Было это ровно четверть века тому назад, до войны. Оба сравнительно еще молодые, с видом на будущее. У Спиртока назревали умирающая тетка с домами в Саратове и большим имением на Волге. Я собирался жениться на милой девушке с состоянием и всю ту зиму провел в Москве. Свадьба наша была назначена на красной горке, и в феврале, помню, приехал я в свое «Прибытково», в С… губернии, оформить дело с банком и привести дом в порядок. Все наладил и собирался завтра в Москву.
И нанесла нелегкая Спиртока. Приехал денег перехватить до «тетки». Денег я не дал, угостил завтраком, сыграли с ним на биллиарде, и пришло мне с чего-то в голову… – от гостя хотел избавиться? – «а не махнуть ли к Лихотиным, в «Копылевку»? А они всегда к Великому посту приезжали из С… к себе в деревню, оздоровиться. Чудесный у них был повар, отменная всегда рыба, свои промысла на Каспии, заветный погреб, запасы бургонских вин, от какого-то обедневшего маркиза… Ну, Спирток – с моим удовольствием, размечтался. И я о лихотинской кулебяке вспомнил, засосало под ложечкой, – айда. Хотел протелеграфировать, а телефон молчит, столбы вчера бурей повалило. Ладно, на голову упадем – еще лучше, экстренные обеды иной раз и званые перекрывают. Заметьте: низменный, так сказать, мотив поездки, – пожрать.
В легких саночках, парой. До «Копылевки» пятнадцать верст, рядышком совсем. Погода приятная, с просветцем, после вчерашней метели прихватило, ветерок с востока, степной, кусается. Спирток был налегке, приехал на земских, в полудохе, в холостых ботиках, – ближайшие мы соседи. Я надел поддевку на барашке, тепло мне показалось, не забрал даже для ног тулупа, а всегда, бывало, клали, вот подите, – совсем вышло по-городскому, валенок даже не надел – час езды, дорога скатертью. За кучера взял Власку-кучеренка, совсем мальчишку. И о нем не подумалось, что в вытертом полушубке только. Стряпуха, его мать, крикнула ему, помню: «Власка, оделся бы, дурачок, потеплей, папенькин азям надел бы». Но Власка отмахнулся: «ну, далеко ли… путаться мне в нем!»
Выехали часу в четвертом. Прямая дорога, на село Вздвиженки, по-шел. Яблочными садами, в отлогий спуск. В садах просвечивало солнцем, к закату уж. Спустились, стали на взлобок подниматься, и тут, представьте себе, что видим. Оттуда, из-за взлобка, навстречу… зайцы! целая стая, штук пятнадцать… невиданно. Мчат под изволок, к нам летят через головы, будто за ними гонят. Что такое?! Спирток ахнул: «Эх, ружьеца-то нет!..» Сиганули, чуть не под ноги лошадям. И что-то в ихнем гоне показалось мне жуткое, зловещее… что-то их пугануло где-то. И надо вам сказать, что за тем взлобком у меня скирды были у риг, зайцы к ним стаились, под вечер, покормиться. И что-то их всполошило там. Что такое?.. Власка и говорит: «Ах, барин… зайцы-то нам как нехорошо перестегнули, путя не будет», – набрался примет дурацких. Спирток ему стишок про зайца пропел, не очень скромный.
И вдруг стемнело, как сумерки. Вытянулись на взлобок – и ахнули. Вон чего зайцы всполошились: буран. Прямо стеной туча, да ка-ка-я!.. И так дохнуло… как в грудь колуном всадило. За садами, за взлобком-то, нам не видно было, а тут сразу и… представление, как в театре. И прямо в лицо, сечет. Померкло, заволокло… – одним словом, «буря мглою небо кроет»… помните, у Толстого, парень из Пульсена-христоматии. Самое то. Поземка пошла, побежали белые вьюнки-юрки, как пуганые зайцы… заветрело, завыло, и в бок, и сверху, и… свету божьего не видать.
Власка опять: «Ба-рин… назад, может, лучше… юра какая взялась… вон они, зайцы-то!..» До Вздвиженок пять верст, прямая дорога, – шпарь! Такое легкомыслие. А я знавал бураны наши степные, но тут прямо какое-то непонятное легкомыслие. И Спирток руки потирает, крякает: вот, сейчас тряханем под кулебячку, согреемся, с девицами потанцуем.
А тут своя пляска пошла, так хватило, как иглами по бокам, насквозь. Степные бураны наши и новый тулуп пронижут, а на нас будто кисейка только. Спирток уж плясать начал, в холостых ботинках. И доха-то у него по швам поролась.
«А не вернуться ли, – говорит, – чего-то меня цыганским потом прохватывать начало…» Запросишься. «Ворочай, Власка, – говорю, – Бог с ней, и с кулебякой». Тот поворотил и… – «да где ж дорога-то?» – спрашивает. Нет дороги. За какие-нибудь двадцать минут попали мы в ад кромешный, в живую тьму. Как в театре: повернул кто-то ручку, трык!.. – кончилось освещение, тьма и тьма. Ночь – и грозящая музыка бурана.
Ну, будто сон… Только-только садами ехали, солнышко золотилось в сучьях, вот-вот весенняя музыка начинается… – а тут!.. куда-то движемся, в пустоту. Промоины, овражки – по тряске слышно. Думаю – дубовый косячок найти, оттуда можно определиться. «Прибытково» мое в трех верстах, под изволок, лошади бы учуяли… – нет никакого дубнячка-кустика. Соображаю: промоины, трясет нас… это мы влево забираем, на Касогово – вправо надо. Велел правей. Власка мой тоже согласился: верно, на Касогово забрали. По ветру определиться? А ветер со всех концов, самая разъехидная крутень, вертит, несет, сечет, и мелко-мелко, едкой снеговой пылью, секущей, острой. И по-шло… будто совками в рыло, горстями, как из кулей… в груди как ножами роет, кончился воздух, дышать нечем, одна пустота ломучая. Ужасное это ощущение, когда кровь разламывает все ткани, кости, – кольями грудь ломает. Стало мне жутковато: в глазах зайцы, и такое, знаете, мистическое чувство, будто это не просто стихия разыгралась, а что-то живое, злое, сбивающее, гонящее. И как бы мне приоткрылся «таинственный лик вещей»: кто-то за ними кроется.
Сколько мы так вертелись… утерялся смысл времени. Минуты ли, часы ли, – будто выехали давно-давно. Вынимаю часы – не вижу. И пальцы закалели. Слышу: Власка мой что-то хлопочет, уши все потирает рукавицей. «Ба-рин, ми-ленький… – никогда так не говорил, – замерзаю, варежки не взял, голые рукавицы… и снутри не греет, тюрьки только похлебал с хлебушком». Парнишка сразу и заслабел. Втащил я его в санки, сам сел править. А куда – не знаю.
И догадало меня опять на часы взглянуть: как-нибудь спичку чиркну, увижу время. Снял замшевую теплую перчатку, полез за спичками… хвать! – обронил перчатку. Где найти! – в миг замело сугробом. Не усидишь: стегает, пригибает. Засунул руку, повернулся лицом к саням. А там Спирток ботиками выплясывает, ругает Власку: все сено ногами затолок. А где там сено, – все снегом завалило. Насунул я Власкины рукавицы, а они, как ора, смерзлись, тепла не держат. Руки онемели, вожжи у меня выпали, и думаю: пропадем, вот она, гибель-то, совсем просто.
И оттого, что казалось простым и непременным, – стало жутко. Говорю Спиртоку: «А ведь пропадем мы!» А он, циник, еще острит: «Скверно, без подготовки приходится… а главное до кулебячки-то не доедем». И понял я, что – «без подготовки», прямо отсюда – туда. И тут, впервые в жизни, подумалось: «Как же я так и не собрался все обдумать, столько еще надо разрешить тех вопросов… о Боге, о бытии, о – будущем. Есть – или ничего?» От этого и жутко стало, что «без подготовки», сразу, как на внезапном экзамене, и будет присутствовать «сам министр».
И вдруг – кинуло к лошадям! Помню, ткнулся в мокрую шерсть и полетел куда-то – ляпота! – как в приятный пух. Мелькнуло: «Вот оно, самое то?..» А совсем нестрашно. И тут же понял, что это еще не то, а в овраг свалились, в пуховый снег. И лошади ничего, удачно. Спирток зовет: «Жив, ямщик удалой?.. черт тебя побери… глаз я выколол, с твоей правкой!.. приехали к кулебяке, лопай!» Циник.
Сползлись, сидим, ничего не видим. А Спирток сучком веку разорвал, в куст попал. Говорю: «Снежком примачивай. «Да что снежком, теперь бы чинной или полынной…» И так вышло у него аппетитно, под всеми ложечками засосало.
Но что же делать? Власка совсем заслаб, стонет только: «ба-рин… ми-ленький… голубчик… замерза-ю… ах, мамынька… папанькин азям навязывала…» Дул я ему в загривок: первое средство в сознание ввести, встряхнуть. Сразу подействовало: «Я, говорит, ничего-с». Говорю: «В струне надо быть, выбираться, а не разводить панихиду». А куда выбираться тут!.. И лошади сбились к нам, одна меня мордой в темя стукнула – в сознание ввела. Велел я Власке в снег закапываться поглубже. Спирток уж сам себе нору роет, и острит, с… с… – «выроем себе по могилке, а метель отпоет, что полагается».
Стали мы зарываться в снег, ничего уже не ожидая, кроме… неведомого. Власка рядом со мной улегся, охватил меня за ногу, прижался. – «Барин… миленький… боюсь помирать… не хотца…» А он знал, как легко замерзнуть: у него дядя замерз совсем около овина, из «монопольки» шел, чуть выпивши, в буран попал. И стал он молитвы шептать, про Богородицу что-то повторял. Тут и я попробовал вспомнить, как молятся. И, к стыду моему, не вспомнил. До половины только «Богородицу» знал, – забыл. Стал «Отче наш» вспоминать – до «хлеба насущного» дошептал, а дальше – как отшибло. А из Овидия отлично помнил, мог «Фаэтон» прочесть. И тут мы затихли… и затихли бы на веки веков, если бы не… Конечно, замерзли бы: выяснилось после, – под утро градусник упал до 23. Циклоном налетело. Это в степях бывает.
Как спаслись? Вот тут-то самое главное и есть – как. Почему к нам такое благоволение проявилось? Может быть, ради Власки, а может быть, ради простецкой веры нашего попика Семена. А может быть, для того, чтобы я рассказал вам здесь, для укрепления? Все усчитано там, прошлое не проходит там, времени нет там… все в одном миге там… все живет и есть, и нынешнее наше там уже и тогда было, и учтено, и вот указано было, чтобы я сам познал и рассказал вам в трудные наши дни, для укрепления. И – для нынешней моей веры, в отпущение.
Сколько мы были в забытьи – не знаю. Время тогда пропало. Часы, пожалуй. Помню, что снилось мне. Барахтался я в великой горе, и гора была эта не простая, а все восковые свечки, великие вороха свечек, холодных, белых, как чистый мрамор. Лезу, а подо мной свечки оползают, цапаюсь за них, а они ворохами на меня… и зайцы по ним, за ними, из-за бугра свечного глядят на меня стеклянными глазами, прижавши уши… и что-то за ними есть, куда я хочу вползти. Столько я перемучился на этих катучих свечках, столько в них утопал…
И вдруг прямо над головою – бо-оммм!.. – церковный колокол, благовест. Пропали мои свечки-горы, вскинул я головой – метет! И опять будто вверху где-то колокольня, – бо-оммм… – совсем близко. И слышу – Власка: «Ба-рин… миленький… звонят нам!» Так и сказал не своим голосом, а жалким, детским: нам. И чувствую – нам звонят. Такое ощущение: нам. Спирток тоже на колокола отозвался: «Слышишь?..» И все острит: «И услыша в поле колокола звон…»
И вдруг заорал дико: «Вздвиженки это наши, наш колокол, у меня слух тонкий! айда на звон!» И откуда у нас сила нашлась, – во тьме кромешной лошадей выволокли на край оврага, метели уж и не чувствуем… – только слышим: бо-омм… бо-оммм… – ровными промежутками, поглуше и порезче, словно округ нас ходит. Власка кричит: «Близко совсем, теперь я наш овраг знаю», – наш уж стал! – «по звону добегу!»
Словом, в каких-нибудь пять минут доплелись мы по звону за лошадьми до церкви нашего села Вздвиженки. Она на окраине стояла. И видим – ничего не видим, огонечек только. Это было батюшкино окошко, отца Семена. Вдовый старик, уж на покое жил. И странное дело: ночь глухая, а у него свет в окошко. И что же оказалось? Он – уже поджидал! Не предполагал, что будем, а был уверен, что будем, даже самовар поставил!
Подобрались мы к окошку, постучались. А он глядит из-за геранек, седая бородка, лысинка. Машет нам, и видно, как рот свой беззубый разевает, за рамами не слышно. Машет на дверь. Вошли – и слышим: «А я уж давно вас жду, самоварчик для вас согрел». Ну, будто во сне все это, как представление; все во мне перепуталось: гора из свечек, зайцы, буран и попик с самоварчиком, машет нам… – и ему все известно… И тут я почувствовал неопровержимо, всей глубиной душевной, что нет никаких этих там и здесь, а все – едино все связано, все в Одном.
Ввалились и видим: на часиках – без четверти 3. На столе скатерка, хлеб пшеничный, бу-ты-лочка… «Кагору», церковного, – какая предусмотрительность! – поднос со стаканами… и калечная старушенция, бессонная, тащит старенький самоварчик, из которого такими веселыми клубами пар, и из дырки на крышке хлюпает. Чудесная эта музыка для замерзшего путника, это всхлипыванье бурлящего самоварчика.
И стал нам попик Семен рассказывать… сказку-быль.
Лег он рано, в восьмом часу. С бурана разморило. И когда засыпал – подумал: «Не дай Бог, ежели кого захватит такой метелью»… И еще подумал: «Надо бы звонить, мужикам сказать… Василий-сторож стар, трудно ему в такую бурю». И заснул.
И вот слышит во сне «глас в нощи»: «Батюшка Симеон, велел бы ты звонить, путники с дороги сбились». И тут проснулся попик. Послушал – шумит метель, не дай Бог. Обуваться надо, одеваться, в метель идти к сторожке, будить Василия… Тут его повалило, и он заснул. И слышит опять голос, настойчивый: «Что же ты не звонишь? путники с пути сбились, замерзают! иди, вели сторожу, звонил чтобы!..» Проснулся попик, подумал: «Это мысли мои шумят, вчера я думал… а надо бы звонить»… И опять будто в соблазн ему: «Кто в такую погоду ездит, только народ взбулгачишь… неохота с постели подыматься. Василия будить надо, серчать будет…» И так разморило сном, что перекрестился попик, прочитал молитву о плавающих и путешествующих и пригрелся, уснул опять.
И вот в третий раз «глас в нощи», строгий-строгий: «Ты что же, поп? путники замерзают… звони сейчас же!»
Тут попик Семен – с постели, валенки надел, шубенку накинул, разбудил старушку калечную, наказал ставить самовар, а сам побежал сторожа будить – звонить. Старушка спрашивает, чего ты, батюшка, ни свет ни заря чаю запросил, а попик ей: «Гости сейчас будут, чайком отогреть надо!» И такая в нем вера возгорелась, что поставил на окошко восковую свечку и отворил ставню. И поджидал, молясь, у окна. И путники добрели, – «по гласу в нощи», во славу Господа.
Март, 1937
Париж
Записки не писателя
I
…Так и озаглавлю. Я не писатель, но надо подвести итог: стукнуло – 70. Пора. Начерно прикинуть, – и потрясен: сколько!.. Но дело не в «сколько», а – что. Неужели… познал?!.. Едва-ли сумею изложить, но обязан все же попытаться. Почему – обя-зан?.. Не знаю, но чувствую, что не отмахнуться, что-то велит.
Я и не мыслитель! Но ободряет: сколько было мыслителей, а… – что вышло! А мне-то, немыслителю, вдруг и удастся?.. Что загадывать… просто перескажу все, а там, кому попадется эта серая тетрадь, пусть! Когда покупал – подумал: какую дадут – и возьму. И вот серая. Подумалось… но тут же и отмахнулся: ведь жизнь-то моя совсем не была «серой», а даже с блеском. Не в смысле красивости, успеха… – хотя и это было, и еще ка-ак! – а с окаянным блеском, когда вот бомбы или шрапнель. Этого повидал достаточно. Итак, просто начну, не устрашаясь, как когда-то мой ученик Егоров. Я в Т-ой гимназии был учителем истории и русского языка. По-те-ха Егоров этот. Дурак?.. Будто и дурак, но старик Капнист… Да что я… какой Капнист?.. Капнист был попечителем Округа, когда я сидел за партой, в 80-х… а это другой, плешивый. Сказал про Егорова: «гениальный дурак»! Именно: так гениально упрощал все, как упрощает… жизнь.
Старик-попечитель вошел в мой – 4-й – класс и сказал: «Вызовите самого слабого «историка». Я мысленно потер руки и не без тревоги посмотрел на толстяка-короткошею: выдержит ли его склеротическая система..? Выдержала, но пришлось мочить лысину, которая стала сизой, как свекла.
О Сократе было, по Иловайскому.
– Расскажите нам, Егоров, о Сократе.
Егоров, прозвищем «Булка», сын богача-сапожника. Всегда жевал: приносил булку за пятак, с икрой и маслом. Я его оторвал от любимого занятия: он вышел к доске прожевывая. Пухлый, тяжелый, розовый, невозмутимый, всегда уверенный, что «все знает». Еще до «Сократа» я спросил его, чтобы подготовить попечителя к представлению:
– Скажите, чем замечателен… Аристотель?
– Аристотель был очень мудрый человек… мудрец… и потому… смотрел всегда под крышу храма… и говорил знаменитые слова: «Я ничего не знаю».
Старичок визгнул и потер плешь. Я сейчас же поставил у первой парты, где он уселся, «столик на аттестат зрелости»… – помните? – с графином и стаканом. Старичок тут же и прихлебнул и понюхал из пузыречка. Началось «про Сократа». Класс притаился радостно…
– Сократ был очень мудрый человек… му-дрец. И у него была злая жена… Антина…
Старичок поперхнулся и усиленно понюхал из пузыречка.
– И потому… любил стоять под окнами… и все думал, о… разных вопросах. А она серчала…
– Почему?.. – вопросил старичок.
– Да… не занимался делом… гм… не подавал в дом… жалованья.
Старичок клюкнул головой в парту и стал усиленно потирать «свеклу». Егоров взглядом спросил меня – продолжать..? Старичок покивал: дальше, дальше!..
– Тогда она выплеснула ему на плешивую голову, со второго этажа, горшок горячих щей… чтобы привести его в чувство… ре… реальности!.. – выпалил Егоров, вспомнив мои слова.
Старичок весь затрепыхался, и пришлось вызвать нашего доктора. Старичка вывели под руки, и он уехал, не кончив ревизии. Мне был выговор, но обошлось.
Так вот-с жизнь упрощает, как Егоров. Вскрывает всю «изнанку», даже для дураков. Да вот, атомная бомба, до которой мы дожили. Разве не «упрощение»? Ну, кто не понимает… А я понял.