– В крепость. По ордеру чрезвычайной комиссии. Смеем, барышня, не разоряйтесь, – техник бросил окурок. – Живее, ждать времени нету.
Красноармейцы заговорили, засмеялись, как будто добродушно, и беспощадно:
– И вас, барышня, прихватим.
Люба торопливо повязала отцу шарф.
– Перчатки надень.
– Не надо. Аню берегите. Уезжайте. Скажи Аглае, чтобы меня не ждала.
– Но ты вернешься.
– Уезжайте.
– Я тебя провожу.
– Что ты, душенька, нет.
– А белье, полотенце?
– Потом, при передаче. Помни, Люба, всегда твой отец был честный солдат.
Высокий, с белыми висками, отец легко провел руками по горящему лбу Любы, крепко прижал к себе голову дочери, чувствуя теплый и чистый запах ее волос. Через ее голову он посмотрел на солдат, сидящих с винтовками на подоконниках, на матроса, только что тронувшего на рояле клавиш, не издавший звука, и вспомнил внезапно, прозрачно, как Аглая или Люба, маленькие, в белых гамашах, с салазками, приходили со двора, свежие от мороза, а он сажал их на стул, снимал им холодные калошки, и такое воспоминание показалось ему сильнее всего, что было теперь, точно оно и было истинным бытием.
Ни одна дверь не приоткрылась, не выглянул никто, когда штабс-капитана вели по лестнице вниз. Уже не в первый раз приходили забирать людей, так же, как одеяла, теплые фуфайки, обыскивать, арестовывать, и дом таился в страхе.
Водопроводчик Кононов в запотевших очках, с мутной каплей под носом, стоял во дворе с Потылицыным.
– Они хулиганы, – говорил водопроводчик.
– Им одно и есть, что хулиганством заниматься. А ты чего? Ты, Потылицын, зря.
– Чего зря. Ничего не зря, когда все повалилось. А вот до того будем бунтовать, покуда японец усмирять не придет…
Вывели штабс-капитана, водопроводчик снял шапку и поклонился ему.
Люба с Аней на руках, стиснувши зубы, быстро переходила от окна к окну, следила, как уводят отца. Отец поднял голову, его лицо показалось ей необыкновенным, светящимся. Аня стучала ручкой по стеклу, весело болтала. Последнее окно было в инее. Люба стала скрести снег со стекла, но когда взглянула в кривую полоску, двор был уже пуст. Один водопроводчик, без шапки, понуро стоял у крылец в подвал. Вот и он повернулся, ушел.
Потом открылись двери на лестницу, на площадку вышли мать Маркушиных, музыкантша с верхнего этажа, остроносая старая дева в суконных башмаках и оренбургском платке и Таня Вегенер. Женщины шептались, проворно ходили к Сафоновым, к себе. Бесшумная женская суета, когда случается несчастие или покойник.
Аглая застала женщин на лестнице, поникла:
– Я ждала, что папу возьмут.
А Люба ходила по всем комнатам и от негодования, что струсила красноармейцев, и от нестерпимой тоски по отцу плакала, кашляла и громко сморкалась.
Она негодовала на себя, на сестру, что та пришла поздно, на Пашку, стоявшего с виноватым видом у окна.
Мать Маркушиных принесла картофельных котлет в бумаге, старая дева-музыкантша – гарусную подушку, Таня Вегенер – мучных лепешек на постном масле, Аглая собрала отцу белье, полотенце: женщины готовили капитану передачу в крепость.
Пашка надел чухонскую шапку, чтобы идти в крепость с сестрами.
– Вам нельзя, Паша, – сказала Аглая. – Еще придерутся.
Сестры ушли одни. Вегенер взяла к себе Аню. Пашка с матерью поднялся наверх.
Николай ходил по столовой, не замечая брата, курил. Ольга куда-то собиралась, полировала ногти щеточкой с изорванной грязной замшей.
Пашка так и сидел в шинели, с чухонской шапкой в руке, ожидая возвращения сестер. Мать сказала:
– Ты чего в шинели, сними.
– А, да.
Он точно очнулся, взял старую «Ниву», переплетенную, пожелтевшую, стал перелистывать. Они могут расстрелять отца Любы, как всех других. Он рассматривал наивные картинки о той жизни, какая прежде была и у них, о жизни, теперь невозможной, немыслимой.
«Из отпуска». Генерал в тужурке отправляет в корпус кадета с жесткой головой, в черной шинели, башлык крест-накрест. Видно, как генералу удобно сидеть в кожаном кресле, уютно горит лампа, как тихо все в этом доме. Именно так было и у них, даже вот такая этажерка. Штабс-капитана тоже повели к корпусу, по Неве. «Карнавал в Мюнхене», «В четыре руки» – он рассматривал картинки и фотографии парада в Кронштадте, русских моряков в Тулоне. Все моряки были с добрыми глазами, пышноусые, с открытыми сильными шеями, у одного сережка в ухе. Они расстреляют отца Любы.
В прихожей дрогнул звонок. Ольга перестала полировать ногти, Николай остановился посреди столовой. Вошли соседки и Аглая с Любой, обе бледные, в меховых шапочках. Пашка подал Аглае стул. От холодного тумана, какой они принесли, и от страха, что Люба совершенно бледна, он стал дрожать.
Штабс-капитана Сафонова расстреляли на Кронверкском проспекте, около Зоологического сада, в пустыре. С ним расстреляли еще двоих. Со всех сняли сапоги и ушли. Сестрам в крепости сказали, что арестованные хотели по дороге бежать, их пристрелили на Кронверкском. На пустыре, в потемках, по гололедице, сестры искали чего-то. Из дому напротив вышел человек в меховой шапке, сказал, что троих расстреляли, потом оттащили к забору, потом свалили на грузовик, увезли неизвестно куда, а обе сестры все шарили руками по черному льду, все искали.
Теперь они сидели рядом. Аглая прижимала к груди гарусную подушку музыкантши, пакет с чистыми рубахами отца, с его штопанными носками.
Люба вдруг зарыдала. Кажется, все женщины дома столпились около Аглаи и Любы, заговорили грудными голосами, с ненавистью, глухо:
– Что делают. Как людей губят. Боже мой, Боже мой, бедные девочки…
– Виноват, – сказал Николай, потирая еж. – Я, разумеется, вполне уважаю чувства Аглаи Сергеевны и Любови Сергеевны, но, собственно, почему у нас такое сборище?
– Это я просила зайти, – сказала мать.
Аглая поднялась, пошла к дверям.
– Постой, Аглая. Я же не хотел…
Но сестры уже вышли. За ними все соседки.
– Ничего не понимаю, – обернулся Николай к матери. – Эти бабы спятили, что ли? Орут черт знает что, толпятся табуном.
Мать сумрачно посмотрела на сына:
– Невинного человека убили. Вот и толпятся. А ты разогнал.
– Я никого не разгонял. Слова сказать нельзя. И отлично, что расстреляли! – вдруг крикнул он фальшивым голосом. – Офицерские заговоры, вам только городового подай. Царя посадить. Ничего не могут придумать, кроме городового. Подумаешь, ушла.
Пашка пристально посмотрел на стриженую голову брата, на его растерянное лицо в красных пятнах.