– Бей в барабаны!
Барабанщик Московского полка, старик с прокуренным клыком, ударил дробь. Извозчик хлестнул вожжой, кобыла взяла вскачь, монах от толчка сел на корточки. В колонне засмеялись.
На Адмиралтейском бульваре санки с монахом пронеслись мимо артиллерийских передков: генерал Сухозанет в карьер ведет к императору четыре орудия гвардейской артиллерийской бригады. Извозчик гонит кобылу ко Дворцу.
В Зимнем дворце гулкая пустота. Фрейлины пробегают бесшумными стайками по темным залам, точно гонятся за ними. У дверей Гербовой митрополит Серафим тяжело опустился в кресла. Зало дрожит от гула мятежа, отзванивают хрустали люстр, тонкое стекло часов на камине с трубящей золотой Славой. Фрейлины бегут обратно.
Пушки Сухозанета выкатили поперек площади, против Сената. Пальники трещат, осыпают искры на кивера канониров.
Генерал Сухозанет поскакал в галоп к колонне мятежников.
– Сдавайтесь, – крикнул Сухозанет, задыхаясь от ветра. – Сдавайтесь, помилу-у-ем…
– Назад! А, сукин сын, штыка хочешь. Пристрелим! Привез конституцию?
– Сдавайтесь, помилу-у-ем…
– Огонь по генералу, пли!
Залп молнией задернул колонну. От выстрелов посыпались перья с генеральского султана. Сухозанет промчался вдоль батареи, прыгнул в сугроб.
– Па-а-льба орудиями, правый фланг начинай, – звеняще скомандовал император. – Перва-а-я…
Артиллерийский поручик заметил, что канонир с пальником замялся, соскочил с коня и перебежал к орудию.
– Отставить, – резко скомандовал император. Потрескивают пальники, осыпают искры. Умолкла темная площадь, умолкло темное каре у монумента Петра.
– Пали! – император махнул рукой.
Пушки подпрыгнули. Картечь прохлынула высоко над головами мятежников, с визгом ударила в стену Сената. Лопнули стекла. Сотряслись статуи Сенатского портала, Закон, Правосудие, Истина, Мудрость.
Второй заряд хлынул в каре, вырвал дороги. Толпа солдат сбила Кошелева с ног, его несет, он командует:
– Стой, огонь, стой!
Ударила картечь, он оглох от звона. Гремит. Сметены с площади темные толпы, бегут по набережной, прыгают в сенатские подвалы, столпились на льду Невы. На площади люди подымаются из кучи тел, падают. Одиноко маячит у Петра маленький офицер, светлые волосы подняты ветром, он что-то картаво кричит, грозится на пушки. Солдат зажимает двумя руками живот, схаркивает кровью и ругается по-матерному. По снегу между трупов ползает плотный господин в песцовой шубе, не ищет ли мохнатый цилиндр. Господину картечью оторвало ноги.
На лед Невы под руки тащат раненых. Раненых рвет. Мятежники сбились на льду у полыньи. За темной площадью поднялся на стременах высокий всадник. Пушки повернули к Неве.
Там, у полыньи, шевронист Михайло Перекрестов припал к плечу отставного полковника Кошелева. Хлынула картечь, смела…
Утром снег между монументом Петра и Сенатом был в замерзших лужах крови, картечь изрешетила Сенатскую штукатурку. На разбитом фонаре утренний ветер закачал прилипшие клочья чьих-то белокурых длинных волос.
XXI
В мокропогодицу тамбовскими проселками на гнедом коне скакал всадник, похожий на костлявого цыгана, в черной венгерке со споротыми шнурами. Его смуглое лицо было забрызгано снегом и грязью.
В цыгане, блуждающем по полям, трудно узнать Павла Енголычева, Кентавра парижского. Нынче была получена в помещичьем доме эстафета с оказией из столицы, и Кентавр с утра, едва подтянув подседельник, поскакал в поля. В эстафете писали из Петербурга о декабрьском мятеже и о том, что картечь на Сенатской площади снесла голову Мише Полторацкому.
Вечером мокрый конь жадно лизал снег на дворе усадьбы: Кентавр вернулся в потемках. Из флигеля, где окна забиты тряпьем, вышел заспанный дворовый, скребя по снегу опорками, повел коня мимо деревянных колонн барского дома к конюшням, к пруду, где примерзла к сугробу разбитая бочка.
Запущена и обезлюдела тамбовская усадьба с самой кончины госпожи Енголычевой. Двоих сирот оставила покойница вдовцу. На антресолях барского дома, где день и ночь топится русская печь, ветхая ключница Киликия ходит за двумя черноволосыми сиротками в затасканных бархатных сюртучках. Уже наезжала дальняя родня из Тамбова: скоро сирот отвезут в казенное дворянское заведение.
В нижнем покое ободраны шпалеры, в углу – архалук на ворохе сена, арапники и чубуки – на продавленных креслах, а на столах – горки серого пепла из трубок. Печален и пуст покой вдовца Кентавра.
Тут на поминках госпожи Енголычевой гремел весь уезд, тут пьяный хозяин расстреливал портреты, зеркала и разгонял гостей, тут, скалясь от рыданий, он бегал ночью с двумя сиротками на руках, тут же молился у тяжелого венчального образа.
В барском кабинете на столе, засыпанном пеплом, теперь лежит скомканное петербургское письмо. Ходит барин по кабинету, и ветхая Киликия слышит на антресолях его быстрые шаги.
По лестницам, у сундуков, по тесному проходцу пробирается согнутая в три погибели ключница к круглому залу послушать у барской двери.
Есть портрет в покое вдовца, над столом с мешочками овса и ржи, конторскими счетами и синими книжками «Сына Отечества». Портрета не видно в потемках, но на тусклой раме внизу есть медная дощечка. В самый год кончины супруги приказал барин выгравировать на медной доске затейливую надпись:
«Сей портрет супруги моей и матери любезных детей Евгении Иосифовны Енголычевой порядочно писан с натуры майя 16 дня 1819 года. Любезная моя супруга, будучи французской нации от роду и нося в девичестве славную военную фамилию Дорфей. была увезена мною в гусарском седле из самой столицы французской. В Бозе почила сентября 29 дня 1822 года. Спи с миром, голубка залетная».
– Улетела залетная, – шепчет Кентавр. – Мишку на площади убили. Все исчезло… А чудилось, такая жизнь будет у всех, – такая… Какие победы, как Париж брали… Исчезло.
Кентавр стоит на коленях, положив на кресла лохматую голову. На полу в шандале горит свеча.
XXII
Мартовской ночью черный катафалк с телом императора Александра привезли из Таганрога в Петропавловскую крепость на погребение. Гром погребальных салютов рассыпал во дворе у Кронверкской куртины казенную поленницу дров, разбил беленые стекла в казематах.
Еще до того, как гремели салюты по усопшему императору, ходила по петербургским госпиталям и часовням бледная госпожа в черном салопе. Ходила она по часовням от самого января.
В Обуховской больнице на ступеньках в покойницкую госпожа встретила смуглую мещанку в худой шубке и пуховом платке. Они уступали друг другу дорогу в подвал, но, как бывает, не могли разминуться.
Мещанка прислонилась к холодной стене, и госпожа прошла. Так гренадерская вдова Сусанна Перекрестова встретила в Обуховской больнице Параскеву Кошелеву, прибывшую в столицу из Москвы.
Так разыскивали они своих мужей, и в часовнях, наклоняясь к мертвецам, прикрытым госпитальной холстиной, пристально всматривались друг в друга и проходили молча. Они не нашли мужей.
Много людей ходило тогда по мертвецким. Ходил еще один человек: солдат с тремя нашивками на рукаве, угрюмый старик с жесткими баками, крепостной капрал Аким Говорухин. За выслугу лет по отставке был отчислен Говорухин от гвардии, и по Петропавловской крепости в гарнизоне служил сверхсрочно унтер-офицером на Кронверкской куртине. Когда госпожа в черном салопе шла из Смоленской часовни Васильеостровским проспектом, ее нагнал старый капрал.
– Не оступись тут, сударыня, – сказал старик. – Смотри, ступеньки во льду.
Госпожа не поблагодарила или не слышала. Она смотрела перед собой.
– И кого ищешь? Который день стречаю… Ты мне скажи, кого ищешь, ты не бойсь: я, может, тебе пособлю. Я в крепости состою, и кто жив, да в казематах схоронен, тех я всех знаю.
– Да, – госпожа пошевелила бледными губами. – Ищу. Полковник Кошелев. Петр Григорьевич.
– Кошелев, Кошелев… Может, Каховский?
– Нет. Кошелев.
– Господин Каховский содержится, а Кошелева нет. Пестель Павел Иваныч, Муравьев-Апостол Сергей Иваныч, Кондратий Федорыч Рылеев, господин Бестужев, господин Басаргин… А господина Кошелева, сказываю, нет. Да который Кошелев, не гренадерского ли полка?
– – Да, гренадерского.