Дарья отсыпала ей в сатиновый мешочек муки, затянула тесёмки. Настасья взяла мешочек и отчего-то мялась, не уходила. Сняла со скатерти невидимую пылинку. Развернула недошитое лоскутное одеяло, огладила любовно руками, сложила аккуратно:
– Красивое одеяло-то выходит, ажно завидки берут. Себе шьёшь али на продажу?
– Дочке хочу подарить. Насть, что ты маешься да топчешься? Вижу ведь, не за мукой пришла. Говори, чего сказать хотела.
– Да я не знаю…Боюсь напраслину возвести. Курилиха утром двор мела. А я по надобности вышла, гляжу – у них сено везде валяется, тут клочок, там пучок. И на смородиновом кусту былки висят, и на яблоне, за ветки зацепились. Говорю, что вы двор-то сеном посыпали? Думали, оно прорастёт, урожай даст? А она не засмеялась, рот скособочила. Говорит, братья с лугов две копны привезли, да выпимши были, как в сарай носили, половину по двору растрепали.
Настасья замолчала.
– Что ж они, ночью сено то возили? – спросила Дарья.
– Выходит что так. И в сарай таскали ночью, потому и цеплялось на ветки. Наташка двор-то на зорьке мела, не рассвело ещё, а она уж вышла, сенцо грабельками собирает, с веток обирает. Ночью-то темно, не видно. Выходит, следы заметала.
Куриловы, Настасьины соседи, жили большой семьёй: Наташка с мужем и взрослыми сыновьями, и два мужниных младших брата. Семья большая, да недружная, хозяйство захудалое, мужики работать не любят, только и смотрят, где бесплатно взять можно. По избам, правда, не воровали. Да видать, приспичило.
Куриловы сено украли, больше некому, поняла Дарья. А доказать ничего не смогла: не пойман – не вор.
К счастью, из Заозёрного пришёл денежный перевод. Сено Дарья купила, сарай с тех пор запирала на два замка, с Натальей – бывшей одноклассницей, которую в школе прозвали Курилихой? прозвище прилепилось, да так и осталось – при встрече не здоровалась и в гости не звала.
Курилиха пришла к ней сама, и Дарья не посмела её выгнать: не Наташка сено крала, а двор мести муж заставил, да молчать велел. Вот и молчит. А к ней пришла, потому что совесть мучает за чужую вину.
– Даш, ты, может, на меня обиделась за что? На улке встренемся, слова не скажешь, идёшь как мимо столба.
Высокая и худая, Наталья и в самом деле походила на столб. Дарья рассмеялась.
Чаёвничали. Вспоминали школьные Дашины проделки. Пели на два голоса Дашину любимую «Ой, мороз, мороз». Обсуждали сырое дождливое лето. Кошку Марфу, у которой мышь мимо носа бежит, а она и ухом не ведёт. Мишку Носырева, который повадился лазать к Куриловым за яблоками, его поймать бы, спустить штаны да крапивой отстегать. Библиотекаршу, которая положила глаз на Натальиного мужа: сроду книжку в руках не держал, а тут вдруг пристрастился к чтению.
За разговором засиделись дотемна. Наверху время от времени скрипели половицы, и Наталья пугалась:
– Ходит ктой-то! Ты бы поднялась да посмотрела.
– Нет там никого. Домовик это. Он гостей не шибко любит. Поскрипит-постучит да замолчит, – улыбнулась Дарья.
Курилиха была другого мнения:
– Ты бы, Дашка, чердак святой водой окропила, прогнала нечисть поганую.
– Какой он нечисть? Нешто нечистые еду людскую принимают? А домовик медок липовый любит, водицу ключевую пьёт. Его маменька моя кормила, теперича я кормлю. Он дом от зла стережёт, хозяев бережёт.
– Что ж родителей твоих не уберёг? Мать до срока в могилу свёл, отца покалечил, от Фёдора твоего беду не отвёл, дочку из дома выжил, – перечисляла Наталья, загибая пальцы.
Дарья сердито шлёпнула её по руке:
– Типун бы тебе на язык, а два под язык! Мама моя сердцем болела, от него и смерть приняла. А отец от старости умер, как все умирают. Домовик тут не при чём, он же не Бог. Не домовой в человека душу вдыхает, не он её из тела забирает. Что Фёдор мой на прудах утоп, в том моя вина: мало любила, мало жалела. А что Линора в город жить уехала, так ведь все уезжают, молодых в деревне по пальцам сочтёшь. Одни дачники.
– Так-то оно так, а всё же тварь нечистую в доме терпеть грех, – упорствовала Наталья.
Твари, да притом нечистой, Избяной не стерпел. Лампочки в люстре мигнули и погасли, а по полу потянуло неведомо откуда взявшимся сквозняком. Дарья впотьмах прошла из горницы в кухню, нашарила на полке коробок. Спички не зажигались.
– Отсырел, видать, коробок, – сказала Дарья. – И луна сегодня не светит. Хоть глаз коли. В скрыне маминой фонарик с батарейкой, не помню в каком ящике. Да заперты ящики-те, а ключи – как искать, потемну?
Наверху громыхнуло, будто соглашаясь.
У Дарьиной гостьи по спине побежали знобкие мурашки. Торопливо попрощавшись и не слушая больше хозяйку, Курилиха подхватилась и бегом метнулась к двери, вытянув перед собой раскрытую ладонь, чтобы не налететь в темноте на притолоку. Но вместо двери рука упёрлась в стену с торчащим из неё ржавым остриём. Охнув, Наталья сдёрнула ладонь с гвоздя, до калитки добежала не чуя ног, по улице неслась, будто за ней гнались.
Гвоздь Дарья забила в стену молотком, попутно удивившись: откуда взялся? Сроду в той стене гвоздя не было, да и если был, то шляпкой бы торчал, а не остриём.
Напуганная Курилиха, помня о вкусовых пристрастиях домового, отнесла Дарье банку липового мёда. От денег отказалась и в избу входить не стала, сославшись на неотложные дела. Руку она тоже лечила мёдом, накладывала повязку. Ранка гноилась и не заживала, температура отчего-то держалась на тридцати семи с хвостиком, ладонь покраснела, и запах от неё шёл дурной.
Фельдшерица качала головой: «В больничку бы надо, раз такое дело». Наталья от неё отмахнулась. Но температура подскочила до тридцати девяти, «такое дело» оказалось гангренозным воспалением, и из Котловской больницы Наталья вернулась с культей: правую кисть пришлось ампутировать, чтобы избежать заражения крови.
Теперь уже Курилиха пробегала мимо Дарьи опустив глаза и не здоровалась. Дарья мысленно просила у неё прощения за то, что прокляла весь куриловский род за украденное сено. Машке без сена каюк, чем зимой кормить-то? Если бы не перевод от Линоры, козу пришлось бы продавать, а купили бы скорее всего на мясо.
Машка смотрела понимающими глазами, в узких щелях прямоугольных козьих зрачков Дарье чудилась благодарность – за то, что не продала, жить оставила.
Косить Дарья не могла: с прошлой весны правая рука плохо слушалась и не поднималась. Прихватило её тогда нешуточно. Чудилось, смерть за ней пришла, у постели сидела да за руку держала, вот и онемела рука-то.
О том, что у приёмной матери той весной случился инсульт, Линора так и не узнала, как не знала об этом сама Дарья. Но Бог миловал: отлежалась, оклемалась, поднялась. Первое время ей приходилось тяжко: ноги заплетались одна за одну, а язык не хотел говорить и ворочался во рту берёзовым поленцем.
По чердачной крутой лестнице Дарья взбиралась долго. От слабости мутилось в голове, и казалась она себе молодой быстроногой девчонкой, какой была когда-то. Примечала: лестнице давно бы кончиться пора, а она не кончается, будто не на чердак ведёт, а на небо. Далеко идти. Ступенька… другая… третья…
Поднявшись, распласталась ничком на чердачном полу, полежала, восстанавливая силы. До кладовки доползла на коленях, стукнула тихонько в дверцу:
– Здесь ли ты, мил дружок домовеюшка? Здесь ли хозяюшка твоя домовилиха? Как живёте-можете?
Избяной в кладовке зашуршал. Ответил, значит, на приветствие.
– Ты обиду на меня не держи, – попросила Дарья. – Знаешь ведь, болела я, думала и вовсе помру, да Господь дальше жить велел. Или это ты меня на ноги поставил? – осенило Дарью. Схватила принесённую корзинку, вынимала подарки для Избяного, выставляла перед дверкой его домика:
– А я к тебе с угощением. Не побрезгуй, соседушко, медком, орешками, яблочками сушёными.
На чердаке знакомо пахло древесной трухой и прошлогодней лежалой соломой. Солнечный луч пробился сквозь пыльное оконце, подхватил с пола соломенные трушинки, закружил золотой каруселью, озорно скатился вниз по деревянным ступеням и исчез. И показалось на миг, что с чердачной лестницы, мелькая голыми пятками, сбежало-слетело её детство и ушло навсегда. И где-то далеко смеётся и чему-то радуется двенадцатилетняя Даша Негубина, в счастливом неведении не зная о том, что ждёт её впереди.
9. Баллы?
Джемалов-старший сдержал обещание, данное сыну. Пришёл к Кожиным с богатыми подарками и бухнул с порога: «У вас товар, у нас купец». Степан не сказал ни да ни нет, но гостей принял радушно, усадил за стол. Верку гонял в хвост и в гриву – в подпол за соленьями, к тётке Марии за самогоном, к Дарье за яблоками: у Кожиных шафран и антоновка, а Баяра Степану хотелось угостить коричными, а коричных ни у кого в деревне нет, только у Негубиных.
Дарья без слова насыпала в подставленную миску яблок, но Верка не торопилась уходить, чего-то ждала. Дарья посмотрела в её полные отчаяния глаза, проговорила нехотя: «Плакать тебе не об чем, дочка. Сватовство не свадьба, посидят, погуторят и уйдут. Это в старые времена дочерей не спрашивая замуж отдавали, а тебя отец любит. Не захочешь за Баллы пойти, нипочём не отдаст. Что ты голову повесила? Тебе восемнадцати нет, в загсе не распишут. А за год много воды утечёт».
Верка слушала, кивала, под конец даже улыбнулась. Пробормотала скороговоркой «Спасибо, тётка Дарья!» и убежала, мелькая тонкими ногами.
А вечером стояла перед Баллы, крутила лямку сарафана, бросала в лицо злые слова:
– Вы об меня глаза не мозольте. Я за вас не пойду, другого люблю. – Забывшись, перешла на «ты», добавила с издёвкой: – Сам побоялся прийти, отца подослал. Жених…
Баллы молчал, скрипел зубами. А сердце таяло от нежности к этой девчонке, красивой даже когда злится. Пусть говорит что хочет, всё равно она будет принадлежать ему. И любить будет. Воодушевлённая его молчанием, Верка продолжила, упёршись руками в бока:
– Мимо дома моего больше не ходи. Увижу, отцу скажу.