Пушкин в Михайловском
Иван Алексеевич Новиков
Пушкинская библиотека
Дилогия известного советского писателя И. А. Новикова (1877–1959) «Пушкин в изгнании», состоящая из двух романов «Пушкин на юге» и «Пушкин в Михайловском», посвящена двум периодам в жизни поэта – южной и псковской ссылкам. Два этих произведения по праву считаются одними из самых известных в российской пушкинистике. Автор воссоздает события и атмосферу жизни великого поэта, подробно рисует его окружение, отношения с людьми в нелегкое время ссылок. На основе тщательного изучения разнообразных архивных материалов и рукописного наследия, писатель увлекательно рассказывает, как вынашивались и рождались гениальные замыслы поэта. Перед читателем предстает галерея незабываемых образов друзей Пушкина, поддерживавших его в трудные годы.
В настоящем издании представлен роман «Пушкин в Михайловском» – вторая часть дилогии И. А. Новикова. Он повествует о псковской ссылке поэта в 1824–1826 гг.
И. А. Новиков
Пушкин в Михайловском
© ООО «Издательство «Вече», 2018
* * *
Посвящается Ольге Максимилиановне Новиковой
Глава первая. Прощание с Одессой
Те же шлагбаумы, полосатые версты, станционные смотрители, запах навоза, дым над трубой; та же дорожная пыль, выбиваемая копытами тройки и уносимая ветром на полгоризонта, и самый ветер – послеполуденный – зноен, горяч; повсюду уже пахло зерном, и ветряки махали крылами; вдали залегло рогатое сивое стадо, ближе к дороге лошади в тени одинокого серебристого тополя стоят, положив точеные головы на шеи друг другу, непрерывно и равномерно махая хвостами, отгоняя слепней; духота. Синее небо, желтая даль.
Пушкин ехал теперь тою же самой дорогой, что и два месяца тому назад, во время анекдотической и оскорбительной своей командировки на саранчу. Не сразу тогда на нее он напал, роилась она очагами, а поездка сама по себе была неплоха; езду он любил.
Все по пути было таким же, как и сейчас, только тогда не было жарко, мягче ложилась дорога, а степь утопала в цветах; воздух был полон пряной цветочной пыльцы, стенанья сверчков и скрипа кузнечиков. Пушкин, конечно, понимал уже и тогда, что «лорд» Воронцов затеял прямой поход против него, но еще ясно себе не представлял, чем завершится их распря. Он шумел у друзей, произносил эпиграммы, писал почтенному и добрейшему Казначееву, правителю канцелярии, зная отлично, что это будет ведомо и самому графу. Он называл свое жалованье не жалованьем чиновника, а пайком ссылочного невольника и заявлял о своем стихотворстве как о ремесле, отрасли частной промышленности, доставляющей ему пропитание и независимость. И однако, стараясь быть сдержанным, подумав немного, он прибавлял, переписывая: домашнюю независимость. Вот ныне его и наградили домашнею этою независимостью: едет и в ссылку, но и домой, и везут без жандарма!
Подчинившись приказу и играя отчасти роль этакого настоящего коллежского секретаря, стрелой пролетел он тогда уезды Херсонский, Елисаветградский, Александрийский, делая и сам скачки, как саранча, можно сказать, обгоняя ее, – от станции к станции и от местечка к местечку. О саранче, возвратившись, он отозвался довольно небрежно, но ее дикие скопища все же поразили его: местами лежала она на земле целыми кучами, густо ворочаясь и издавая глухой, отвратительный шум. Отдельные насекомые скакали ему на грудь, на рукав. Они были желты, как лимон, а большие отвесные головы сипели тяжелыми челюстями, выглядывая из тугих темно-зеленых воротников, и были как головы надменных, но обиженных богом начальников; брезгливым, однако же точным движением изысканного ногтя он их сощелкивал в пыль.
Зато уже вовсе недавно, всего две недели тому назад, он целиком излил душу старому другу – Александру Ивановичу Тургеневу, дав краткое, но точное определение своего шефа: придворный хам и мелкий эгоист. Он видел в поэте коллежского секретаря, а тот о себе думал что-то другое…
И все же, думай не думай, все кончено: как был он изгнанником, так и остался!
Последние одесские дни памятны все, один за другим можно их пересчитать. Он и покинул Одессу, и увозил этот город с собою. Больше того: он увозил ее – жизнь свою там – более цельной, прозрачной; все ежедневные мелочи сами собой отпадали (или сдувал их этот ветер дальнего путешествия, так свежо бивший в лицо?), и возникало лишь наиболее основное и яркое, запечатлевшееся в самой нежной глубине.
Граф отплывал в Юрзуф, как восточный сатрап, даже пальнули из пушки, когда на мачте взвился флаг. Так и отбыли… да, кавалеры и дамы – до тридцати приглашенных, но в их числе не было Пушкина. Он готов был кусать себе пальцы от злости, обиды. Ему было горько, особенно после того, что произошло наконец – нежданно совсем, когда он уже вовсе отчаялся, – на даче Рено… Отныне она вошла в его жизнь.
Он не явился на проводы, но издали долго следил, как отплывала красавица яхта, серебрясь парусами. Ему и отсюда грезилось воздушное белое платье графини Елизаветы Ксаверьевны, гордая ее легкая шея и крестик, который он целовал, смеясь, что она его сделает добрым католиком. «Но я уж давно православная!» – возражала она; тогда он целовал мимо креста… Свежий ветер дул с моря, и яхта лавировала. Будет ли легок ей путь?
Чувства его несколько позже легли и на бумагу:
Морей красавец окрыленный!
Тебя зову – плыви, плыви
И сохрани залог бесценный
Мольбам, надеждам и любви.
Это не было в нем мимолетным сентиментальным движением сердца. Это было глубокое и полное чувство. Яхта скользила, меняла свои очертания и уменьшалась, но, казалось, и издали его досягал быстрый взгляд небольших этих глаз, немного лукавый, немного печальный.
Он не мог сразу увидеться даже с княгиней Верою Федоровной, милой женой милого Вяземского, гостившей в Одессе. Едва замечая людей по пути, прошел он к извозчичьей бирже. Освежающим запахом и конским навозом одновременно пахнуло в лицо. Бородатый извозчик Береза, давний знакомый, первый заметил его и подкатил – с ухарским грохотом, щеголевато округляя из плисовой безрукавки кумачовые свои локти и цокая на рыжую пару.
– На хутор Рено!
– Так точно, мы знаем, – отозвался невозмутимо Береза.
Пушкину нравилось, что между каштанов и тополей, у синего моря, есть человек с этаким северным прозвищем; оно напоминало ему ту березу, которую он увидел, перевалив через Крымские горы: такое родное, русское дерево… Он был порядочно должен Березе, но упорный возница пока не отчаивался. Облако пыли окутало их.
На даче Рено было пустынно, как если бы никто никогда здесь не жил. Впрочем, Пушкин заметил, как на террасу поднялся старый слуга, наводивший, по-видимому, последний порядок покоя. Седок приказал остановиться, не доезжая, выскочил и побежал, как на свиданье, к знакомым пещерам, холмам. Все ему здесь было близко и больно. Сумрачная и влажная прохлада полнила грот, и неумолчно, как в раковине, бились протяжно прибрежные волны. Он постоял, не решаясь присесть в одиночестве; это еще обострило бы его уединенную боль. Море отсюда, в нависшей каменной рамке, блистало и билось, стесненное. Так же под сюртуком билось в груди столь же стесненное сердце. И медленно Пушкин вышел на солнце. Безмолвно и ослепительно было окрест. Красивая дача счастливо лежала в долине, зеленея на фоне пустынных холмов. У старика, коммерции советника Жана Рено, хороший был вкус!
Пушкин не знал, что ему делать. Не было ни слов, ни движений, которые дали бы исход все поднимавшемуся в нем томлению. Он было сел на камень, но нет… Этого благодатного внутреннего разрешения не было. Зноем дышала раскаленная почва, и он инстинктивно лег прямо на землю грудью – ничком. Мелкие камешки почти обжигали, а сухие отстои выжженных трав, смешанные с известковым запахом пыли, были пряны, остры. Он явственно слышал, как сердце ударялось в самую землю. Это была неутоленная страсть.
Но вот он внезапно и быстро вскочил и, заломив руки за шею, потряс головой, как после купанья: недлинные волосы взвеялись в воздухе. Шляпа лежала невдалеке, он поднял ее, отряхнулся; довольно безумств! Теперь он готов был к свиданию с доброй княгинею Вяземской.
Более лирическими были поездки в лунные ночи – все на тот же хутор Рено. Между жаркою кровью в груди и призрачным, холодноватым простором лунного моря устанавливалось какое-то гармоническое равновесие, и одиночество не причиняло тогда столь острых страданий.
И ночные прогулки бывали всегда более длительными. Он забывал о часах и замечал протекшее время лишь по тому, как дробящийся месячный столб переходил по другую сторону острого камня, маленьким мысом воткнутого в море. Думы его были здесь шире и подвижней и не были думами об одной лишь возлюбленной, хотя образ ее все время в душе был ощутим. Море дышало, ходило волнами – огромное, но серебряный свет его не покидал. Неудержимо влекло куда-то отплыть. Однако же мысли в таком состоянии не обретают словесного своего воплощения – приходит обычно оно значительно позже.
Никто в Одессе не мог бы в нем открыть и следа потайной этой внутренней жизни. Ничем он себя не выдавал, и разве лишь Вера Федоровна Вяземская шутила, отчасти догадываясь. Шутил с нею и он. В ней была милая женственность, и Пушкин ей нравился. Хотя и была она старше на несколько лет, отношения их были даже несколько вольны.
– Покинули вас все ваши пассии…
– Вы хотите, княгиня, сказать, что я также теперь их должен покинуть, раз судьба мне оставила вас?
Он говорил с тем нарочитым легким лукавством, которое, приближая, несколько и отдаляет.
Княгиня слегка розовела и уклонялась:
– Я знаю, вы больше всего вздыхаете по Оле Нарышкиной…
– Конечно. Удобная женщина…
– Как вы выражаетесь!
– А разве не верно? Муж целый день спит. Эту сонливость кузен его, граф Воронцов, давно оценил.
– В этом вы правы, дорогой Александр. Но не странно ль: Элиз, кажется, мужа совсем не ревнует. Отчего бы, скажите!
Так потихоньку она подбиралась, чтобы выведать что-нибудь о Воронцовой. Конечно, при этом она сильно хитрила: именно ревность Елизаветы Ксаверьевны очень могла бы быть на руку Пушкину. Порою над этим романом она немного подсмеивалась, иронизировала.
В сущности, они очень дружили. Вяземский просил жену устроить в Одессе Кюхельбекера, товарища Пушкина по Лицею, и вместе они составляли записку для Воронцова. Из этих хлопот, весьма энергичных, ничего, однако, не вышло. Графа сильно шокировало смелое обхождение Вяземской, и, относясь к ней с изысканной вежливостью, в сущности, он терпеть не мог этой московской княгини и отстранял ее от жены. Не мог он понять и дружбы ее со ссыльным поэтом. Узнав же, что Кюхельбекер также поэт, Воронцов, вероятно, подумал: «Довольно с меня и одного!»
Пушкин и Вяземская много гуляли; дети оставались дома на няню.
На улице княгиня хорошела: не было зеркала – и забывала, что некрасива. Гибкое тело ее дышало уверенно, ножки были малы. На берегу становилась она на огромные камни, выступавшие в море, но каждый раз убегала перед девятой волной. Впрочем, однажды, когда Воронцова еще не уезжала, всех их троих окатил огромный вспененный вал, и дамам пришлось мокрыми бежать на дачу. Пушкин тогда яростно торжествовал, а позже не раз вспоминал «эту баню» и счастливо смеялся. Мужу писала она, что начинает любить его любовию дружбы. Как-то раз на камнях вдвоем провели они около часа под сильным дождем, чтобы поглядеть на корабль, разбитый бурею. Пушкин был немногословен. Покусывая губу, он мрачно глядел, как волны трепали остатки снастей. Она ни о чем не любопытствовала, но знала, что он был мыслью не с ней.
Однако, когда наконец Воронцова из Крыма вернулась – без мужа, одна, – Вяземской нечего было гадать: эти немногие дни, «после сорокадневного поста», как сама она над ним подшутила, Пушкин горел, как свеча. Елизавета Ксаверьевна, впрочем, никак себя не приоткрывала. Она оставалась все тою же легкой, изящной и подвижной, чуть церемонной, даже, случалось, надменной на людях и кокетливо-сдержанной при Вяземской с Пушкиным. Она была скрытна, и это для Пушкина было особенно дорого: она охраняла их общую тайну.
Это была всего только неделя – самый конец душного и пыльного городского июля. Дача Рено вновь зацвела.
Воронцовская яхта плыла из Одессы в Юрзуф целых восемь суток. Когда молодая графиня вернулась, Пушкин шутил, что это его вздохи над морем ее не пускали и вызвали бурю. Елизавета Ксаверьевна дарила его нежным стремительным взглядом и о чем-то задумывалась.
Не белеют ли ветрила,