Жадно, двумя руками, Кентавр ловил узкую руку, которую не раз подавали ему из каретного окна.
В гренадерском обозе, у телеги, крытой холщовым навесом, шагают с двух сторон капралы Аким и Михайло. Когда гусары пересекали дорогу, гренадерский обоз стал. К окну синей кареты, что тянулась с гусарским обозом, приникло лицо молодой женщины. Другая женщина в мокром чепце посмотрела на нее из-под холщового навеса гренадерской телеги. Взгляды путешественниц встретились. Полковые обозы разошлись.
Граф Строганов закинул кожух.
– Вот и мы трогаем, – сказал он Кошелеву, который сидел в углу кареты.
На обратном походе, догнав графа, Кошелев осторожно рассказал Павлу Александровичу о своей встрече в Париже с Теруань де Мерикур. Медики не допустили его к безумной, но он видел ее сверху, с дворовой галереи на госпитальном дворе. Он видел, как из затвора выползла старуха, как подняла наморщенное лицо, и ее бессмысленный реющий взгляд медленно обвел галерею, где стоял он.
Граф выслушал Кошелева покойно, потом тронул его колено прохладной рукой:
– Забудем, забудем, когда есть силы забыть. Такова судьба. Колеса шумели в лужах. Экипаж сотрясался и переваливался в грязи с бока на бок. Кошелев повторял слова графа:
– Судьба… Точно, судьба. Я не умею сказать, но когда вспоминаю все, что свершилось со мной и со всеми нами, думаю, как капля воды, носился я в океане. Волны человеческого океана гнало с нашей стороны и волны гнало оттуда и мы все словно бы растворились в сем чудесном движении… Москва погасла, Париж завоеван, и мы возвращаемся. Пахарь на Бородинском поле уже ведет мирную борозду. Но ни я, и никто другой не разумеет, к чему было сие, и почему мы были в гибели, и почему столь вознесены.
Граф легко и грустно улыбнулся.
– А все же, – сказал Кошелев, – не знаю почему, мне страшно думать о России. После победы еще страшнее думать о ней, чем когда горела Москва. И я несу в отечество некое чувство горечи, словно нечто не исполнено мною. Один ли я? Все несут из Европы домой подобное чувство не исполненного или не выполнимого для нас, горькое беспокойство… А может быть, такое чувство есть в нас голос судьбы, которая зовет, указует, а мы не знаем, куда зовет и на что указует.
Пожелтело каретное стекло, тусклое от пара. Дождь перешел. Земля курилась. За полем стояли громады желтоватых облаков. Они смутно были подобны римскому легиону, заснувшему в своем движении: уже тускнели прохладные медные щиты и пернатые шлемы зари.
В гренадерском обозе из-под холщового навеса телеги задумчиво смотрела на закат молодая женщина в чепце, крошка Сюзанн. Так же задумчиво смотрели в небо с телег больные солдаты, обозный офицер и куча еврейских ребят в балагуле, которая пристала к гренадерской колонне, перебираясь из одного местечка в другое…
XVIII
Уже померкал тусклый день 14 декабря 825 года, а только третий час били куранты. Безлюдно на Петербургской стороне и на Василеостровских линиях, как обычно, к сумеркам зимнего дня, но за темной Невой, над которой летит дым поземной метели, слышен неумолкаемый гул.
Галерной улицей пробежал без строя взвод гвардейского экипажа в расстегнутых шинелях и без патронных сум. Молодой офицер в ватошном сюртуке с одной эполетой, Николай Бестужев, ведет на Сенатскую площадь гвардейский экипаж. Надевая шинели в рукава, сипло дыша и сморкаясь, солдаты пристраиваются к правому флангу войсковой колонны, чернеющей на площади.
У монумента Петра в густой колонне, ружья к ноге, стоят тылом к Сенату роты лейб-гвардии Московского полка. Сдвинуты белые ремни амуниции, расстегнуты шинели, валит пар от плечей, и свет почернел под ногами. Неумолкаемый гул раз за разом выталкивают сотни грудей:
– Ура, Константин, ура, Константин!
На Адмиралтейском бульваре, на углу Гороховой улицы, у дома присутственных мест, на Галерной, у забора Исаакия, где свалены доска и бревна, чернеют толпы. Все лица повернуты к колонне, шевелящейся у Сената.
Дружный крик десятка молодых голосов «конституция» глохнет в тяжком гуле «Константин» и, точно ветром, обдает толпу на панелях. Там сбрасывают шапки, треухи, крестятся, смотрят с тоской и тревогой: что за войска толпятся без фрунта у монумента Петра и почему пробежал туда молодой офицер без кивера, обронил белую перевязь и не поднял?
Видно от дома присутственных мест, как пред Зимним дворцом, на площади, открытой всем ветрам, строятся полки, сдвигаясь в черные квадраты. Между квадратами, прыгая в седлах, скачут офицеры. Один офицер, белокурый, в Измайловском мундире, выше других, через грудь голубая лента, ветер бьет пышный конец. Офицер смял ленту, сунул под мундир. Высокий офицер, император Николай Павлович, спешно строит у дворца роты преображенцев, семеновцев, егерей, карабинер.
Полки императора зашевелились, тронулись к бунтующей площади. Лейб-гвардии конный полк на рысях догоняет строй. Всадники на ходу натягивают колеты. Скачет с драгунами петербургский полицмейстер Чихачев. Драгуны гонят лошадей на панель. Народ бежит по Гороховой к Исаакию. Сенатскую площадь раз за разом потрясают взрывы «ура».
У Главного штаба полки стали. Император приподымается на стременах, он уже видит черную колонну мятежников, морозный дым над киверами, тусклую щетину штыков, он видит серый снег площади между черной колонной и черной толпой.
У дворца, где строились его роты и потоптан снег, теперь бегут к площади лейб-гренадеры, шинели внакидку, ружья наперевес. Впереди молодой поручик Панов в солдатской бескозырке с чужой головы. Бескозырка лезет поручику на глаза, он размахивает шпажонкой, что-то командует. Он стал у дворцовых ворот:
– Раздайсь, пропусти, – рукоять шпаги бьет о дворцовую решетку.
Зазвенел засов. Под сводами, в темноте, стоят строем солдаты: дворец занят саперным батальоном.
– Не наши! – крикнул Панов, отступил.
Уже прыгает по сугробам поручик, за ним дымная солдатская толпа.
Император поскакал к бегущим от Главного штаба.
– Стой, стройся! – звонко окликнул он солдат.
Пожилой гренадер Михайло Перекрестов, черноволосый, с седыми висками, резко отбросил с груди патронную сумку:
– Мы за Константина, пусти!
– Когда так, вот вам дорога, ступайте! Николай Петрович попятил коня к панели. Генерал-майор Исленев уже выводит к Адмиралтейскому бульвару против мятежников три фузилерные роты. Гвардия императора медленно потянулась к Гороховой улице.
Впереди, у самой панели, верхом, генерал Милорадович. Он в одном мундире, глубоко засунул руки в карманы. Генералу холодно, в гусиной коже его худое лицо, в глазах веселое любопытство. Он ищет в карманах старую трубку, что была с ним на Альпах, в Москве, он забыл трубку в диванной.
Из толпы выбрался чиновник в нанковой шинели, прискакивая, пошел рядом с конем. У чиновника дергает щеку:
– Ваше превосходительство, на площади кричат: «Конституция», – слышал сам… Баричи с жиру бесятся… Там открытая революция.
– Какое, – Милорадович зябко перетряхнул плечами, подумал: «Экая досада, трубки нет», – весело сказал:
– Там вздорный бунт. У них главного нет, у них все главные. Их надобно вразумить. Я поеду.
Конь взял с места, Милорадович не удержал шляпы, она покатилась.
С Васильевского острова к Исаакиевскому мосту еще подходят войска: поручик барон Розен привел из Галерной гавани караул финляндцев. Финляндцы на мосту переговариваются с народом, слышен смех:
– Не бойся, по своим бить не будем… Мы не присягавши по своим стрелить. Мы, бабурочка, худого не сделаем… По своим пальбы не откроем.
Император с войсками уже на Адмиралтейском бульваре. На Сенатской площади зачернелась в снегу густая цепь солдат: застрельщики от московцев. Их выстрелы, редкие и звучные, точно бы холостые, смешались вдруг в недружную пальбу.
Толпа прижалась к забору Исаакия, словно там ждали первого залпа. С веселым гулом, под выстрелами, барские кучера и дворовые стали разбирать бревна, мальчишка швырнул поленом в полицмейстера. Конь Чихачева поскакал назад.
Мерзлое полено ударило в коня императора. Конь, заежив на заду шерсть, присел на задние ноги. Император приподнялся на стременах и звенящим режущим голосом крикнул: «Назад». Отхлынули.
Император выровнял коня, обернулся к строю и скомандовал «заряд». Солдаты враз, с лязганием, приподняли ружья на локте, заскрежетали курки. Милорадович сел плотнее в седло, слегка тронул повод и направил коня к застрельщичьей цепи мятежников. Их выстрелы провизжали мимо ушей. Милорадович встряхнулся, побледнел. Конь с тревожным храпом перешел в рысь. Застрельщики, закинув на руки полы шинелей, перебегают к колонне, другие лежат в снегу и смотрят, как скачет на них генерал.
Отряхиваясь от комьев снега, на генерала смотрят солдаты из колонны.
– Братцы, Милорадович-граф, – обрадованно крикнул шевронист Московского полка, собрал в горсть ледяшки с усов. – Куда поскакал, плюмаж потерявши?
Сиплая волна смеха колыхнула колонну. Милорадович осадил коня. Он тоже смеется, откидывает со щеки холодную прядь. Он поднял шпагу, обернул ее эфесом к колонне:
– Смотри, от кого мне шпага дана – от цесаревича Константина… А вы не дело, братцы, городите, какого черта толпитесь свет застите, -а-а-рш!
Солдаты, дружно дохнув паром, попятились. Высокий человек в гамбургском черном рединготе растолкал солдат, выступил вперед. Это отставной лейб-гренадерский офицер Каховский. Его худая шея обмотана гарусным шарфом, затылок в снегу. Он неловко, двумя руками, пошарил за пазухой и вытащил пистолет.
Грянул выстрел, лица мгновенно озарило огнем. Каховский бросил дымящий пистолет в снег. Офицер в расстегнутом сюртуке, мальчик с обмерзшими волосами, ударил Милорадовича в спину штыком.