несмотря на мое поэтическое восприятие жизни и мира, о стихах не помышлял.
Зато с какой невероятной силой обрушились они на меня и завладели мною в четырнадцать лет. Мы переселились в Тифлис. И там, когда я проезжал впервые по Военно-Грузинской дороге, это и началось. Кавказ просто ошеломил меня. На меня вдруг нахлынули стихи Пушкина и Лермонтова о Кавказе. Я их знал и любил уже прежде. Но только здесь я почувствовал их магию. Я стал бредить ими и с утра до вечера, и с вечера до утра твердил их. Там же, в Тифлисе, я впервые напечатал в «Тифлисском листке» свои стихи. Такой уж я был решительный и напористый. Читать их вам не хочу. Верьте на слово, что дрянь. Да еще и демоническая. Не хочу. И не буду. Не приставайте.
Он отмахивается от меня рукой.
– Но запомните: с опубликованием своих шедевров спешить не надо. Как я жалел, что выпустил «Путь конквистадоров». Не сразу, конечно. Жалел потом. Скупал его и жег в печке. А все-таки, к моему стыду, этот «Путь конквистадоров» еще и сейчас где-то сохранился. Ничего не поделаешь. Не надо торопиться. И все же много стихов «Романтических цветов», уже настоящей книги, было написано еще в гимназии. Как, например:
Мой старый друг, мой верный Дьявол,
Пропел мне песенку одну…
Этот «старый друг» явился результатом двойки, полученной мною на уроке алгебры. И утешил меня.
Но это было уже в Царском, в последних классах.
В Тифлисе мы провели два года. Там-то я впервые и почувствовал себя тем самым поэтом, который
верил ветрам юга,
В каждом шуме слышал вздохи лир,
Говорил, что жизнь его подруга,
Коврик под его ногами – мир.
Гумилев любил играть во всевозможные, часто им самим тут же выдуманные игры. Особенно в «театр для себя».
Осенью 1919 года, накануне второй годовщины Октябрьской революции – ее готовились пышно отпраздновать, – он с таинственным видом сказал мне:
– Завтра и мы с вами попразднуем и повеселимся. Не спрашивайте как. Увидите. Наденьте только ваше рыжее, клетчатое пальто и рыжую замшевую шапочку.
Мое рыжее, клетчатое пальто – я им впоследствии поменяюсь в стихах со статуей в Летнем саду:
А она уходит, напевая,
В рыжем, клетчатом пальто моем —
мое клетчатое пальто, привезенное мне во время войны из Лондона. Оно не очень теплое, а в Петербурге в конце октября холодно, и я уже ходила в шубке.
Но Гумилев настаивал:
– Наденьте непременно клетчатое пальто. Я зайду за вами в три часа, завтра.
Он пришел ровно в три. Хотя часов у него не было. Не только на руке или в кармане, но даже дома.
Его часы остановились еще летом. Часовщик за починку запросил несуразно дорого. Купить новые оказалось невозможным. С тех пор Гумилев научился определять время без часов, «шестым чувством-бис» – чувством времени.
– У гениев и кретинов чувство времени безошибочно. А я, как известно, помесь гения с кретином. Нет ничего удивительного, что за три месяца я ни разу никуда не опоздал. Все же, – рассказывал он мне как-то, – я сегодня утром так увлекся, переводя старинные французские песенки, что забыл обо всем, даже и о том, что должен быть на заседании «Всемирной литературы» на Моховой. Выхожу на улицу, спрашиваю первого встретившегося прохожего: «Простите, который час?» Тот в ответ развел недоумевающе руками: «А кто его знает?» – и побрел дальше.
Вот если бы у меня была кошка, я бы, как китайцы, по ее зрачкам определял время, до полминуты. Но заведешь кошку – она всех мышей переловит. А я их берегу на случай настоящего голода, про черный день. Михаил Леонидович Лозинский даже пустил слух, что я не только прикармливаю их, но и предательски здороваюсь со старшей мышью за лапку. Вздор. Не верьте. Даже по отношению к мыши я предателем быть не могу…
Я открыла Гумилеву сама – и ахнула. Он стоял в дверях в длинном, почти до пят, макферлане-крылатке, с зонтиком под мышкой. На шее – шотландский шарф. На голове большая кепка, похожая на блин с козырьком. Полевой бинокль через плечо на ремне.
– Hallo! – приветствовал он меня, – Let’s go![8 - Хэлло! Пошли! (англ.)] – И он со смехом объяснил мне, что мы с ним англичане. Он – приехавший на Октябрьские торжества делегат Labor Party[9 - Лейбористской партии (англ.).], а я его секретарша.
Критически оглядев меня, он кивнул:
– Отлично. Настоящая english girl in her teens[10 - Английская молоденькая девушка (англ.).], и даже волосы у вас английские – «оберн». Ведь и я настоящий англича-нин, а?
Не знаю, как я, но он на англичанина совсем не был похож. Разве что на опереточного, прошлого века. И где только он откопал свой допотопный макферлан и эту нелепую кепку? Но он сам был так доволен своим видом, что я согласилась, сдерживая смех:
– Стопроцентный английский делегат.
– Помните, мы не говорим по-русски. Не понимаем ни слова. И в Петербурге впервые.
Мы вышли на Невский и там ходили в толпе, обмениваясь впечатлениями, и громко спрашивали, указывая пальцем то на Гостиный двор, то на Аничков дворец, то на Казанский собор:
– What is that?[11 - Что это? (англ.)] – После многократно повторенного ответа Гумилев снимал с головы свой блин и невозмутимо флегматически заявлял:
– I see. Thank you ever so much[12 - Понятно. Премного благодарен (англ.).]: Коза-Сабо (Казанский собор).
И хотя мы и видом, и поведением напоминали скорее ряженых, чем англичан, до нас все время доносилось:
– Англичане! Смотри, английские делегаты!
Я, не в силах сдержаться, громко смеялась. Гумилев же сохранял англосаксонскую выдержку.
Мы проделали все, что полагалось: смотрели на процессии, аплодировали и даже подпевали. Оба мы были абсолютно безголосы и лишены слуха. Но нам, как гостям-англичанам, все было позволено. Стоявший рядом с нами красноармеец с явным удовольствием и даже умилением слушал, как Гумилев выводил глухим, уходящим в нёбо голосом тут же сымпровизированный им перевод «Интернационала». Я же, между двумя приступами смеха, душившего меня, только выкрикивала какое-то вау-лау, лау-вау-ююю!
Окончив, к общему удовольствию, пение, мы вместе с толпой двинулись дальше. Гумилев стал спрашивать «The way to Wassilo Ostow»[13 - Дорогу на Васильевский остров (англ.).], повторяя настойчиво «уосило осто». Но никто, несмотря на явное желание помочь иностранцу, не мог понять, чего он добивается. Гумилев благодарил, улыбался, азартно повторяя: – Wonderfull! О, yes! Your great Lenine! Karl Marx! О, yes![14 - Чудесно! О, да! Ваш великий Ленин! Карл Маркс! О, да! (англ.)] – и пожимал тянувшиеся к нему со всех сторон руки.
Какой-то особенно любезный товарищ вдруг громко заявил:
– Должно, от своих отбились. Заплутались. Надо их на трибуны доставить. Где милиционер?
Гумилев горячо – Thank you. Thank you![15 - Спасибо. Спасибо! (англ.)] – поблагодарил его и, подхватив меня под руку, бросился со мной назад, в обратную сторону, будто увидел в толпе англичанина.
Забежав за угол, мы остановились перевести дух. Тут было тихо и пусто.
– Ох, даже жарко стало. – Гумилев весь трясся от смеха. – Хороши бы мы были на трибуне! Представляете себе? Еще сняли бы нас! И завтра наши портреты появились бы в «Красной газете»! И никто, решительно никто нас бы не узнал. Ну, нечего время терять, идем!
И мы снова вышли на Невский и смешались с толпой. Так мы проходили до самого вечера, в полном восторге.
Когда в толпе начались пляски, мы, хотя и с большим трудом, в особенности я, удержались и не пустились в пляс. Гумилев, для большей убедительности подняв зонтик к звездному небу, заявил:
– An Englishman does not dance in the street. It is shocking![16 - Англичанин не танцует на улице. Это шокирует! (англ.)] – А я, ослабев от смеха, в изнеможении прислонилась к стене:
– Довольно. Больше не могу. Ведите меня домой!..
На следующий день в Студии Гумилев рассказал Лозинскому об «английских делегатах». Но Лозинский отнесся к нашему развлечению очень неодобрительно:
– С огнем играешь, Николай Степанович. А что было бы, если бы вас забрали в милицию?
– Ничего не было бы, – перебил его Гумилев. – Никто тронуть меня не посмеет. Я слишком известен.