Около моста я спустился к Черной речке, зачерпнул ладонью прохладной воды, выпил, освежил лицо, сел на кучу сухих веток у обрыва, где обычно сидят рыбаки, и с жадностью закурил, находясь под впечатлением прожитой жизни этой незаурядной женщины.
Солнце еле пробивалось сквозь вершины деревьев. Солнечный луч, скользнувший в заросли ивняка, упал возле моих ног. Вода в реке сразу заиграла, засверкала сотнями острых иголок. На самом кончике качающейся травинки висела радужная капля. Она переливалась красками, превращаясь то в янтарь, то в малахит. Я долго любовался ею, потом качнул травинку – капля сорвалась в воду и понеслась со своими каплями-сестрами в Бердь, в Обь, через несколько тысяч километров попадет в Ледовитый океан, где превратится в кристаллик льда в большом айсберге.
За моей спиной что-то хрустнуло. Я оглянулся. Сзади стояли мальчишки с удочками и бидончиком.
– Дяденька, – сказал белобрысый, – это наше место. Мы здесь рыбачим.
Я поднялся и направился домой.
На следующий день утром, как обещал председатель колхоза, Нюркин сын Иван, к нашим воротам подъехал грузовик. Закинув вещи, я залез в кузов, жена с дочкой сели в кабину, и мы поехали.
Вдоль забора Старого Зимовья по тропинке семенил мальчишка в коротеньких штанишках с лямкой через одно плечо, а за ним, опираясь на суковатую палку, гордо вышагивала баба Маня – скорее всего, вершить свой правый суд.
Машина быстро выехала из деревни, повернула налево и, поднявшись на взгорье, покатилась среди золотистого пшеничного поля. Дома и деревья Старого Зимовья слились с зарослями ивняка у Черной речки, только сноп берез на холме да желтый крест, возвышаясь над всей округой, долго виднелись на фоне ясного неба.
Километра через три машина выехала на асфальтированное шоссе и на большой скорости проскочила по железобетонному мосту через Бердь, построенному недавно, по словам бабы Мани, на месте старого зимнего переезда…
СМЕРТИЮ СМЕРТЬ ПОПРАВ
Рассказ
Случай в Кобоне определил мою мальчишескую судьбу. Женщина, похожая на смерть, сидела на узлах с двумя малыми детьми и умоляла нас с Сашей помочь ей перебраться на станцию и погрузиться в эшелон. У нас, тринадцатилетних подростков, были только заплечные мешки, и мы согласились. Ее муж не поехал в эвакуацию, а ушел на фронт. Она говорила об этом каждому встречному:
– Он же дистрофик! Какой он защитник? Его под руки повели. Сказал, будет нас защищать. Какой из него защитник? Господи…
В Вологде Саша не вернулся к отправлению эшелона. Я тоже хотел остаться, потому что мы с ним направлялись к его родственникам. Мне уже не имело смысла дальше ехать. Но женщина упросила меня помочь. Я ходил с котелками за кипятком, опускал в почтовые ящики ее треугольнички, где она сообщала мужу свой будущий адрес.
В вагоне были одни немощные и больные. На полустанках я разводил костер, варил им кашу, собирал на откосах путей щепки и уголь для буржуйки, вокруг которой тлела в теплушке жизнь.
Меня многие просили что-нибудь сделать, поскольку сами еле шевелились, и я старался не отказываться, хотя тоже еле ходил, но что было делать. У меня очень болели ноги: язвы на посиневших ногах не давали покоя.
Ехали мы долго. Стояли почти на каждом полустанке. В пути несколько человек умерли. Иные предупреждали, что ночью или завтра утром умрут, а другие просто не просыпались…
Мария Михайловна относилась ко мне по-матерински и называла сыночком. Все, что у нее было, и все, что нам выдавали в дороге, она по-братски делила между мной и своими детьми, а они из-за этого на меня дулись.
– Приедем, – мечтая, говорила Мария Михайловна, – а нас папино письмо ждет!..
И крепко прижимала к себе детей.
Родственников Марии Михайловны по указанному адресу не оказалось. Перед самой войной они куда-то уехали.
Люди, узнав, что мы из Ленинграда, принимали нас как самых близких, делились последним и помогали чем могли.
Нам отдали освободившуюся саманную избу с пристройкой из плетня на краю поселка. Старик привез нам два воза ивового хвороста из-за речки и десять ведер мелкой картошки за золотое колечко, что Мария Михайловна ему отдала. И уже бесплатно принес нам плетенку сушеных грибов, а в придачу привел маленькую рыжую собачку по кличке Дамка.
– Ребятишкам на забаву, – сказал он, привязывая веревку к столбу.
В первый же день по приезде Мария Михайловна отправила мужу письмо – и теперь каждый день ждала от него весточки.
Меня она определила в школу, Элла и Гера сидели дома, а сама начала искать какую-нибудь посильную работу, но так ничего и не нашла. Вначале она вроде бы стала поправляться, потом занемогла – свалилась, а к Новому году уже и не выходила из избы.
Почти через день Мария Михайловна посылала меня после школы к почтальонше. Чтобы не кружить по дороге, я шел напрямик, по огородам, в сопровождении Дамки. Письмоноска в эту пору всегда жарила сырую картошку ломтиками на свином сале. Уже в сенях я глотал ароматный запах жареного картофеля и еле справлялся со слюной.
Женщина стояла спиной к дверям и ножом переворачивала подрумяненные кружочки. Я поднимался на цыпочки, вытягивал шею и, заглядывая через плечо в шипящую сковородку, глотал слюну.
– Нам письма нет? – облизывался я.
– Нет! – с раздражением отвечала женщина.
Я понуро плелся обратно, ломая на ходу подсолнечные стебли, так как они горели лучше сырых ивовых палок. Дамка, как старожил этих мест, шла сзади и тявкала на цепных собак, словно прикрывала мой отход, а потом догоняла и прыгала передо мной, стараясь лизнуть лицо.
Питались мы мелкой вареной картошкой с постным маслом и солью. Иногда Мария Михайловна варила грибной суп. После еды мы выносили что-нибудь Дамке. Жила она в куче соломы, что лежала в углу пристройки.
Воду брали у соседей, метров за пятьдесят. Мария Михайловна всегда посылала со мной Геру, как помощника, считая это справедливым, чтобы не я один ходил. Мы носили ведро на палке: я держал за короткий конец, а он – за длинный. Когда сруб колодца замело снегом, а вокруг образовалась ледяная корка, я не стал брать его с собой – боялся, что он упадет в колодец.
Вскоре нашу избенку совсем замело снегом – торчала только труба. Крыша была чуть-чуть покатой, и вместо избы образовался большой бугор. Я забросал снегом выемку между стеной и суметом, утрамбовал его, сделав дорожку, а обломок деревянной лопаты несколько раз облил на морозе холодной водой, и получилось деревянное корытце.
После школы я выходил вместе с детьми кататься на лопате. В такие дни у Марии Михайловны поднималось настроение.
– Как покаталась, Эллочка? – спрашивала больная женщина.
– Я летала, мамочка, – улыбалась разрумяненная девочка.
Скатившись вместе с Дамкой, я надевал на шею собачки веревочную петлю, и она тащила корытце наверх, где стоял Гера и манил ее, показывая вареную картошину. Потом Гера с Эллой катились с визгом, а Дамка бежала за ними с лаем, обидевшись, что они не взяли ее с собой. Гера также надевал Дамке веревочный поводок, а я стоял у трубы и звал:
– Дамка! Дамка! Ля-ля-ля…
И она изо всех сил тащила лопату, вмороженную в лед, не спуская с меня черных бусинок своих глаз.
Собачка любила с нами кататься: она повизгивала, виляла от радости хвостиком, прыгала ко мне на колени, облизывала лицо и, обхватив лапами мою ногу или руку, сидела, прижав ушки.
Перед Новым годом Мария Михайловна совсем занемогла. После каждой еды ее тошнило и даже рвало. На что Элла однажды сказала:
– Мамочка, не порти продукты.
Мария Михайловна жалостливо взглянула на дочь и погладила ее по голове.
Буран не прекращался все новогодние каникулы. Я не выходил на улицу. Снегом занесло все окна и двери. В избе стало темно. В пристройке было не так сумрачно, потому что сквозь плетень и снег пробивалось немного дневного или лунного света.
Дрова мы рубили с Герой вдвоем: он держал хворостину за вершину, а я тюкал топором. На заготовку дров у нас уходило много времени и сил. К ивовым палкам я добавлял для жару несколько суковатых поленьев, которые остались от прежнего хозяина. Огонь я разводил на шестке, а потом, когда он начинал разгораться, кочергой задвигал в печку и клал туда несколько поленьев. Пока дрова разгорались, я растапливал снег и ставил варить картошку.
Ели мы тут же, у печки, при слабом свете от колеблющегося пламени медленно догорающих суковатых поленьев.
Мария Михайловна лежала на топчане и, постанывая, приговаривала:
– Что же это письма-то долго нет? Уж не случилось ли чего?.. Коля, – со слезами обращалась она ко мне, – ты не бросай ребят. У них на всем свете никого больше нет…
– Вы поправитесь, Мария Михайловна, – твердил я, – вот увидите.