Вошел Илья и остановился у двери. Барин сидел в глубоком кожаном кресле и похрустывал белою кочерыжкой: лежали они грудкой на тарелке. А госпожа лежала на покатом бархатном кресле и грела ноги. Красные, золотом вышитые шлепанки-туфли сперва увидал Илья в ярком свете, на стеганой подставке. Потом увидал тонкие розовые чулочки и бело-золотистый, словно из парчи, халатик в лентах; потом розовые тонкие руки в коленях, пышные косы, кинутые на грудь, и лицо. Устало смотрела она в огонь – дремала. Сон прекрасный видел Илья: сказочную царевну.
Молча поклонился Илья к камину. Сказал барин:
– Вот что, Илья… Слышал я, что думаешь откупаться?
Хотел было Илья сказать, но барин показал пальцем – слушай.
– Сам понимаю, что тебе трудно. Какая у меня тебе работа? И потом… барыня за тебя просила…
Молча, чтобы не дрожал голос, поклонился Илья, почувствовал, как накипают слезы. Неотрывно смотрел на тихое бледное розовеющее лицо, как у спящей. И вот дрогнули темные ресницы и поднялись. Новые глаза, темные от огня, взглянули на Илью, коснулись его нежно и опять закрылись.
– Вольную ты получишь. Видела барыня сегодня в монастыре твою работу, Георгия Победоносца… Понравилось ей. Говорит, лицо необыкновенное…
Неотрывно смотрел Илья на светлую госпожу свою. Все так же она лежала, и от полыхающего огня словно вздрагивали ее ресницы. А как сказал барин, что лицо необыкновенное, опять увидал Илья: поднялись ресницы и она смотрит. Радостно-благодарящий был этот взгляд, ласкающий и теплый. Похолодел и замер Илья и опустил глаза на огонь.
А она сказала:
– Вы, Илья, удивительно пишете. И вот у меня к вам просьба…
Вздрогнул Илья от ее голоса, но сказал барин:
– Просьба не просьба, а… постарайся напоследок… Барыня желает, чтобы написал ты ее портрет… Можешь?
Сразу не мог ответить Илья, но собрал силы и сказал чуть слышно:
– Постараюсь…
Сам слышал – будто не его голос. Посмотрел барин на Илью:
– Так вот. Можешь?
И она сказала:
– Видите, Илья… Я хочу, чтобы…
Но ее перебил барин:
– Так вот. Можешь?
В жар кинуло Илью, что перебил барин. Стояло в комнате живое, ее, слово: «Я хочу, чтобы…» Чего она хотела?!
И сказал Илья твердо:
– Могу.
И посмотрел на нее свободно, как недавно, в парке. Упали путы с души, и почувствовал он себя вольным и сильным. Спросил смело:
– Завтра начать можно?
Порешили на завтра. Сказал Илья:
– Буду писать в банкетной, на полном свете.
Взглянул на нее и еще смелее сказал:
– У госпожи бледное лицо. Для жизни лица лучше темное одеяние, черное или морского тона…
Ее лицо осветилось, и она сказала:
– Я так и хотела.
И удивился Илья – вмиг она стала совсем другая, еще прекрасней.
Нашел Илья силу принять великое испытание. Шел под дождем на скотный, нес ее светлый взгляд и повторял в дрожи, ломая себе пальцы:
– Напишу тебя, не бывшая никогда! И будешь!
XVI
С того часу начались для Ильи сладостные мучения, светло опаляющие душу.
Всю ночь не смыкал он глаз. В трепете и томлении ходил он в тесной своей клетушке и то становился в углу перед иконкой, старой, черной, без лика, после отца оставшейся, и сжимал руки; то смотрел в темные стены, отыскивая что-то далекое, чему и имени не было, но что было; то торопливо промывал кисти, готовил краски и отчищал палитру. Вынул надежный холст, ватиканский, верный, и закрепил на подрамник. И то обнимал его страх темный, то радость безмерная замирала в сердце.
Только перед рассветом забылся он в чутком сне и вскочил на постукиванье в окошко. Но не было никого за окошком: дождь стучался. Сердито глядел Илья на небо – тучи-тучи. Но к утру подуло ветром, и сплыли тучи. Пошел Илья в дом при солнце.
Бледный, с горячими глазами, дрожащими руками, готовился Илья к работе в банкетной зале. Боялся ее увидеть. Но напрасна была его тревога. Вышла молодая госпожа и сказала приветливо:
– Здравствуйте, милый Илья. Что с вами? не больны вы?..
Поклонился Илья, сказал невнятно и начал свою работу. Взглядом одним окинул милое черное платье, стыдливые худенькие плечи и будто утончившееся со вчерашнего дня лицо с тенями. Новое сияние глаз увидал Илья, как сияние моря в ветре, – сияние тихой грусти. Подумал: другие глаза стали. И стали они другие, когда стал бросать углем, – менялись: радостные они были. Она спросила:
– Надо сидеть покойно?
Но не слыхал Илья слов, и она спросила еще. Он ответил:
– Нет, пожалуйста, говорите…
Дрожал его голос и рука с углем. Теперь он неотрывно глядел в лицо ее, вырванное из жизни и отданное ему – ему только. Теперь он пил неустанно из ее менявшихся глаз, первых глаз, которые так сияли. Тысячи глаз видел он на полотнах по галереям, любовно взятых у жизни, но таких не было ни у одной Мадонны. Необъятность видел Илья в темнеющей глубине их – необъятность святого света. Не мог он назвать, что видел. Радость? Но и печаль, светлую грусть в них чуял Илья, и была эта грусть прекрасна. Небывающую красоту, все, что должно бы быть и осветить жизнь и чего не было в жизни, видел Илья.
Пришел барин, сказал: довольно, пора обедать.
День за днем потянулась эта радостно опаляющая душу пытка. Не жил эти дни Илья, не прикасался к пище, и только кусок хлеба и кружка воды поддерживали его силы. Она приходила к нему в коротком тревожном сне, меняющаяся: то в пурпуре великомученицы Варвары, то в светлой одежде святой Цецилии, то в одеянии Рубенсовской Мадонны. Приникала к нему во сне полуобнаженная, в пышных тканях прекрасной венецианки, то манила его в аллеях, то лежала раскинутой на греховном ложе. В сладострастной истоме пил Илья ее любовь по ночам – бесплотную, и приходил к ней, не смея взглянуть на чистую.
Спрашивала она с тревогой:
– Милый Илья, что с вами? вы устали?
Говорил Илья с болью – за ее тревогу: