Развитием спеша,
Свой подвиг ты свершила прежде тела,
Безумная душа!
И, тесный круг подлунных впечатлений
Сомкнувшая давно,
Под веяньем возвратных сновидений
Ты дремлешь, а оно
Бессмысленно глядит, как утро встанет,
Без нужды ночь сменя,
Как в мрак ночной бесплодный вечер канет,
Венец пустого дня[100 - Стихотворение, написанное в 1840 г. (Приведено полностью) (там же. – С. 194).] !
Это – отзвук из ненаписанной книги Баратынского, это – первая, не дошедшая до нас глава его поэзии. Неодновременность, непараллельность в развитии души и тела, досрочность переживаний, то, что отравило жизнь и поэзию Лермонтову, – это, очевидно, в доисторический, так сказать, период Баратынского ложилось гнетом и на него. Его прошлое было стремительное движение, которое теперь уже застыло, оцепенело, – говоря его собственными словами:
Так ярый ток, оледенев,
Над бездною висит,
Утратив прежний грозный рев,
Храня движенья вид.
Он спешил, он жадно пил жизненные впечатления несозревшими устами, – и вот теперь «не постигает он души употребленья», и она безвременно иссякла, опустошилась, и тело ненужной и сиротливой тенью влачится без нее.
При таких условиях, при этом нравственном автоматизме разве достижимо счастье? Его и нет под слоем того унылого спокойствия, которым дышат иные страницы Баратынского. Несмотря на свою резигнацию, он несчастен и он не может отрешиться от своей печали.
Но Баратынский глубоко показал всю внутреннюю недоступность счастья не только для себя лично, но и для всех людей вообще, и в то же время засвидетельствовал неодолимость тоски по счастью, – «желанье счастия в меня вложили боги». При этом знаменательно, что, в отличие от многих певцов земной скорби, он разрушительным началом «блаженства прямого» считал не эмоциональные человеческие страдания, не сердечные боли, не смерть. Ему, конечно, было «жаль земного поселенца»[101 - Из стихотворения «Недоносок» (1835) (там же. – С. 182).] с его повседневной заботой и печалью; но, более исполненный мысли, чем задушевности, он источник нашего несчастья философски видел в самой духовной конституции человека, в его положении среди необъятного мира. Именно эта фатальная неприспособленность к счастью наряду с немолчным желанием его составляет, как мы уже сказали, центральную мысль в поэзии Баратынского. Он не понимает мира без человека и первый рассматривает в связи с последним. Вселенная как поприще для людей составляет предмет его исключительной думы, и поэтому для него так важна проблема счастья. И вот, человек для него по самому происхождению и по существу своему является обреченным на муку вечного противоречия. Дети Прометея, «чада святотатства», мы осуждены «питаться болезненной жизнью, любить и лелеять недуг бытия и смерти отрадной страшиться[102 - Цитата из стихотворения «Дельвигу» (1821):Напрасно мы, Дельвиг, мечтаем найтиВ сей жизни блаженство прямое:Небесные боги не делятся имС земными детьми Прометея.Похищенной искрой созданье своеДерзнул оживить безрассудный;Бессмертных он презрел – и страшная казньПостигнула чад святотатства.Наш тягостный жребий: положенный срокПитаться болезненной жизнью,Любить и лелеять недуг бытияИ смерти отрадной страшиться.(Там же. – С. 77)], мы осуждены быть несчастными, – и в то же время Прометеева искра не может погаснуть в нас и, все разгораясь, она говорит нам о небесной родине, о небесном счастии. И вечные Танталы, мы алчем и не насыщаемся. Быть может, еще тяжелее другая антиномия, другая исконная трагедия, которая называется: прикованный Прометей. Свобода, пригвожденная к скале; крылья связанные; дух плененный: таково зрелище, которое для забавы приуготовили себе жестокие и насмешливые боги. Они не могут простить нам похищенного огня, и не кончается наша тяжба с ними. Есть гнетущее противоречие между прикрепленностью и оседлостью человека и высоким парением его духа. Конечный и утомляемый, смертный и слабый, человек находится в крепостной зависимости от своей скалы (она есть у каждого), от своего места, от своей предназначенной доли, и это мешает его идеальной подвижности, и это создает в нем безнадежную борьбу между природой и свободой, между судьбой и сердцем, – и опять таким образом восстает перед нами грандиозная в своем несчастьи и в своем величии фигура скованного Прометея, чья страдальческая тень поднимается за лучшими и наиболее характерными стихотворениями Баратынского. Тягостна для нас «жизнь, в сердце бьющая могучею волною и в грани узкие втесненная судьбою». Что же, покориться этим граням, усмирить волну? Да, Баратынский как будто советует это, но совесть его дышит горькой неуверенностью:
К чему невольнику мечтания свободы?
Взгляни: безропотно текут речные воды
В указанных брегах, по склону их русла;
Ель величавая стоит, где возросла,
Невластная сойти. Небесные светила
Назначенным путем неведомая сила
Влечет. Бродячий ветр не волен, и закон
Его летучему дыханью положен.
Уделу своему и мы покорны будем,
Мятежные мечты смирим иль позабудем[103 - Цитата из стихотворения, написанного в 1832 г. (там же. – С. 164).].
Но человек не только физически прикован к своей человеческой слабости. Какие бы гордые и светлые горизонты ни раскрывались его духу, все же он сир и мал для мира, в который брошена искорка его души. Мир и по своей внешней и по своей внутренней величине, и по своим размерам и по своей тайне, неизмеримо больше его, и человек воплощает собою то новое противоречие, что его подавляет его собственное жилище, Вселенная. Он оказывается в мироздании каким?то «недоноском»[104 - Имеется в виду стихотворение «Недоносок» (1835). Слово «недоносок» употребляется здесь в значении мертворожденного, не воплотившегося; имеется в виду верование в то, что душа ребенка, умершего до крещения, мечется между небом и землей, не находя успокоения.]. «Крылатый вздох»[105 - Из стихотворения «Недоносок»:И ношусь, крылатый вздох,Меж землей и небесами.(Баратынский Е.А. Полн. собр. стихотворений. – Л.: Сов. писатель, 1989. – С. 161).], он носится меж землей и небом, одинаково страшными для него, и Вселенная его ужасает.
В тягость роскошь мне твоя,
В тягость твой простор, о вечность![106 - Заключительные строки стихотворения «Недоносок» (там же. – С. 182).]
«Роковая скоротечность», он «отбывает без бытия» из этого мира, где так пугливо вздрагивал и от космических бурь, и от драматизма человеческого:
Смутно слышу я порой
Клич враждующих народов,
Поселян беспечных вой
Под грозой их переходов,
Гром войны и крик страстей,
Плач недужного младенца…[107 - Цитата из стихотворения «Недоносок» (там же. – С. 182).В другой редакции:В тягость роскошь мне твоя,О бессмысленная вечность!(Баратынский Е.А. Стихотворения и поэмы. – М.: Худ. литра, 1971. – С. 255.)]
Так, божественное пламя, лучшее достояние человека, в то же время тяготит его, и, на минуту низринутый в вечность, сам причастный к ней в своей душе, он мучится ею, но и жаждет ее, борется из-за нее с богами, – и терзает его это роковое противоречие. Для мира великого и вечного он еще не дозрел.
А пока человеческий недоносок робко живет на земле, он неминуемо подпадает фатальной силе несчастья. И в поразительно красивых, непередаваемых строфах своей «Осени» Баратынский описал, что приносит этот «вечер года» человеку, «оратаю жизненного поля», какую жатву собирает он «в зернах дум».
Ты так же ли, как земледел, богат?
И ты, как он, с надеждой сеял;
И ты, как он, о дальнем дне наград
Сны позлащенные лелеял…
Любуйся же, гордись восставшим им!
Считай твои приобретенья!..
Увы! к мечтам, страстям, трудам мирским
Тобой скопленные презренья,
Язвительный, неотразимый стыд
Души твоей обманов и обид!
Твой день взошел, и для тебя ясна
Вся дерзость юных легковерий;
Испытана тобою глубина
Людских безумств и лицемерий.
Ты, некогда всех увлечений друг,
Сочувствий пламенный искатель,
Блистательных туманов царь – и вдруг
Бесплодных дебрей созерцатель,
Один с тоской, которой смертный стон
Едва твоей гордыней задушен.
Но если бы негодованья крик,
Но если б вопль тоски великой
Из глубины сердечныя возник,
Вполне торжественный и дикой, –
Костями бы среди своих забав
Содроглась ветреная младость,
Играющий младенец, зарыдав,
Игрушку б выронил, и радость
Покинула б чело его навек,
И заживо б в нем умер человек!
Зови ж теперь на праздник честный мир!
Спеши, хозяин тороватый!
Проси, сажай гостей своих за пир
Затейливый, замысловатый!
Что лакомству пророчит он утех!
Каким разнообразьем брашен
Блистает он!.. Но вкус один во всех
И, как могила, людям страшен;
Садись один и тризну соверши
По радостям земным твоей души![108 - «Осень», 7–10 (1836–1837) (там же. – С. 186–187).]
«Садись один»… Оратаи жизненного поля не сойдутся вместе на общую панихиду по своим идеалам; каждый останется в тишине своего внутреннего мира и сохранит про себя «лучший жизни клад – дар опыта, мертвящий душу хлад»[109 - «Осень», 11 (там же. – С. 188).].