А тут так сложилось, что подошел и наш черед. Мой младший сын в том году школу заканчивал, хотел только в московский институт поступать. Решил я с Петькой поговорить. «Не должен он мне отказать», – думал я.
Нагрузились мы гостинцами от соседей – председателя колхоза, директора зверосовхоза – и махнули с Анютой: вначале в Ленинград – это все-таки моя родина, а потом в Москву… В Ленинграде сдали вещи в камеру хранения и не спеша двинулись по Невскому, радуясь весеннему солнышку. На Анютке – коричневые сапоги на толстой микропористой подошве для деревенской грязи, а на мне – кроличья шапка с вытертым до неприличия мехом.
Идем, и аж глазам не верится: народу – как на гулянии, вроде праздник. Непривычно…
Встретились с двоюродным братом, наговорились, переночевали. Ему рано на работу, а мы – по городу. Анютка как завернет в какой магазин на Невском, так ее оттуда не вытащишь: все ей надо посмотреть, прицениться, а то и померить. По Гостиному Двору моталась полдня, а я бродил вокруг, вспоминал довоенное детство: милиционеров в белых гимнастерках, ломовых извозчиков на битюгах, трамваи на Невском… Дворец пионеров обогнул. Представлял, как Николай Первый встречался с Александром Сергеевичем в Аничковом дворце, и почему-то отсчитывал время от тех лет, когда жил поэт: было такое-то событие при нем или уже без него? Видел он то или иное здание или нет?
Погостили несколько дней. Жена брата через знакомую достала нам билеты на «Красную стрелу».
В купе постели заправлены, как для бар. Поезд тронулся – мы сразу на боковую.
Вагон покачивает, словно ребенка в люльке баюкает, свет притушен, все спят, и Анютка моя затихла – намаялась, бедняга, за эти дни.
А меня и сон не берет: война, война… Сколько недель тащились теплушки от Ладоги, сколько моих сверстников, блокадных ребятишек, осталось в ярославской, уральской земле!..
Лучше не вспоминать. Не приведи Господи, как говорят, вновь пережить!
И все-таки я живой остался, а другие муки приняли и погибли. Конечно, если бы не война, жил бы и я в Ленинграде, а с живым отцом да со старшими братьями у меня бы, наверное, все поиному сложилось.
Эвакуированных расселили на зиму кого куда. Нас привели в дом, где жили мать с дочерью. Кузьмовна, так звали хозяйку, сторожила зерно в амбарах, а дочка, Татьяна Степановна, учила в школе русскому языку и литературе. Моя мама устроилась на ферму, я – в шестой класс, а бабушка – дома, старенькая была.
Картошка у нас не переводилась: помогали и соседи, и дальние. Деревенские блокадников жалели. Иногда мучицы приносили в чашке, молока, а с жирами было туго. Тогда бабушка с трудом сняла с пальца золотое кольцо, после которого до самой смерти вдавленная полоска осталась, и променяла на сало, чтобы меня и маму поддержать.
Летом мы начали строить землянку: не хотели стеснять людей. Выкопали яму размером с небольшую комнату и спуск, как лестницу. Дядя Вася, колхозный конюх на деревянной ноге, сбил из глины русскую печку, соорудил из старых жердей стропила над ямой – вроде маленькой двускатной крыши, уложил хворост вместо обрешетки, накидал соломы для тепла, закрыл все дерном, навесил низенькую дверь на планках, и мы вселились. Платы он не взял, поэтому мама отнесла его жене свое кольцо.
Печку надо было просушить, а мы этого не знали. Два раза истопили, и бабушка устроила на ней лежанку. От сырости она вскорости простудилась, заболела и зимой умерла.
Похоронили ее в мерзлую землю, засыпав могилу комками да снегом. О том, что бабушки нет, отцу на фронт не писали. Два старших брата моих пропали без вести еще в сорок первом.
Керосин в школе экономили. Письменные уроки проходили в светлое время, устные – утром и вечером. Учеба у меня не ладилась. Учительница первое время присматривалась, а перед Новым годом спросила: «Ты почему уроки не готовишь?» – «Темно». – «Что, керосина нет?» – «Да». – «Приходи сегодня с посудинкой».
Я почистил маленькую баночку из-под кильки в томате и в сумерках, чтобы ребятня не видела, отправился к учителке.
В избе у них вкусно пахло щами. Привалившись к дверному косяку, я разглядывал герань за белыми занавесками и жадно втягивал аппетитный запах щей. «Баночку принес?» – спросила Екатерина Степановна. «Вот», – показал я. «Пойдем», – накинула стеганку учителка. «Катарина, – шевельнулась занавеска на русской печке, – сабе-то оставь!»
Мы поднялись на чердак. Возле слухового окна стояла полная трехведерная бутыль в плетенке. Екатерина Степановна долго раскачивала пробку, смахнула пыль с глиняной миски, плеснула в нее керосина, наполнила мою баночку, а остаток вылила обратно.
Учеба немного сдвинулась. Писал я при коптилке, читал на шестке, когда топилась печка… А потом и день стал прибавляться.
К весне у нас кончилась картошка, и стало совсем голодно. Днем солнышко уже припекало, оголяя землю. Чуть свет, по морозцу, я бегал на тока, ломая тонкий ледок. Вытаявшие зернышки я вырубал топором вместе с землей и в мешке тащил домой. Мама землю отмачивала в воде, а из пшеницы варила кашу.
Могилу бабушкину мы весной поправили, рябинку посадили. Она любила зелень, цветы.
Летом принесли похоронку на отца.
Осенью рядом с бабушкиной могилой посадили черемуху.
В честь братьев моих мама ничего не посадила – ждала их. Пропали – не погибли, так люди говорили.
Тогда, в одно время с нами, приехала семья Зубовых из Москвы – женщина с тремя сыновьями. Двое были старше меня, а Петька – ровесник мне. Их так и звали: москвичи, а нас – ленинградские. Они тоже бедно жили, но все-таки лучше нас – как-никак трое парней. Соберемся, бывало, зимой за дровами: они чуть не воз на санках волокут, а я – вязанку. А печка одна, что у них, то и у нас, – только давай. Или за калиной: они почти мешок наберут, а я – ведерко. Им на четверых, а нам на двоих. Пареная калина с брюквой или свеклой вкуснее, но деревенские уже ничего бесплатно не давали: война всех поприжала, а покупать – на что? В пареной калине много косточек, ели без разбору – сытнее казалось.
Петькины братья почти год упражнялись с деревянными винтовками: зимой – по воскресеньям, а летом – вечерами, после работы. И – на фронт. Зимой моя мать с их «командиром» ругалась: они нашу землянку за блиндаж примут и штурмуют, в дверь прикладами стучат, а дверь-то на ремешках висела, кое-как слеплена – за мешковину соломы набили для тепла. Они топали по крыше нашей землянки, с потолка сыпалось – мама выбегала, а они строились и направлялись к поссовету с песней «Вставай, страна огромная…». Мы с Петькой шли сзади, чтобы поддержать их маленький отряд. Петька вначале размахивал рядом со мной, а потом убегал вперед, гордо посматривал на своих братьев и вышагивал, как командир.
Учились мы с Петькой за одной партой. По праздникам он надевал пионерский галстук с зажимом с ярким костром. Петькин зажим был один на всю школу, поэтому пионервожатая всегда брала его для проведения слетов. Ростом Петька был выше меня. Голова на тонкой шее – как тыква на колу. Я тоже был худой, с провалившимися глазами.
Мальчишки и девчонки смотрели на меня жалостливо: от матерей, наверное, наслушались про блокаду. А Петьке завидовали, потому что он Кремль и Мавзолей Ленина видел. Один раз он в классе об этом рассказывал – учительница попросила. Потом в другие классы его звали – он неохотно соглашался.
Весной, когда на взгорке возле амбаров, где Кузьмовна зимой зерно стерегла, сходил снег и пробивалась травка, или осенью, при легких заморозках, в солнечную погоду, мы любили сидеть на крылечке. Ребятня знала, что мы всегда голодные, тащили нам: кто куриное яйцо прямо из гнезда, кто горбушку хлеба из чулана, а кто вареную картофелину, пшеничную кашу в подоле – потом все выворачивали из грязных карманов, из-под рубах и складывали в кучу.
Петька усаживался на верхнюю ступеньку крыльца и начинал: «Кремль, – Петька задумывался, – башнями окружен. На башнях большие часы и красные звезды». – «Да ну-у-у?!» – «Не мешай! А в Кремле, – до шепота понижал голос Петька, – Сталин». – «А ты его видел?» – также шепотом спрашивали. «Да замолчи ты!» – останавливали перебивщика. «А перед Кремлем Красная площадь, – Петька задумчивым взглядом окидывал лужайку перед амбаром. – Вот на ней Мавзолей и стоит. А в Мавзолее Ленин, как живой!» – «И смотрит?» – «А ты как думал!» – отвечал кто-нибудь за Петьку. – «Вот это да-а-а!..» – «Фашисты хотели Москву взять». – «Так бы им и отдали, держи карман». – «Петь, а ты на Красную площадь пешком ходил или ездил?» – «Че ему ездить, если он в Москве жил. Правда, Петь?» – «Ему до Красной площади было ближе, чем тебе до школы. Дурик». – «Он, поди, чуть не каждый день туда бегал. Правда?» – «Петь, а после войны ты опять в Москву уедешь?» – «Нет, с тобой останется», – язвил кто-нибудь. «Конечно!» – гордо отвечал Петька.
Расходились почти всегда при звездах, когда матери со своих крылец зазывали домой: «Ню-ю-юрка-а-а!» – «Ми-и-инька-а!» Мы с Петькой уходили последними. Он нес, прижимая к груди, свои трофеи, а я сопровождал. Прежде чем расстаться, Петька делил все по принципу «две порции себе и одну мне». Стыдно было получать подачки. Я каждый раз зарекался – но опять брал.
После семилетки мы устроились на лето в колхоз. Я пахал и бороновал, косил и скирдовал, а Петька механиком заделался: чинил с кузнецом конные грабли, косилки, лобогрейки, утварь разную…
Кормили нас во время посевной, сенокоса и уборочной вместе со взрослыми, из общего котла. Про оплату тогда никто не заикался – ждали конца года… Счетовод вел учет, раскидывал по трудодням, что мы на культстанах съели, и списывал. Количество отработанных дней и обедов у каждого было разное: колхоз рассчитывался натурой. Смелют несколько мешков зерна да какого-нибудь бычка захудалого зарежут (а то, не дай Бог, зимой что с ним случится) – и раздают.
Мука была прямо с мельницы – с отрубями. За ней тянулись с деревянными чашками, с ведрами. В мешки брали редко, а то больше в мешок набьется, чем на печево останется. Раздача муки шла спокойно.
А возле сарая, где мясо развешивали, шуму было как на базаре. Хоть дядя Вася, что у нас печку ставил, и шустро прыгал на своей култышке возле весов, а все равно бабы на него покрикивали: «Шевелись давай!» Я мясо носил, а Петька в сарае кости мельчил для довесков. Таскаю все подряд, что Петька подает, и вроде не замечаю, что дядя Вася мне вовсю подмигивает, а то и прямо шепчет: «Ну-ка, кусочек получше…»
Подошла очередь сторожихи. Кузьмовна увидела кости на весах и накинулась на дядю Васю с руганью. Добрейший дядя Вася устало махнул рукой и заковылял в сарай – хотел мясо заменить. Но Петька остановил его у порога. «Мяса без костей не бывает! – выкрикнул он. – А кости кому? Детям фронтовиков?» Дядя Вася не ожидал такого…
Очередь зашумела на Кузьмовну. Бабы начали напирать и оттеснили ее от стола.
– Как хошь, – развел руки в стороны дядя Вася, – другого нет. Бычок-то тощой был…
Кузьмовна схватила мясо, отскочила от стола и пошла боком, криком выплескивая обиду.
К вечеру все стихло. Осталась одна тетка Матрена с тремя ребятишками-дошколятами, да однорукий председатель с хромым счетоводом подошли. Я лечу в сарай и кричу: «Петька, Матрене давай!» А он уже из сарая выходит и подает кусок мяса с мозговой косточкой. «Ты как волшебник», – удивился я. «Мне в щель все видать», – ответил Петька. Я принес мясо и стою довольный – потираю руки, что наконец-то закончилась моя беготня. Дядя Вася взглянул на меня сурово, перевел сердитый взгляд на вдову фронтовика и, сбросив кусок говядины с весов, рыкнул с раздражением: «Забирай!» – «Дай те Бог здоровья, Тимофеич», – благодарно склонилась Матрена, завернула мясо в капустный лист и поплелась. Ребятишки, держась ручонками за ее подол, оглядывались на нас, спотыкались, растягивая широкую юбку матери в разные стороны.
Председатель и счетовод не спеша достали кисеты с табаком, газеты, свернутые гармошкой, стали сворачивать цигарки и закуривать. Дядя Вася, припадая на деревянную ногу, торопливо зашкандыбал к сараю, оставляя на тропе глубокие круглые вмятины. Оттолкнув выбежавшего навстречу Петьку, он кинулся под настил из жердей, на котором недавно лежала куча мяса, расшвырял там рогожные кули и, выпрямившись, полоснул Петьку огненным взглядом. Петька закричал, словно его собирались бить: «Это несправедливо! Всем одинаково должно быть!» – «Ты што, шшенок? – побагровел дядя Вася. – Учить?! Пшел вон!» – топнул он здоровой ногой.
Дядя Вася все-таки выкопал откуда-то два хороших куска мяса и отдал председателю и счетоводу, а себе и нам разделил оставшиеся обрезки, обрубки и кости.
Я удивился Петькиной смелости. У меня бы духу не хватило.
Через несколько дней после раздачи мяса Петька появился у нас: «Ну, идешь?» – «Куда это?» – мать прекратила шинковать капусту. «За калиной», – Петька тер рваным башмаком земляной пол у порога. Мама в недоумении пожала плечами: «Рано еще».
– «Можно парить. Траву уже мороз побил».
На лесной лужайке, километрах в трех от деревни, Петька остановился возле большой кучи веток. Он хитро подмигнул, высек кресалом искру, раздул трут, приложил к нему кусочек бересты, дунул несколько раз и сунул огонь под хворост. «Тут же нет калины», – сказал я. «Пусть костер прогорит, – ухмылялся Петька. – Тогда калину будем собирать». Он ходил по поляне, палкой поправлял горящие сучья и рассказывал, как он смотрел в щель, узнавал, кто подходит к весам, и тогда подавал мясо. Кузьмовне он специально выбрал кости, потому что Екатерина Ефимовна занижает ему отметки. Своим, деревенским – пятерки, а нам…
Солнце недолго висело над лесом – вскоре спряталось за вершинами. Иней на траве стал синим. Костер прогорел, угли покрылись пеплом. Петька палкой разгреб золу, выковырял какой-то ком и откатил в сторону.
Я почувствовал ароматный запах и не поверил. Петька достал нож, отшвырнул капустные листья, и я увидел дымящийся кусок мяса.
Это был пир двух изголодавшихся подростков в синих, холодных октябрьских сумерках. Петька резал мясо на маленькие ломтики и делил. «Я и тебе такой же кусок запрятал – так Костыль нашел и Однорукому отдал», – сказал он.