнь для волненья дана: жизнь и волненье – одно[98 - Цитата из стихотворения «Мудрецу» (1840). Другая редакция:Нам, из ничтожества вызванным творчества словомтревожным,Жизнь для волненья дана: жизнь и волненье – одно.(Там же. – С. 229)].
……………………………………………………………..
Мира невежда, младенец, как будто закон его чуя,
Первым стенаньем качать нудит свою колыбель[99 - Заключительные строки стихотворения «Мудрецу» (Баратынский Е.А. Полн. собр. стихотворений. – Л.: Сов. писатель, 1989. – С. 195).] !

Затем проходят волнующиеся годы, и наступает омертвение. Страстная, одержимая душа вдруг останавливается, и умолкает призывный гул ее водопада.

На что вы, дни! Юдольный мир явленья
Свои не изменит!
Все ведомы, и только повторенья
Грядущее сулит.
Недаром ты металась и кипела,
<< 1 2 3 4 5 6 ... 8 >>
На страницу:
2 из 8