
Невидимый всадник
– К чему такие слова, – отвечала Катерина Петровна, нервно шаркая тряпкой по стеклу, – когда царя нету, а насчет бога в газетах пишут, что тоже большой вопрос?
Я не могла пройти мимо, поскольку тут происходило нечто вроде политического диспута.
– Вы, Алпатыч, что здесь контру разводите? За порогом пролетарский суд, а он: «Царь, бог, молитвы…» Агитатор какой! Из партии «энбе»… – я имела в виду «недорезанных буржуев».
– Лёлька Смолокурова – кандидат на судебную должность! – пробормотал старик и, схватившись обеими руками за бороду, потянул ее половинки в разные стороны, словно хотел оторвать их напрочь. – О господи, пошто допустил, пошто взираешь, не разразишь на месте…
Как будто у господа только и дела было: допускать или не допускать меня на судебную должность!
Я прошла в длинный гулкий коридор. Губсуд помещался в здании бывшей монастырской гостиницы «Надеждинское подворье». Большие купеческие номера стали залами суда, а в архиерейских покоях вела беспокойную жизнь коллегия защитников.
Я шла под сводчатым потолком в глубоком раздумье. Действительно я была «кандидатом на судебную должность», как это раньше называлось, а сейчас – попросту практиканткой. Два месяца назад меня вызвал секретарь губкома комсомола Сережка Ветров и сказал:
– На юриста учишься? На втором курсе? В точку! – он набрал воздуху и уже другим, ораторским, голосом закричал. – Старых юристов на свалку истории, бросим комсомол в суды! Оздоровим органы юстиции! – и опять обыкновенно. – Мы бросаем тебя в губсуд. Путевку получишь в орготделе.
И вот уже два месяца меня «учил» народный следователь 1-го района Станишевский…
Он носил френч по моде сегодняшнего дня, а в разговоре щеголял латынью, чего члены губсуда, простые рабочие парни, – один даже был матрос! – оценить не могли. Изречение «Омниа меа мекум порто» – «Всё своё ношу с собой» – они почему-то связывали с портками и глубокомысленно оглядывали диагоналевые галифе Станишевского.
При старом режиме Станишевский не успел стать ни судьей, ни следователем, а, окончив юридический факультет, был кандидатом на судебную должность, то есть моим коллегой. Но куда мне было до него!
Николай Казимирович Станишевский, представительный двадцатисемилетний блондин, говорил медленно и веско, время от времени закрывая глаза, что придавало его словам особую значительность! И какие это были слова! Выражение «презумпция невиновности» звучало словно самый суровый приговор, хотя означало наоборот – предположение невиновности человека. «Юрисдикция» – это выговаривалось гордо, как «я все могу». А слово «экстерриториальность» гремело железом и медью, как настоящая броня.
Да, хоть и были мы коллегами, но до нарследа-один, как называл себя, словно командарм, Станишевский, мне было как до звезды на небе! Латынь теперь на юридическом не учили, ростом я не вышла. И не то что диагоналевой, просто шерстяной юбки у меня не было.
И все два месяца дальше переписки бумаг Станишевский меня не допускал.
Каждая из них начиналась ссылкой на ту или иную статью Уголовного кодекса. Затем следовали фразы тяжелого веса: «усматривая в оном признаки состава преступления, предусмотренного…», «в вышепоименованных действиях обвиняемого содержатся моменты, могущие, с применением статьи об аналогии, подпасть под действие закона от…».
Даже простое предписание начальнику тюрьмы освободить человека из-под стражи звучало так зловеще, что освобожденный не знал, радоваться ему или пугаться.
Мучаясь над косноязычными постановлениями и протоколами, я мечтала попасть к «настоящему», «теперешнему» следователю. «Теперешнему», партийному и вместе с тем образованному юристу, законнику, но чтобы с «пролетарским правосознанием», как говорилось в судебных приговорах.
Но мои мечты ничего не стоили, потому что был только один следователь, соединявший эти качества: Иона Петрович Шумилов. И никаких практикантов ему не требовалось. Он собственноручно подшивал дела, говоря: «От того, как подшито дело, зависит, как судьи будут его читать; от того, как они будут его читать, зависит приговор». Он сам переписывал постановления, оформлял протоколы допросов и составлял отчетные ведомости на «прибыль-убыль» дел.
Никому не приходило в голову, что практиканты нужны не только для подшивки дел и переписывания бумаг. Никому, кроме Ионы Шумилова.
И я узнала об этом именно в описываемое утро…
Итак, я шла по коридору бывшего подворья и предавалась мрачным мыслям. Вот и наша «камера» – так назывались комнаты, в которых работали следователи. Со вздохом отомкнула я дверь. И в эту минуту услышала цоканье копыт и шуршание дутых шин по булыжнику двора. Это топала копытами моя судьба, но я еще ничего об этом не знала…
В губсуде был только один «выезд». Он состоял из пегой игривой кобылки и ландо, которое, если верить Алпатычу, служило еще губернатору. На этом основании Алпатыч внушал кучеру Пете уважение к «ланду». Но комсомолец Петя пренебрегал кучерским занятием в целом, ландо не мыл и кобылу не чистил. Пользовался выездом исключительно губернский прокурор товарищ Самсонов. Он не замечал замызганного выезда, глубоко погруженный в государственные мысли.
В перерывах между «разведением контры» и уборкой двора – без особого рвения поелозил немного метлой, и хорош! – Алпатыч рассказывал уборщице всякие анекдоты из Библии.
Так как это происходило под моим окном, а я едва не засыпала над своими бумагами, то даже дремучие россказни Алпатыча меня интересовали.
Была такая история про Самсона, богатыря, у которого вся сила сосредоточилась в волосах. У нашего Самсонова вся сила, наоборот, была в лысине. Он не принимал никакого решения, не потерев ее энергично обеими руками. Как только окружающие замечали этот жест, все умолкали.
Я Самсонова побаивалась. Мне казалось, что он презирает меня за то, что я не боролась с самодержавием.
Губпрокурор никогда в такую рань в суде не появлялся, и я, с удивлением увидев перед собой его высокую и очень худую фигуру, как всегда, подумала: «Вылитый Дон-Кихот!» Только вместо лат на нем была черная кожаная тужурка, а вместо меча – маузер в деревянной кобуре. Я поздоровалась, но Самсонов, не отвечая мне, замедлил шаг и, как мне показалось, придирчиво оглядел меня с головы до пят каким-то странным взглядом. И тут же взялся за лысину. Я замерла. Своим скрипучим голосом прокурор произнес:
– Таисия Пахомовна, зайдите!
Если бы он назвал меня Далилой, – это была та дама, которая, по Библии, отрезала Самсону волосы, отняв его силу, – я бы так не удивилась. Никто еще никогда не называл меня по имени-отчеству.
Вообще-то все меня звали Лёлькой. Это имя с детства приклеилось ко мне, как тонкая бумажка к леденцу. Дело в том, что Таисией назвала меня бабушка, страшная богомолка, а папа кричал, что это поповское имя, что он его не признаёт и чтобы я звалась Еленой. Поскольку паспортов не было, а в удостоверения вписывали кто что хотел, я всюду именовалась Еленой. Только в анкетах губсуда я значилась Таисией.
Поэтому когда меня так пышно назвал прокурор, я поняла, что разговор будет официальный и важный. Вернее всего, Станишевский на меня пожаловался. У меня были с ним стычки. И он, конечно, запомнил, как я смеялась, когда судья Наливайко назвал его «старым барином на вате»…
Именно в этот момент, на пороге прокурорского кабинета, я с ужасом припомнила ту сцену: как влетел взъерошенный Наливайко в своем неизменном бушлате, из-под которого выглядывала тельняшка, и стал требовать, чтобы Станишевский завел дело о взятке… Как можно было понять из потока гневных слов Наливайко, один заведующий складом принял ценный подарок от знакомого нэпмана. А нэпман не просто сделал подарок, а хотел выдурить у завскладом наряд на кожтовары.
«Тимео данаос эт дона ферентес!» – спокойно произнес по этому поводу Станишевский и тут же перевел: «Не верь данайцам, дары приносящим».
«Судить этих давайцев в первую очередь!» – закричал судья Наливайко.
В дальнейшем разговоре согласия не получилось, Станишевский твердил, что состава преступления, именно взятки, он не усматривает. Наливайко настаивал. Станишевский сказал: «Нонсенс», – что, как я уже знала, означает «глупость». Наливайко принял это слово за особо обидное ругательство, сам выругался по-настоящему и еще назвал Станишевского старым барином на вате.
Тут-то я и захохотала…
Вспомнив все это, я приготовилась к худшему и вошла в кабинет Самсонова.
Я подождала, пока он сядет, и села тоже.
Он все еще держался за лысину и смотрел на меня так, словно искал и не находил во мне чего-то совершенно необходимого.
Наконец он начал:
– Конечно, народный следователь, а тем более судья должен бы, помимо всех прочих качеств, иметь солидный вид…
Он сделал маленькую паузу, и я ворвалась в нее, ужасно злая, потому что он попал в самое мое больное место.
– Держите тогда царских чиновников! – закричала я. – У них солидный вид! У них борода на две стороны! И диагоналевые брюки! Они по-латыни умеют!
Я совершенно забылась. Моя несдержанность, от которой в моей короткой жизни я уже имела неисчислимые беды, толкала меня под бок: «Давай, давай, хватит на тебе воду возить!»
– Теперь я вижу, – сказал холодно губернский прокурор, – что вы слишком молоды для самостоятельной работы.
– Наша власть тоже молодая! – возразила я. – И законы молодые. И правосознание. Как бы я ни была молода, я совершеннолетняя! И могу занимать любую должность в государстве.
«Все равно уж!» – промелькнуло у меня в голове, и я добавила вызывающе:
– Я к вам не просилась. Меня к вам комсомол бросил.
Самсонов хотел опять взяться за лысину, но на полпути опустил руку и улыбнулся. Я никогда не видела улыбки на его лице. Это было непривычно и даже трогательно. Как будто в мрачный подвал забрел солнечный луч и сам не знает, что ему тут делать.
Улыбка тотчас запуталась в сетке морщин, заглохла в щетине впалых щек, словно вода, ушедшая в песок. Но она была.
Он сказал негромко:
– Мало того, что вы дерзки, вы еще и невнимательны. Я сказал: «…должен бы иметь солидный вид». «Бы»… Но если нет вида, ничего не поделаешь. Авторитет суда держится не на внешнем виде его работников.
Я молчала.
– Через год, – продолжал прокурор, – вы должны получить самостоятельный участок работы. За этот год вы обязаны набраться опыта.
«Черта с два его наберешься», – подумала я.
– Так вот, – сказал Самсонов, – я принял решение: вы пройдете практику у народного следователя первого района Шумилова. Вы свободны.
Он встал. Я встала тоже.
– До свидания, товарищ Самсонов.
– До свидания, товарищ Смолокурова.
В коридоре я с размаху налетела на Лёшу Гуревича, секретаря коллегии защитников. Лёша имел удивительное свойство: первым узнавать все новости.
– Тебя к Шумилову! С тебя причитается!
Я схватила его за рукав:
– В чем дело? Шумилов же старший следователь!
Лёша свистнул:
– Уже нет. Со вчерашнего дня. Сам попросился в районные. Ближе к жизни преступного мира…
– А Станишевский?
– Что Станишевский? Уходит в институт, преподавать.
– Но Шумилов ведь против практикантов…
– Уже нет. Просил кого-нибудь побойчее.
Лёша побежал дальше, а я осталась стоять озадаченная. Побойчее я или нет?
События развивались благоприятно, если не считать одного: Шумилов просит дать ему практиканта. Но не меня же… А вдруг выставит меня вон?
Иону Петровича Шумилова я видела всегда издали, он мне казался совсем молодым. Фигура у него была легкая, движения быстрые, что при небольшом росте создавало впечатление какого-то мальчишества.
Но теперь, когда он сидел напротив меня и нас разделял только стол, я увидела у него на лбу морщины и даже тоненькую седую прядь в волосах, которые он носил гладко зачесанными назад. Его узкое лицо с длинноватым носом казалось бы незначительным, если бы не глаза. В серых глазах, близко, по-птичьи, посаженных, проглядывала усталость. Но, несмотря на это, в них была пристальность, какой-то лучик словно обшаривал быстро и нервно темные углы. Впрочем, может быть, это мне показалось.
Шумилов не носил ни френча с галифе, как это было принято у «ответработников», ни кожаной куртки. На нем был вполне старорежимный костюм: пиджак с жилетом. И хотя галстука он не носил, – еще чего не хватало! – казалось, что галстук был бы тут уместен.
Конечно, мне бы хотелось, чтобы мой начальник и учитель был похож на Шерлока Холмса. Но этого не было. Шумилов не сосал трубку, не кривил губы в иронической усмешке и не ошарашивал собеседника неожиданными вопросами. Голос у него был тихий и тоже какой-то незначительный.
Нет, он не был Шерлоком Холмсом. Но зато он был Ионой Шумиловым. В моих глазах это значило много больше. Кто такой Шерлок Холмс? Способный детектив, служащий в конечном счете капитализму. А Иона Шумилов – блестящий советский следователь, стоит на страже завоеваний революции, охраняет жизнь и покой граждан Страны Советов.
И вот теперь по крайней мере год я буду вместе с ним каждый день. Конечно, я не стану переписывать скучные бумаги. Кто станет их переписывать, меня мало заботило. Я буду выезжать на места кошмарных преступлений, распутывать нити сложных дел, высказывать гениальные догадки, поражающие самого Шумилова, и в итоге сражать преступников системой полновесных улик.
Мои мечты прервал будничный голос моего начальника:
– Мы примем часть района у нарследа восьмого участка, значит, и часть его дел.
Что же, это мне нравилось. Я не боялась работы. Лишь бы не побоялись мне ее доверить.
– Нам нужен расторопный секретарь.
Интересно, кого возьмет в секретари Шумилов? Иона Петрович, конечно, выберет лучшего из секретарей.
Наша – наша! – камера помещалась в здании губсуда, наш район был самым оживленным и теперь будет самым крупным. Мы – мы! – могли сманить любого секретаря. Но кого надо сманивать?
– Мотю Бойко, – вдруг сказал Шумилов.
– Мотю Бойко?
Я едва удержалась, чтобы не рассмеяться. Не было в суде большего плута, чем Мотя Бойко. Пользуясь тем, что его начальник – следователь 8-го района, старый большевик Ткачев, получивший чахотку в якутской ссылке, – часто отсутствовал, Мотя вершил все дела лично.
Но так как я приняла твердое решение быть выдержанной и не соваться со своим мнением, я промолчала.
Шумилов словно отгадал мои мысли и сказал:
– Мотя Бойко будет у нас вполне на месте. Мы с вами будем его направлять.
Я оценила это «мы с вами» и поспешила согласиться.
– Давайте пойдем в камеру нарследа-восемь и посмотрим, как там произрастает Мотя Бойко.
Мы отправились.
Дорога шла мимо бывшего женского монастыря. У ворот сидели на лавочках бывшие монашенки, ныне члены артели «Ручвяз». Это неблагозвучное название было стыдливо написано от руки на небольшом листе бумаги, наклеенном на заборе. Кроме того, там еще стояло в скобках: «На спицах и других инструментах».
– Интересно, что это за «другие инструменты»? – заметил мой начальник.
Я объяснила, что имеется в виду крючок для ручного вязания. Все, что касается монашенок, было мне прекрасно известно. Когда я училась в младших группах, – классов уже не было, – папа меня определил на квартиру в монастырь, чтобы я «не баловалась».
В настоящий момент монашенки «ручвязом» не занимались, а лузгали семечки и лениво переругивались.
Невдалеке, на паперти древней маленькой церкви, сидели слепцы и, яростно накручивая ручку «цитры», деревянного ящика со струнами, дружно ныли на невероятной смеси украинского с русским:
Мимо рая прохожу,Гирко плачу и тужу…Дальше – больше, со слезою в голосе:
Дней воскресных я не чтил,Во грехах дни проводил…Батька с матерью хулил,Ой, лихо меня, лихо!Великое лихо.Душераздирающее мяуканье цитры как нельзя больше подходило к мрачному тексту.
Тут же, без перехода, звучно высморкавшись на паперть, слепцы весело заводили:
А у кума е бджо…А у кума е бджо…Бджо-о-олы!Дай мне, кум, мё-мё…Дай мне, кум, мё-мё…Мё-ё-ду!Закончив, они затягивали гнусаво:
– Подайтэ, нэ минайтэ…
– А як ни, то ни минэ вас лиха година… – добавляли они скороговоркой.
Мы шли браво, но мне страшно хотелось есть. Может, оттого, что нам все время попадались паштетные. В них сидели нэпманы. Многие из них были толстые, какими их рисовали в газетах.
Иные, наоборот, поражали худобой. На их тощих фигурах болтались пиджаки и визитки лучших времен. «Вот до чего довела нас Советская власть!» – как бы говорили они.
В большие зеркальные окна было видно, как нэпманы жрут мясо. И надо думать, это была не конина.
– Как мы думаете, это не конина?
– Где? – спросил Иона Петрович, будто с неба свалился.
– Ну, там, в паштетной…
– А… Не знаю. Меня это не интересует, – ответил Шумилов ледяным голосом, словно не он доедал со мной сегодня утром последнюю воблу из пайка.
– Трудно жить одними интеллектуальными интересами, Иона Петрович, – сказала я.
– Да? – Шумилов презрительно прищурился. – Кто же тогда поэт? Я поэт или вы поэт?
Он меня сразил. Я замолчала и больше не смотрела в окна.
Я действительно сочиняла стихи. Чаще всего на ходу. У меня не было времени сидеть и писать за столом, как это делали поэты «ушедшей эпохи». Собственно, не было и стола.
Камера следователя 8-го района помещалась в бывшем «доходном доме» баронессы Ган.
Мотя Бойко сидел за огромным письменным столом с фигурными ножками и с резными львиными мордами на ящиках. На Моте была вельветовая толстовка с голубым бантом под подбородком. Усы у него еще не росли, но на подбородке вился какой-то дымчатый пушок. Видно было, что Мотя его всячески холит.
Когда мы вошли, Мотя крутил ручку телефона и кричал в трубку:
– Уголовный розыск? Говорит нарслед-восемь. Что там такое в доме тридцать по Нетеченской? Женщина в сундуке? Не трогайте до моего приезда! Кого? Ни женщину, ни сундук не трогайте! Что, она живая? Так пусть вылезет из сундука. Уже вылезла? Так в чем же дело? Попытка удушения? Ведите дознание.
Мотя повесил трубку и будто только сейчас заметил нас.
Иона Петрович, стоя посреди комнаты в своем франтоватом сером костюме, с портфелем под мышкой, тихо проговорил:
– Я народный следователь первого района Шумилов. Это мой помощник Таисия Смолокурова.
В эту минуту я с восторгом поняла, что возврата к «Лёльке» никогда не будет!
Мотя посмотрел на меня с глубочайшим презрением и с готовностью пододвинул Шумилову стул.
– Чем могу служить? – спросил он. Эта форма обращения мне понравилась. Я догадалась, что Мотя научился ей у старика Ткачева.
Шумилов подал мне стул, уселся сам и, к моему удивлению, даже не заикнулся о своем намерении взять Мотю к себе.
– По постановлению пленума губсуда, к моему району отходит участок от Пречбаза до Проточной, – начал он и оглянулся. На стенах карты района не было, но Мотя в одно мгновение извлек ее из ящика стола, и Шумилов отметил улицы, отходящие в наш район.
– Чудесно, – сказал Мотя. – Я, – он сказал «я»! – просто задыхаюсь от дел. И знаете, большинство преступлений совершено именно на этих…
– Отходящих к нам улицах? – вежливо осведомился Шумилов.
– Определенно, – не моргнув глазом, подтвердил Мотя.
– Бывает, – сказал Шумилов.
– Бывает, – нахально повторил Мотя и предложил приступить к делу.
Мы уселись за львиный стол. Мотя стал с треском распахивать дверцы канцелярских шкафов и быстренько накидал высокие кипы дел. Столб пыли поднялся кверху. Очевидно, Мотя не ставил себе целью разгрузить камеру за время болезни своего начальника.
– Значит, давайте так. Направо положим дела, которые отойдут к вам. Налево те, которые останутся у нас.
– Давайте, – согласился Шумилов. Опять он ничего не сказал о предполагаемом Мотином переходе к нему. И я уже решила, что Шумилов передумал. В самом деле: у Моти с этим его бантом был просто вызывающий вид…
– Поехали! – объявил Мотя и взял дело, лежащее сверху.
– Труп неизвестной женщины. Обнаружен в Банном переулке. Ваше.
Шумилов кивком головы показал, что согласен.
– Кража со взломом в доме номер семь на Буровой… Ваше.
– Дом угловой, вход с площади Революции, – напомнил Шумилов.
– Верно, но… – черные Мотины глазки вдохновенно блеснули, – но окно, через которое влезли воры, выходит на Буровую. Ваше. Далее. Убийство буфетчика с целью грабежа… Убийство совершено в трактире «Каменный столб» – Вокзальная площадь. Площадь конечно, наша. Но… трактир входит в систему Ресторантреста, а Ресторантрест на Рыбной улице… Ваше!
Шумилов опять согласился. Я не могла его понять. «Вот шляпа!» – ясно читалось в Мотиных глазах. А Мотю несло дальше, и наша куча дел уже выросла чуть не до потолка. А нарследу-восемь осталось несколько тощих папок, которые уже ни под каким предлогом нельзя было «сбагрить» легковерному коллеге.
– Ну всё! – довольно закончил Мотя. – Как вы увезете дела?
Шумилов помял в пальцах папиросу и ответил тихо:
– Мы их не возьмем. Вы их сами принесете.
Он выдержал паузу и объяснил:
– Вы будете у меня секретарем.
Мотя просветлел:
– В первый район? Камера при губсуде? Чего же вы сразу не сказали, товарищ Шумилов? – он, как тигр, бросился на кучу «наших» дел и стал с не меньшей уверенностью, чем делал это только что, перебрасывать папки обратно. – Труп неизвестного найден на Нетеченской, головой обращен на Кузнецкую… Оставляем здесь. Ограбление прохожего как раз посередине сквера… Здесь!
Таким манером он довел кучу наших дел до минимума и решительно объявил:
– Эти несколько папок я просто забираю с собой.
Мы вышли. Мотя опечатал камеру сургучной печатью и, сунув папки под мышку, с видом крайнего удовольствия заявил:
– Вот я здесь, со всеми потрохами! Вперед! И пусть мне будет хуже!
Камера наша состояла из двух маленьких комнат. В одной был кабинет Шумилова. Мы с Мотей внесли туда старое буржуйское кресло, плюшевое, с бахромой, казавшееся нам роскошным. Поставили на стол пепельницу из розовой раковины. Над столом мы повесили портрет Григория Ивановича Петровского, председателя ВУЦИКа.
Таким образом, кабинет был оборудован с должным великолепием.
Кроме того, мы сделали начальнику подарок. В кладовой «вещественных доказательств» валялся старый плюшевый альбом. В нем было полно фотографий каких-то чиновных стариков в сюртуках с воротниками выше ушей, дам, укутанных в меха, и младенцев – эти, наоборот, лежали голячком, задрав ноги.
Мы вытащили всю эту дребедень и вставили в альбом фотографии знаменитых преступников, значащихся в республиканском розыске. Нам казалось, что это удачная выдумка. Но Шумилову прежде всего бросились в глаза плакаты на стене:
– «Не курить»? Почему не курить? Я сам курящий…
– Вы – другое дело, – сказал Мотя, – но посетители…
Иона Петрович прервал его:
– Посетители тем более должны курить. А обвиняемые – наверняка.
Мы промолчали. Это не приходило нам в голову.
Наш начальник продолжал:
– А здесь что? «Кончив дело, уходи»? Ну, знаете, в камере следователя это неуместно.
Кресло Шумилов приказал убрать.
– Мне эта гадость в родительском доме опротивела, – сказал он, к великому нашему удивлению. Мы считали, что на таких креслах сидели только царские министры.
Плюшевый альбом с фотографиями рецидивистов тоже восторга не вызвал.
– А где его прежняя начинка? Может быть, этот альбом вернуть владельцу? Может быть, он кому-то дорог? – спросил наш щепетильный начальник.
Мы горестно молчали.
Ловкач Мотя оставил на нашу долю малую горсточку дел, но Шумилов велел подобрать их строго по району. Он «принял дела к своему производству», как это называлось на юридическом языке, и у нас сразу оказалось работы по горло.
Одно из дел называлось «О загадочном убийстве в гостинице "Шато"». Я подумала, что Шумилов схватится за него первым делом из-за слова «загадочное». Но он сказал назидательно:
– Еще можно немного потерпеть, когда по городу ходит вор или хулиган, но нельзя терять ни минуты, когда по земле крадется убийца.
По приказанию Шумилова я изучила от корки до корки дело об убийстве в гостинице «Шато». «От корки и до корки» – в буквальном смысле слова, потому что корками назывались две стороны обложки дела.
Лучшие гостиницы в городе именовались по-новому: «Красная» и «Советская». То ли дальше уже не хватило фантазии, то ли другие заботы одолели «отцов города», но остальные гостиницы сохранили старые названия, почему-то все больше французские. Вероятно, для шика. Был у нас «Гранд-отель» и даже «Монбижу».
Гордое имя «Шато», то есть за́мок, носило замызганное заведение на глухой улице Малая Тряская. Это выразительное название сохранилось, видимо, от тех, не таких уж далеких, времен, когда на немощеной улице тряслись по ухабам возки. Но и сейчас, хотя мостовая оделась булыжником, а тротуары даже асфальтом, окраинная Тряская с ее подслеповатыми домишками и чахлыми акациями в палисадниках имела жалкий вид. Гостиница «Шато» тоже не блистала. Штукатурка на стенах облупилась, зачахли кусты под окнами, и вместо швейцара сидела у двери мрачного вида тетка с ключами у пояса.