– Так кто же их прогонит, скажи?
– Ах, дитя, дитя! Многое ты хочешь знать! Ты хочешь знать то, чего и мы, люди рослые, не знаем.
Аттила потупился и покраснел; досадно стало ему, отчего это никто ничего не знает.
Глядя на Аттилу, Болемир как будто понял невзгоду, закипевшую в детском сердечке Аттилы, потрепал его по плечу и заговорил не тем уже тоном, которым он прежде говорил, как бы подделываясь под его детские понятия, а заговорил тем тоном сурового мужа, который вполне чувствует свои силы и рассчитывает на верную победу. Князь понял, что перед ним стоит не отрок, а юноша, в голове которого бродят достойные мысли и достойные вопросы.
– Я побью готов, – говорил Болемир, – я выгоню их из нашей земли и пойду дальше. Я буду громить Рим, буду громить фракийцев! И Рим и фракийцы – враги наши. Они всегда оттачивали на нас свое оружие и считают нас не людьми, а зверями дикими, которых и бить можно, как зверей диких. Не мы звери – они звери. Мы не бегаем за чужим добром, мы не грабим соседей наших, не берем их жен и дочерей в рабство. А они? Они все это делают и хвастают, что они первые люди в мире. Изнеженцы они, а не первые люди! Им золото нужно, рабы, безумные женщины, дети для растления и кровь человеческая на арене цирка. Они травят людей зверями и рукоплещут стонам человеческим! Безумцы! Забыли они, что всему бывает конец. Придет конец и их безумию. Я вразумлю их. Я напомню им, что есть люди, есть целые народы, которые не золотом и не дворцами своими сильны, сильны волей, благоразумием и желанием мира. Зачем все они поработили нас? Зачем они отняли богатство наше – земледелие и наши янтарные промыслы? У них ли своего золота мало? Нет, не мы звери – они звери! Я им напомню обо всем!
Увлеченный своими мыслями, Болемир забыл, кто перед ним стоит, а обращался к Аттиле, как к равному себе витязю, испытанному в боях.
– Да, я им напомню обо всем! Я всех за собой поведу! Как стая воронов поднимается над издыхающим в поле конем, так и мы поднимемся над издыхающими нашими ворогами! Мы всех заклюем! Все наше будет! И готы, и Рим, и Византия, и земли малоазийские! Если мы этого не сделаем, то племя наше или совсем будет уничтожено, или мы будем у них вечными рабами. А кто из нас предпочтет достойную смерть низкой неволе!
– Никто! – утвердительно сказал Аттила, сверкая своими детскими выразительными глазенками.
Болемир измерил храбреца взглядом и хотел улыбнуться, но улыбка почему-то застыла на его губах. В этом детском «никто» Болемиру почудилось нечто знаменательное, даже угрожающее; что-то как бы роковое и как бы грозное прозвучало в этом коротком слове, произнесенном стоящим перед ним невзрачным, некрасивым существом. Сколько в нем было твердости, сколько самоуверенности!
Болемир еще раз посмотрел на Аттилу внимательно. Аттила стоял уже с потупленным взором, запустив правую руку за пазуху; он как будто удерживал порывы своего сердца и думал о чем-то.
«Нет, я еще хвор, – промелькнуло в голове Болемира, – что мне такое почудилось! Мне почудилось, будто отрок сей станет страшилищем всего рода человеческого».
– Возьми меня с собой, князь, когда пойдешь к морю, – заговорил между тем Аттила, – я всюду за тобой ходить буду. Я не оставлю тебя.
– А на кого же ты деда покинешь? – спросил князь.
– А ни на кого. Дед и без меня проживет.
– А он незрячий.
– Юрица его водить будет.
При имени Юрицы в сердце Болемира колыхнулось что-то приятное и вместе с тем жуткое.
«Где она теперь? – подумал князь. – Она в последнюю пору точно боится меня: все убегает, как увидит, и прячется».
– Что же, пойдем? – допытывался Аттила.
– Пойдем! Все пойдем! – крикнул вдруг, как бы озлившись на что-то и на кого-то, Болемир.
Крик этот, наверное, Аттила почел совершенно естественным, потому что стоял перед Болемиром, как и прежде, гордо, невозмутимо.
А на Болемира при мысли о Юрице нахлынуло целым потоком чувство страшного одиночества и горькой тоски. Цели родины, о которых он только что говорил, как будто отодвинулись куда-то на задний план и не имели для него никакого значения. Болемир видел одного только себя и чувствовал одно только свое одиночество, которому нужен был какой-либо исход, какое-либо забытье. Но какое, он еще не угадывал…
– И я пойду? – держался своей прежней мысли Аттила.
– Пойдешь и ты! – махнул рукой князь.
– Коли так, так я буду собираться, – сказал юный храбрец и оставил Болемира одного…
Глава V. Кукушка-вещунья
Загрустила, запечалилась Юрица…
Отчего?
Всегда резвая, веселая, хохотунья на весь лес, она вдруг присмирела: нигде ее не видать, нигде ее не слышно, точно заворожил кто Юрицу.
Смирная, робкая, девочка с раннего утра убегает в лес и сидит там где-то, как зверек какой-либо.
Что с ней?
Допрашивал дед, допрашивал братец, допрашивала старушонка, домоводка княжеская, – никому ничего не говорит Юрица, молчит да глядит на вопрошающих тоскливыми очами.
Подойдет старушка и разжалобится:
– Дитятко ты мое, дитятко! Горькое ты мое, сиротливое! И какая такая напасть на тебя!
Стоит Юрица перед старушонкой и точно вглядывается в ее морщинистое, маленькое лицо, стараясь разгадать, правду ли говорит она и для чего говорит?
А сама все молчит.
Тем временем старушка глядит-глядит на Юрицу да и расплачется, причитая что-то ни для Юрицы, ни для нее самой непонятное.
Постоит Юрица и уйдет, точно и не о ней речь шла: такая сделалась странная.
Подойдет братец.
– Юрица, ты чего? – спросит он угрюмо.
Прежде, бывало, Юрица, хохотунья и резвушка, сейчас рассмеется над братцем, а теперь как будто боится его: стоит, молчит…
Братец был неразговорчив и не любил тратить попусту слов; не отвечали на его вопрос, он и не спрашивал более.
Старый князь Будли тоже о грусти-тоске расспрашивал внучку.
Раз он спросил:
– Старушка говорит: хвора ты. Правда ли, дитятко?
– Нет, дедушка, я ничего.
– То-то гляди, ничего… Да не верится мне что-то. Не вижу я тебя, а чуется мне – нехорошо тебе. Уж не испугалась ли чего? Мы тут собираемся, о войне толкуем, о переселении, кричим, галдим: может, боязно?
– Ах, нет, дедушка, не боязно.
– Да ты не пугайся. Мы тут останемся, мы никуда не пойдем. Куда нам! Да и не покинешь ты меня, внучка, старика хворого.
– Ах, не покину, дедушка!