Фильмов было немного и потому каждый из них смотрели десятки раз. «Чапаев», «Мы из Кронштадта», «Броненосец «Потёмкин», «Большая жизнь», «Подруги»… Знали их едва ли не наизусть. И, глядя на экран, наперебой рассказывали, что последует далее. На них цыкали взрослые, на некоторое время ребята умолкали, но как было не успокоить себя и других, может быть не знающих ещё, что вот-вот появится красная конница во главе с легендарным Чапаем в развевающейся бурке с саблей наперевес. И белые, побросав оружие, побегут в панике!
А ещё Гришутка самозабвенно любил игры, футбол и хоккей. В футбол гоняли обычно тряпичным мячом, реже – настоящим кожаным. Зимой, когда подмораживало, на мостовой возле дома разворачивались хоккейные баталии, где вместо шайбы использовали жестяную банку или же маленький резиновый мяч, застывавший на морозе и превращавшейся в камень. Двухполозные коньки прикручивали к валенкам. Впрочем, своих коньков у братьев Митричевых никогда не было, роскошь эта была не по карману их родителям. Коньки давали Гришутке товарищи, как лучшему игроку, особенно когда предстоял поединок с ребятами из соседних дворов. Тут уж не до шуток было, умри, но соперника обыграй! Порой и драки случались – в азартной, дух захватывающей игре как им не бывать! Впрочем, после состязания мирились, хотя спорили по поводу забитой или не забитой шайбы ещё долго.
Однажды в игре у Гришутки вырвалась из рук самодельная клюшка: слишком уж он размахнулся, чтобы от души лупануть по банке-шайбе. Банка осталась на месте, а клюшка угодила в окно квартиры, расположенной на первом этаже соседнего дома, разбив вдребезги два стекла. Хозяева в это время мирно пили чай, поглядывая из комнатного тепла на игравшую ребятню. Клюшка точно легла на чайный стол. Испугавшись возмездия, игроки шустро разбежались кто куда, а выскочивший из подъезда в кальсонах и тапочках на босу ногу разъярённый хозяин настичь сумел лишь не принимавшего участия в игре Павлика Митричева. Алёне пришлось выплачивать не малый штраф и слёзно молить пострадавших, чтобы они не сообщали в милицию о случившемся.
За проделку эту, хоть и нечаянную, Гришутке досталось от родителей. Пётр приложился тяжёлой пятернёй своей к мягкому месту старшего сына, впрочем, не больно, а вот младшему отвесил изрядную оплеуху, чтоб другой раз не попадался, был ловчее. Излюбленным же оружием Алёны было мокрое полотенце, скрученное в жгут. Она охаживала провинившихся сыновей вдоль спины и ниже и требовала, чтобы они просили прощения. Гришутка, как бы больно ему не было, прощения никогда не просил, упрямый был. Потому и доставалось ему поболее, нежели младшему брату, который, едва мать бралась на полотенце, просил слёзно: мамочка, прости, я больше не буду! И отделывался лишь легким подзатыльником.
Из-за своей нерасторопности Павлик частенько попадал в беду, и Гришутке то и дело приходилось вступаться за брата. Как-то раз его поколотил Сашка Зяблин с соседнего двора, парень задиристый, постоянный соперник Гришутки во всех ребячьих играх. Заступаясь за плакавшего Павлика, Гришутка в лихой драке разбил Сашке нос клюшкой; хлынула кровь. Мать пострадавшего, баба заполошная, выскочила на улицу к сыну и принялась истошно вопить:
– Капияй, газбили, капияй!
Это означало: разбили капилляр, женщина не выговаривала чуть ли не половину букв алфавита.
Тут штрафом Митричевы вряд ли отделались бы. У Сашки отец занимал какой-то большой пост, хотя Сашка, в отличие от Шурки Шишкова, этим никогда не козырял. Но на следующий день после стычки мальчишек, Зяблина-старшего арестовали, как врага народа. И поступок Гришутки местные острословы объявили как акцию по защите Советской власти от проклятых наймитов буржуазии.
– Ты теперь, Гришутка, награды жди от правительства, – в общем коридоре общежития громогласно объявил мальчишке изрядно уже подвыпивший Трофим Колупаев.
Арон Моисеич, оказавшейся неподалеку и услышав эти небезопасные в современных реалиях речи, поспешил скрыться за дверью своей комнаты и почему-то закрыл её на замок, повернув два раза ключ, точно два резких, как передёргивание затвора у винтовки щелчка гарантировали ему безопасность, если что.
Каждое лето Алёна, собрав кое-какие продукты, в основном сухари да сушки, отправляла сыновей в деревню к своим старикам. Чтоб ребята отдохнули, окрепли. Конечно, и дед Иван с бабкой Прасковьей обделены не были вниманием внуков. Несколько дней те жили в Малой Дорогинке, потом вновь уезжали в Рябцево. Ребята помогали старикам по хозяйству, хотя какое теперь хозяйство-то было? Почитай всё что можно и что нельзя обобществили, шиш с маслом оставили крестьянам в личную собственность. Да и Гришутка с Павликом сделались уже городскими детьми, к чему им был крестьянский труд, тем более колхозный. Данила Никитич терпеть не мог это сборище бездельников и лентяев, большую часть дня проводивших не на поле либо в коровниках, а в бесконечных пустословиях на заседаниях да собраниях.
Павлик жизнь деревенскую помнил слабо, совсем мал был ещё, когда родители перевезли его в Москву. Для Гришутки же всё здесь было родное, знакомое. И пруд, залегший в глубокой ложбине на окраине деревне возле дороги на Рябцево (своей родиной мальчик считал всё же Дорогинку, здесь прошла большая часть его деревенского детства), и простиравшиеся на многие вёрсты вокруг деревни поля и луга с попадавшимся кое-где редким лесочком.
И пышнокронные вётлы, росшие перед домом, теперь малость, правда, одряхлевшим, а два небольших оконца, прорубленных в нём, смотрели на проходившую посередь деревни широкую, как река дорогу по-стариковски мутным, будто сквозь катаракту взглядом. Гнедая кобылка Лыска с лысинкой на храпе, любимица Гришутки, состарилась окончательно и померла, новой лошадью дед Иван не обзавёлся. На кой ляд нужна она, ежели колхозное начальство обобществить может её в любой момент?
Прежние Гришуткины товарищи в каждый приезд его поначалу глядели на городского парня исподлобья, точно решали, не станет ли он задаваться? Нет, Гришутка оставался прежним, своим, деревенским. Будь его воля, он ни за какие коврижки не уехал бы отсюда. Вырвавшись на волю, он как молодой необъезженный ещё конь носился по бескрайним деревенским просторам. Дни летели за днями, вмещая в себя купание, рыбалку, игры в лапту – любимую игру местной детворы. А когда на деревню опускались ночные сумерки, ватага ребят постарше, избавившись от постоянно бегавшей за ними мелюзги, залезала к кому-нибудь за яблоками. И пока беспечный хозяин похрапывал на мягкой перине, обчищали его сад, срывая порой и недозрелые плоды. Яблоки были кислые, от них сводило челюсти, но ребята всё равно съедали их вместе с огрызком.
– Вкусно? – усмехнувшись, спросит, бывало один пацан другого, выплёвывая застрявшие между зубов зелёные ещё косточки.
– Ворованное всегда вкусно, – следует неизменный ответ, вызывавший радостное волнение среди маленьких воришек.
Впрочем, не каждое посещение чужих садов оканчивалось на столь весёлой ноте. Хозяин помудрее иной раз подловит гостей непрошенных да жахнет по ним из заряженной солью берданки, вспугнув ночную тишину. Поднимется вслед за выстрелом птичий переполох, раздадутся крики застигнутых врасплох мальчишек, бросившихся врассыпную и ликующий возглас хозяина, если ему удавалось настигнуть кого-нибудь из воришек.
Гришутку не ловили ни разу, парень он был ловкий и бегал так, что пятки сверкали. А вот постоянно попадавшему впросак Павлику он категорически запретил лазать по чужим садам. Тот поперёк воли старшего брата не пошёл ещё и потому, что однажды проникнув всё-таки вслед за ним в чей-то сад, его сильно покусали пчёлы: из любопытства он разрушил их домик, лепившейся под невысокой крышей сарайчика. Несколько дней потом ходил с заплывшим глазом, перекошенной скулой.
Очень нравилось Гришутке гонять лошадей в ночное. Всю жизнь он потом вспоминал это, как самое дорогое из детства. Особенно на фронте в минуты затишья или перед боем.
…Ночь, теплынь. Светит полная луна. Кругом тихо-тихо, только кузнечики стрекочут и где-то далеко на болоте квакают лягушки. Лошади, избавившись от мух да слепней, фыркая, пасутся на сочном лугу. Сидящие вокруг костра мальчишки уплетают за обе щеки печёную картошку с солью и луком. Лук хрустит на молодых зубах, носы и щёки пацанов перепачканы в саже. Кто-нибудь из взрослых, после долгих просьб, рассказывает историю, смешную, грустную или же страшную – про ведьм, вурдалаков, вставших из могилы покойниках. Костёр потихоньку догорает, ночь подступает всё ближе и ближе. Вот тут-то и начинаются рассказы о покойниках, благо, что и кладбище местное всего-то в версте-другой отсюда. Для обитателей того света – не расстояние. Порой даже кажется, что сейчас из темноты кромешной высунется костлявая рука, схватит кого-нибудь из сидящих за шкирку и утянет за собой. Ребята осторожно поглядывают друг на дружку, а оглянутся, посмотреть, что там за их спинами жутко. И ближе подвигаются к затухающему костру, со страхом думая, что будет, когда он совсем погаснет. Однако идти за хворостом никто не решается.
Но вот начинает, наконец, помаленьку светать, ночь отодвигается всё дальше от слабо дымящихся головешек потухшего костра. По свежей росе ребята идут к лошадям и усталые, довольные, возвращаются по домам.
…Алёна обычно приезжала за сыновьями ближе к Успенью, гостила день-другой, выкроив время. Реже – вместе с Петром, если у него было трезвое на тот момент поведение. Чувствуя вину, вёл он себя тихо, говорил негромко, почти не поднимая виноватые глаза на стариков своих. Пуще всего страшился тестя, его сурового, осуждающего взгляда. Прасковья, чью молодость извёл пьянками Иван, молила сына уняться с выпивкой, Гришутка с Павликом подрастают, какой пример он им даёт? Пётр обещал, мол, больше – никогда. И произнося эту клятву прилюдно, искренне верил, что так всё и будет. Не шибко верили только мать да жена, а Иван, сталкиваясь взглядом с бедолагой сыном, откашливался в большой кулак и качал седеющей, некогда кудрявой, как у Петра головой. Не ему в судьях ходить было, сам, несмотря на лета солидные не прочь был заложить за воротник, особливо на дармовщинку.
И Гришутке, и Павлику тяжело было покидать родную деревню, с которой так сроднились за лето. Менять деревенское раздолье на булыжные мостовые и сдавленные со всех сторон каменными домами дворики, просторную избу на тесную коморку прокисшего общежития. У Павлика мелко дрожал подбородок, мальчик вот-вот готов был разреветься. Гришутка хмурился, то и дело прочищал запершившее вдруг горло и по-взрослому, за руку, прощался с друзьями игрищ и забав, обещая непременно приехать на следующее лето. Ватага ребят долго шла за телегой, увозившей Митричевых на станцию; у пруда ребята остановились и долго махали им вслед, пока тянувшая телегу пегая лошадёнка не перевалила за пригорок и не скрывалась за ним.
Тужил об ушедшем деревенском лете Гришутка ровно до тех пор, пока вернувшись в Москву, не вышел во двор к радостно встретившим его друзьям. Конечно, в Москве было не столь привольно, нежели в деревне, но и тут свободу Гришутки никто не стеснял. Родители ему ничего не запрещали без надобности, он был волен в своих поступках. Ходил куда хотел и с кем хотел, ему доверяли. Никакой мелочной опеки со стороны Алёны из боязни, что улица затянет, испортит, погубит, не было. А от Петра – и подавно. Гришутке была предоставлена полная самостоятельность, которой он, впрочем, не злоупотреблял. Может такое воспитание и помогло ему выработать качества, востребованные потом во взрослой жизни, в частности на войне, где он командовал людьми и обязан был принимать решения, от которых зависела не только жизнь вверенных ему солдат, но и его собственная. Но для того, чтобы проявить инициативу, идти на риск во взрослой жизни, надо было готовиться к этому ещё с детства.
К чести Гришутки, жившего неподалёку от печально знаменитого Сухаревского рынка, ко времени его переселения в Москву, правда, уже снесённого, преступная романтика его не приманивала. А ведь нелегко было не увлечься подростку всей этой мишурой, слыша лихие рассказы людей бывалых, отсидевших по тюрьмам немало лет, видя едва ли не ежедневно жуткие драки, поножовщину. Многие погодки Гришутки и ребята постарше прельстились такой жизнью бесшабашной, ступили на скользкую дорожку, в конце которой ждал их либо нож в спину, либо длительный тюремный срок.
В том, что братья Митричевы убереглись от злой доли, в первую очередь была заслуга Алёны, которая, как человек верующий, ненавязчиво питала неокрепшие ещё ребячьи души сыновей христианскими ценностями: не убий, не укради, не лги…
Ребята впитывали их, не подозревая, что взяты они из книги, строго-настрого запрещённой советской властью, по невежеству своих глашатаев верившей, что она сама в состоянии раз и навсегда покончить с преступным элементом.
…А преступный мир Сухаревки, вынырнув однажды из тёмной подворотни, ещё ворвётся безжалостно и властно в жизнь Гришутки, Гриши Митричева, резко изменив её плавное течение…
4
Перед Гришей Митричевым не стоял вопрос, кем быть после окончания школы. У него, как и у большинства молодых людей его поколения было страстное желание стать военным. И не просто военным, а непременно лётчиком. Готовя себя к этой нелёгкой профессии, он активно занимался спортом на стадионе «Буревестник», открытым при одноимённой обувной фабрике. Прыгал в длину и высоту, толкал тяжеленное ядро, подтягивался до изнеможения на турнике, изнурял себя долгими кроссами. И, тайком от матери, закалялся. Бывало, зимой с одноклассниками, тоже, как и Гриша бредившими авиацией, отправлялся в Измайлово, захолустный район, лишь недавно вошедший в черту Москвы и там, в лесных прудах, окунался в прорубь. А чтобы не окоченеть на морозе, после захватывающих дыхание процедур прытко бежал домой, обгоняя плетущиеся еле-еле переполненным рабочим людом трамваи.
Помимо этого Гриша сдал соответствующие нормативы и получил значки БГТО, ПВХО, «Ворошиловского стрелка». Но когда до прохождения медкомиссии при зачислении в аэроклуб оставалась какая-то неделя, Гриша свалился с плевритом, угодив вдобавок в больницу. То ли доктора недоглядели, то ли болезнь эта дала какие-то неожиданные осложнения, провалялся Гриша в больнице почти три месяца, отчего вынужден был остаться в девятом классе на второй год. Однако это волновало его меньше всего, главное – медкомиссия, как бы она не забраковала его и тогда мечта о небе навсегда останется для него лишь мечтою.
К счастью всё обошлось и одновременно с учёбой в школе Гриша начал заниматься в аэроклубе, чуть ли не ежедневно после уроков, которые еле высиживал от нетерпения, мчался в подмосковный посёлок Тушино на аэродром. К моменту окончания школы он уже самостоятельно летал на У-2. Мечта стать лётчиком постепенно осуществлялась. Но он хотел быть не одним из многих лётчиков, а непременно знаменитым, как Чкалов, например.
Тогда многие молодые люди хотели, чтобы о них говорила страна, чтобы фотографии их печатались в газетах, как героев первых пятилеток Стаханова, Ангелиной, Бусыгина, Марии и Дуси Виноградовых…
А как же могло быть иначе в атмосфере грандиозных свершений! Это молодое поколение страны Советов возводило Магнитку и Днепрогэс, Уралмаш и Челябинский тракторный, Комсомольск-на-Амуре, Уральский вагоностроительный и Турксиб, Новомосковскую и Кемеровскую ГРЭС.
Это они строили московское метро, которому было присвоено имя Первого секретаря Московского горкома партии тов. Кагановича. Ветка, введённая в действие в тридцать пятом году, протянулась от «Сокольников» до «Парка культуры», с ответвлением в одну остановку до станции «Смоленская». Гриша, созорничав, назвал её «аппендикс Кагановича», за что получил от матери знатный подзатыльник и наказ прикусить язык.
– А то не в лётную школу попадёшь, а… – Алёна недоговорила, выразительно посмотрев на старшего сына, почёсывавшего затылок.
Дополнительных объяснений не потребовалось, он понял, что подобные шутки до добра не доведут.
Не все граждане решались вот так запросто спуститься под землю, особенно робели представители старшего поколения, говоря, что под землю они ещё успеют спуститься. А вот любознательная молодёжь стала, чуть ли не всё свободное время проводить в метро, кататься в больших светлых вагонах с жёсткими, но довольно удобными сидениями, с четырьмя двухстворчатыми дверьми на каждой из сторон, с узкой чёрной полоской, проходившей посередине вагона, отделяющей жёлтый верх от коричневого низа. А какой восторг вызывали огромные станционные залы, отделанные разноцветным мрамором и гранитом! Кому-то глянулась белая и серая расцветка мрамора, коим отделана была станция «Парк культуры», других завораживал белый свод зала и широкие пилястры, облицованные жёлтым мрамором на «Библиотеке им. Ленина». Третьи немели от созерцания колонн из мрамора розового, увенчанные отделанными под бронзу капителями с эмблемой Коммунистического интернационала молодёжи и майоликовым панно, отражающие ударный труд комсомольцев-метростроевцев на станции «Комсомольская»
Гришу Митричева более других «зацепила» «Смоленская», вестибюль которой был встроен в возводимый на Смоленской площади многоэтажный жилой дом! Глядя на строительство дома, он всё старался представить, как это ходить, есть, спать, когда под тобой по огромному туннелю бегут поезда метро?
Мог ли тогда он, ещё школьник, хоть на минуту вообразить себя, что через много-много лет, пройдя от первого до последнего дня страшную войну, где смерть не раз подбиралась к нему на расстояние вытянутой руки, он поселится в этом огромном доме вместе с женой и маленьким сыном…
Если газетные репортажи о новых грандиозных свершениях воодушевляли, то разоблачённые вредители и диверсанты разных мастей вызывали справедливый гнев советских людей, занятых мирным созидательным трудом на благо родины. Волну возмущения по всей стране вызвало подлое убийство руководителя ленинградской партийной организации тов. Кирова. Доблестные работники органов НКВД в кратчайшие сроки раскрыли это зверское преступление, совершённое, как выяснилось, участниками зиновьевской антисоветской группы, окопавшейся в городе Ленина и уничтожила их, как «бешеных собак».
Но пока газеты на все лады трубили о гибели тов. Кирова от рук подлых убийц из троцкистско-зиновьевского отребья, в народе родилась частушка:
Эх, огурчики мои, помидорчики,
Сталин Кирова убил в коридорчике,
которую прогорланил, да с лихим, задорным приплясом, крепко выпивший Трофим Колупаев в коридоре полуподвального помещения общежития ломовых извозчиков.
В пушкинской драме «Борис Годунов» есть следующая авторская ремарка: народ в ужасе молчит. Именно она и была теперь невольно сыграна случайными слушателями опасной частушки, некстати оказавшимися в эту злополучную минуту в коридоре вместе с Трофимом. Все в ужасе замолчали… И ещё замерли, словно в детской игре в «замри-отомри». Ежели бы здесь сейчас оказался великий Станиславский, он, увидев эту сцену, без сомнения воскликнул бы в восторге – верю!
Первым из ступора вышел Арон Моисеевич, всегда оказывавшейся в гуще событий. Он по-кошачьи тихо пробрался в свою комнату и по давней, казавшейся ему, видимо, спасительной привычке закрыл хилую дверцу комнаты на два поворота ключа. Эти щелчки, особенно резко прозвучавшие в воцарившейся тишине, напоминавшие передёргивание затвора винтовки, вернули к жизни и других участников сцены. Плохо державшегося на ногах и ещё хуже соображавшего Трофима Аглая проворно затолкала в комнату, направившейся было к весёлому приятелю своему Пётр Митричев, сравнительно трезвый ещё, был перехвачен бдительной Алёной и водворён обратно в комнату, двери которой приоткрыл, услышав запев Колупаева. Разошлись и другие соседи, не поднимая друг на друга испуганных глаз.
На Трофима, в этот день ещё мелькавшего и в коридоре, и на общей кухне, смотрели, как на безнадёжно больного человека, жить которому осталось считанные часы, много – дни. Но прошли отпущенные ему молвой часы, прошёл день, другой, третий, а больной продолжал жить, сапожничать и даже по-прежнему выпивать.
Оказалось, что среди обитателей полуподвального помещения общежития ломовых извозчиков стукачей не было… Это не значило, впрочем, что теперь каждый мог спеть нечто подобное, либо крамольные речи произносить. Не ровён час у кого сдадут нервы – ведь недоносительство тоже считалось тяжким преступлением.
В семействе Митричевых произошли благостные перемены. Пётр наконец-то взялся за ум, поумерился с выпивкой и нашёл хорошую работу в подмосковной деревне Горки на коксогазовом заводе, куда устроился слесарем. Вот только ездить из Москвы каждый день в такую даль трудно было, и Пётр снял комнату в деревне у одной старой одинокой бабульки. А вскоре перетащил в Горки и стариков своих, которые уже нуждались в постоянном присмотре. Иван обезножил совсем, еле-еле передвигаться мог, да и то, держась за стенку. И Акулина сильно сдала, всё тело ломило, словно она воду целыми днями на себе таскала. Дом в Малой Дорогинке продали и купили половину дома у той самой одинокой бабульки, у которой Пётр снимал комнату. Та рада-радёшенька была, что на старости лет хоть будет с кем словом перемолвиться, да и глаза закрыть, коль смерть приключится, тоже теперь было кому.