Он едва мог ходить, но собрал силы и пришел проститься. Новую увидал Илья светлую госпожу свою, прекраснейшую во сне последнем. Дал, как и все, последнее целование.
После погребения праха новопреставленной Анастасии пришел Илья к барину, сказал:
– Хочу расписать усыпальницу.
Уныло взглянул на него барин и сказал уныло:
– Да, плохо, Илья, вышло. И ты захирел… Ну, пиши…
Две недели работал Илья в холодном и сыром склепе, писал ангела смерти, перегнувшегося по своду, с черными крыльями и каменным ликом, с суровыми очами, в которых стояли слезы. Склонялся этот суровый ангел над изголовьем могилы Анастасии. Под черный бархат расписал Илья своды и написал живые белые лилии – цветы прекрасной страны.
Кончив работу, самую тяжкую из работ своих, слег Илья и не подымался больше. Пришел его навестить Каплюга. Сказал ему Илья:
– Вот, умираю. Сходи в монастырь, Анисьич… дай знать. Привези на своей лошадке духовника обительского, у него исповедался… еромонаха Сергия. Не доберусь сам.
Исполнил Каплюга последнее желание Ильи: сам привез иеромонаха. Пробыл иеромонах Сергий один на один с Ильей с час времени, потом вызвал дьячка, старуху Агафью и скотника убогого Степашку – как свидетели будут, – при всех объявил Илья: монастырю оставляет образ «Неупиваемая Чаша». И тут в первый раз увидал Каплюга икону, завешенную новой холстиной. Приказал Илья снять покрывало, и увидали все Святую с золотой чашей. Лик Богоматери был у нее – дивно прекрасный! – снежно-белый убрус, осыпанный играющими жемчугами и бирюзой, и «поражающие» – показалось дьячку – глаза. Подивился Каплюга, почему без Младенца писана, не уставно, но смотрел и не мог отвести взора. И совсем убогий, полунемой, кривоногий скотник Степашка смотрел и сказал – радостная.
Умер Илья теплой весенней ночью. Слышал через отворенное окошко, как поет соловей в парке, к прудам. Слушал Илья и думал – поет на островке, в черемухе. Приняли последний вздох Ильи тетка Агафья и старик Степашка.
Рассказывала Каплюге старая Агафья:
– «Скажи, – говорит, – тетенька Агаша, будто соловей поет, слышно?» «Поет, – говорю, – Илюша». «А где ж он поет, тетенька… на прудах?» «На прудах, – говорю, – на островку». «На островку?» – говорит. «На островку, – говорю, – Илюшечка». А потом подремал… «Тетенька Агаша… ты, – говорит, – все себе бери, именье мое… родней тебя нету…» А потом Степашку увидал. «Дяде Степану дай чего, тетенька Агаша… тулуп отдай…»
Приняли они, двое убогих, последний вздох Ильи, тихо отошедшего. Тихо его похоронили, и приказал барин положить на его могилу большой валун-камень и выбить на нем слова.
Умер Илья – и забыли его. Травой заросла могила его на северной стороне церкви, осел камень и стал обрастать мхом. Стало и его не видно в густой траве.
XVIII
Принял монастырь Ильину икону – Неупиваемая Чаша – дар посмертный. Дивились настоятельница и старые: знал хорошо Илья уставное ликописание, а живописал Пречистую с чашей, как мученицу, и без Младенца. И смущение было в душах их. Но иеромонах Сергий сказал:
– Чаша сия и есть Младенец. Писали древние христиане знаком: писали Рыбу, и Дверь, и Лозу Виноградную – знамение, сокровенное от злых.
Тогда порешили соборне освятить ту икону, но не ставить в церкви, а в обительскую трапезную палату. И когда трапезовали сестры, радостно смотрели на икону и не могли насмотреться.
По малу времени стали шептаться сестры, что является им во сне та икона – Неупиваемая Чаша. Говорили старым монахиням и на духу иеромонаху. Стали видеть во снах и старые. И пошел по монастырю слух: чудесная та икона. Тогда поехала настоятельница к архиерею. Положил архиерей: не оглашать до времени, а проверить со всею строгостью и с сердцем чистым, дабы не соблазнялись, а пока записать все под клятвой. И стала вести строгую запись ученая монахиня, мать казначея Ксения.
По малу времени от сего шел на свои места отставной служивый, бомбардир, человек убогий, по имени Мартын Кораблев, тащился на костылях после Севастопольской кампании: пухли и отнимались у него ноги. Пристал в монастырь на отдых. Ласково приютили его в монастыре, накормили и обогрели. Пришел убогий Мартын в трапезную палату и увидал ту икону, радостную Неупиваемую Чашу. Тогда, в чаянии сокровенном, поведали ему сестры, что является во снах та икона и любовно наказывает перенести ее в соборную церковь для всенародных молений. Не мог отвести умиленного взора убогий Мартын от радостного лика Пречистой Неупиваемой Чаши и, хоть в великое труждение ему было, положил перед ней три земных поклона. И во всю трапезу сидел, не отводя глаз от невиданного лика, и молился втайне.
А поутру потребовал настоятельницу и передал ей под великой клятвой: явилась ему, как наяву будто, дивная та икона Пречистой Богоматери с Золотой Чашей и сказала: «Пей из Моей Чаши, Мартын убогий, – и исцелишься».
Сказала настоятельница:
– Я и сестры обители не единожды сподоблялись откровения Пречистой, но сохраняем сие до времени в тайне.
Тогда неотступно и со слезами стал убогий Мартын просить, чтобы отслужили перед Неупиваемой Чашей молебен с водосвятием. Просьба его с радостью была исполнена, и в трапезной палате совершено было торжественное моление с водосвятием. Со слезами молился весь монастырь, прося чудесного оказания, святили воду, и взял болящий Мартын той воды в склянку и растирал ноги. Но не даровала ему Пречистая исцеления.
Втайне скорбели сестры, и поселялось в душах их искушение и соблазн. С великой печалью оставил Высоко-Владычный монастырь Мартын убогий.
А поутру прибежала, как не в себе, с великим плачем и слезами, старая мать вратарница Виринея на крыльцо настоятельницы и вскричала:
– Призрела Пречистая скорби наши! Исцелился Мартын убогий, видела своими глазами! Без костылей ходит!
Не смея радоваться, спрашивали ее: откуда знает? Говорила она, обливаясь радостными слезами:
– У святых ворот рассказывает Мартын народу.
Тогда пошли всей обителью и увидели: стоит солдат Мартын, а кругом него много народу, потому что день был базарный. Босой был Мартын и всем показывал свои ноги. Дивились сестры – были те ноги, как у всех здоровых, и крестным знамением свидетельствовали и настоятельница, и старые, что еще вчера были те ноги запухшие от воды, как бревна, и желтые, как нарывы. А Мартын показывал костыли и возвещал народу:
– До Михайловского, братцы, едва дополз… Ноги стало ломать, мочи нет! Приняли на ночлег меня, помогли в избу влезть… Положили меня бабы на печь и по моей просьбе стали мне растирать ноги святой водой от Неупиваемой Чаши. А у меня и сил вовсе не стало, будто ноги мне режут! И стал я совсем без памяти, как обмер. И вот, братцы… Даю крестное целование… Пусть меня сейчас Бог убьет!.. Слышу я сладкий голос: «Мартын убогий!» И увидал я Радостную, с Золотой Чашей… С невиданными глазами, как свет живой… «Встань, Мартын убогий, и ходи! И радуйся!» Очнулся я, братцы, ночь темная, не видать в избе… Спать полегли все. Чую – не болят ноги! Тронул… Господи! Да где ж бревна-то мои каторжные?! Сам с печи слез, стою – не болят ноги, не слыхать их вовсе! Побудил хозяев, засветили лучину… А я хожу по избе и плачу…
Подтвердили его слова мужики и бабы, что пришли с Михайловского с Мартыном. Тогда зашумел народ и просил отслужить молебен Неупиваемой Чаше.
Возликовала Высоко-Владычняя обитель, и пошла молва по всей округе, и стали неистощимо притекать к Неупиваемой Чаше, многое множество: в болезнях и скорбях, в унынии и печали, в обидах ищущие утешения. И многие обрели его.
Повелел архиерей, уступая неоднократным просьбам обители и получивших утешение, перенести ту икону в главный собор, прибыл с духовной комиссией и лицезрел самолично. И долгое время не мог отвести взора от неописуемо радостного лика. Сказал проникновенно:
– Не по уставу писано; но выражение великого Смысла явно.
И повелел ученому архиерейскому мастеру, до лика не прикасаясь, изобразить Младенца, в Чаше стоящего: будет сия икона по ликописному списку – Знамение.
Прибыл в обитель ученый иконописный мастер и дописал Младенца на святом Лоне в Чаше. И положили годовое чествование месяца ноября в двадцать седьмый день.
Год от году притекал к Неупиваемой Чаше народ – год от году больше. Стала округа почитать ту икону и за избавление от пьяного недуга, стала считать своей и наименовала по-своему – Упиваемая Чаша.
Еще не отъехавшие в город дачники из окрестностей, окружные помещичьи семьи и горожане ближнего уездного города любят бывать на подмонастырной ярмарке, когда празднуется в Высоко-Владычнем монастыре престол – в день празднования Рождества Богородицы, 8 сентября. Здесь много интересного для любопытного глаза. Вот уже больше полвека тянутся по лесным дорогам к монастырю крестьянские подводы. Из-за сотни верст везут сюда измаявшиеся бабы своих близких – беснующихся, кричащих дикими голосами и порывающихся из-под веревок мужиков звериного образа. Помогает от пьяного недуга «Неупиваемая Чаша». Смотрят потерявшие человеческий образ на неописуемый лик обезумевшими глазами, не понимая, что и кто Это, светло взирающая с Золотой Чашей, радостная и влекущая за собой, – и затихают. А когда несут Ее тихие девушки, в белых платочках, следуя за «престольной», и поют радостными голосами – «радуйся, Чаше Неупиваемая!» – падают под нее на грязную землю тысячи изболевшихся душою, ищущих радостного утешения. Невидящие воспаленные глаза дико взирают на светлый лик и исступленно кричат подсказанное, просимое – «зарекаюсь!» Бьются и вопят с проклятиями кликуши, рвут рубахи, обнажая черные, иссыхающие груди, и исступленно впиваются во влекущие за собой глаза. Приходят невесты и вешают розовые ленты – залог счастья. Молодые бабы приносят первенцев, и на них радостно взирает «Неупиваемая». Что к Ней влечет – не скажет никто: не нашли еще слова сказать внутреннее свое. Чуют только, что радостное нисходит в душу.
Знают в обители, что бродивший в округе разбойник Аким Третьяк принес на икону алмазный перстень, прислал настоятельнице с запиской. Не принял монастырь дара, но записал в свой список, как «чудесное оказание».
Шумит нескладная подмонастырная ярмарка, кумачами и ситцами кричат пестрые балаганы. Горы белых саней и корыт светятся и в дожде, и в солнце – на черной грязи. Рядком стоят телеги с желтой и синей репой и алой морковью, а к стенам жмутся вываленные на солому ядреная антоновка и яркий анис. Не меняет старая ярмарка исконного вида. И рядками, в веночках, благословляют ручками-крестиками толпу Миколы строгие. Нищая калечь гнусит и воет у монастырских ворот.
И ходит-ходит по грязной, размякшей площади и базару белоголовыми девушками несомая Неупиваемая Чаша. Радостно и маняще взирает на всех.
Шумят по краям ярмарки, к селу, где лошадиное становище, трактиры. Там красными кирпичами кичится богатая для села гостиница Козутопова, «Метропыль», славящаяся солянкой и женским хором – для ярмарки, когда собирается здесь много наезжих – за лошадьми. Бродят эти певицы из хора по балаганам и покупают «ярославские сахарные апельсины», сладкий мак в плиточках и липовые салфеточные кольца. Смотрят, как валится народ под икону.
Смотрят и дачники, и горожане. Выбирают местечко повыше и посуше – отсюда вся ярмарка и монастырь как на ладони – и любуются праздником.
Отсюда берут на холст русскую самобытную пестроту и «стильную» красоту заезжие художники. Нравится им белый монастырь, груды камней и белого дерева, ряды желтой и синей репы и кумачовые пятна. Дачники любят снимать, когда народ валится под «Упиваемую Чашу». Улавливают колорит и дух жизни. Насмотревшись, идут к Козутопову есть знаменитую солянку и слушать хор. Пощелкивают накупленными «кузнецами», хрустят репой. Спорят о темноте народной. И мало кто скажет путное.
Ноябрь 1918 г.
Алушта
Глас в нощи. Рассказ помещика
До того я очень любил, как начнут про разное там, «потустороннее», а сам посмеивался. Самые верные люди сообщали о таинственном, что случилось с ними, и при всех ухищрениях трезвого ума никак нельзя было объяснить те случаи естественной причиной, но все-таки оставалась некая для ума лазейка: да, пока необъяснимо, но со временем наука все это объяснит, и так далее. Ну, если бы полвека тому назад сказали, что вот Петр Иваныч читает в своей «Богдановке» и в ту же секунду услышат его во всех пунктах земного шара… ну, кто бы мог поверить? А теперь проще чего нельзя, и даже надоело слушать про пудру-империал, из-за тысячи верст. Так вот, я всегда находил лазейку, чтобы укрыться от этого «потустороннего», и даже чувствовал оскорбление моему светлому уму и естеству, тем более что по образованию я естественник. Но с того случая в овраге приемлю радостно, и одного только понять не могу, почему такое благоволение – и не по адресу? избранники-то не очень достойные попались. Впрочем, там бухгалтерия особая.
А случилось со мной вот что.
Помните, господа, по нашему уезду Григория Афанасьевича Спирька, или, как его прозывали, Спирток. Человек отчаянный, промотал все имения, – из земских начальников Столыпин его убрал, – остряк и великий циник. О себе не распространяюсь, но… во святые не попаду, наверное. Во всем грешен, а самое слабое во мне – великий чревоугодник-эстет. Какие обеды закатывал, бывало. И фамилия наша знаменитая: Пра-едалов. Не «про», а «пра»: потомственное закрепление, как «пращур». И вот этот самый Спирток и аз грешный в один прекрасный день, или, вернее, ночь, испытали душевное сотрясение.