Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Солнце мертвых

Год написания книги
2017
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
7 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Вы, сидящие в креслах мягких, может быть, улыбнетесь. Какая сентиментальность! Меня это нимало не огорчает. Курите свои сигары, швыряйте свои слова, гремучую воду жизни. Стекут они, как отброс, в клоаку. Я знаю, как ревниво глядитесь вы в трескучие рамки листов газетных, как жадно слушаете бумагу! Вижу в ваших глазах оловянное солнце, солнце мертвых. Никогда не вспыхнет оно, живое, как вспыхивало даже в моей Торпедке, совсем незнайке! Одно вам брошу: убили вы и мою Торпедку! Не поймете. Курите свои сигары.

Нянины сказки

Когда же, наконец, солнце потонет за Бабуганом?! Скорей бы… Упадет ночь, звезды стрелками будут плавать в море. Только оно и будет. Ни дач, ни холмов, ни балок – темный порог за моим садом, а за порогом – темное море в стрелках. Поверить можно, что где-то, на океане, как Робинзоны. Только бы забыться – и поверишь. Никто не придет, не будет давить душу. Кончились люди, только кроткие курочки, павлин – райская птица. Серенькие «волчки», пичуги, будут деловито порхать, прятаться в кипарисах, по утрам будут стрекотать сойки…

Как ни старайся – не отмахнешься. Вон за изгородью шаги, опять кто-то… Плохо начался день сегодня.

– Добрый день, барин!

Насмешка теперь это слово – барин! У нее не насмешка, а привычка. Это плетется из городка соседка-няня, идет – мотается. Одета оборванкой, на ногах дощечки. В руках охапка чубука[4 - Виноградный черенок.] и палок, которые она набрала дорогой, – все годится. Лицо испитое, желтое; глаза ввалились. С такими лицами выходят из больницы, после тяжкой болезни.

Я знаю, что она станет жаловаться, облегчать душу, и я не могу не слушать: ведь она – от народа, и ее слово – от народа.

– Что же это теперь будет?.. Хлеб-то сегодня… двенадцать тысяч! Да и его-то нету! На базаре ни к чему не приступишься, чисто все облютели!..

Она пытает меня округлившимися от тревоги глазами, но… что тут скажешь?

– Иду-гляжу… сидит у Ялы народ, у пустых возов… убиваются – плачут! Чего такое?.. Вон что! На перевале остановили-обобрали… все-то все отняли, кто чего в степи выменял на последнее! Открытый разбой пошел… И на степи-то, сказывают, голод! Куда ж это все подевалось-то? Да степь-то наша валом завалена была, на годы прямо! Титьти какие дела пошли… а! Что уж рыбаки наши… вольный прямо народ… а и те заслабли! А какая теперь рыба!

Камсы-то ждать… на весну ей ловиться, эн когда!..

Шура Сокол объехал горку, нагляделся на горы-море, вынул серебряный портсигар, закурил папироску – душистый табак ламбатский. Шажком прогуливает. Нянька поджала тонкие губы – выжидает, когда проедет, так и прощупывает глазами.

– Налился-то как… через хлещет! По три кружки одного молока ду-ет! Вот ты и погляди-и… И курочки, и яички, и… И откудова что берется! А ты хоть тут подохни!.. Копеечки негде заработать. А бывало-то, бархатный-то сезон… Стиркой, бывало, да больше двух рублей заработаешь! А на базар-то придешь… го-ры! И сала тебе, и барашка, и яички… и красненькие-то, и синенькие, и… А хлеб-то какой был, пуух пухом!..

Скучно слушать, а она ищет у меня утешения, какого-то «слова верного». Нет у меня никакого слова. Я хочу оборвать последнее, что меня вяжет с жизнью, – слова людские.

– Ходила в этих вот… в советских садах работать… – полфунта хлеба! да какого! – одна мякина. Еще вина полбутылки. А денег нет, не отпечатали! Как, говорит, отпечатаем, тогда… А гово-ри-ли-то-о!.. Озолотим на всю поколению! Вот и колей, поколение-то оно какое! А мне чего с детями полфунта? А по садам кто работает, с полбутылки валются… голодные! Ребятишкам вино дают, мальчишки пьянеошеньки… Всем, значит, помирать скоро?..

И я говорю ей «слово»:

– Что ж, и помирать придется. Она даже бросает хворост.

– Да ведь обидно! Ни во что ведь вышло-то все! Насулили-намурили – берись теперь! Я про себя не говорю – детей жалко. Старшие у меня на ноги хоть стали, а эти!.. Барыня уже все распроменяла, вот-вот сама-то завалится… А что я вам скажу… – шепотком говорит нянька и все оглядывается, – комиссара вчерась убили, на перевале! Леня вчера в Ялтах был, слыхал. Продовольственный комиссар наш на машине ехал… хотел с деньгами на родину тикать. Сичас из лесу выходют с ружьями… отчаянные, не боятся! Ну, конечно, зеленые. Рангелевцы, не признают которые… Стой! Ершов фамилия? Все им известно! Долой слазь!

Жену с детьми не тронули, отойти велели. А того сейчас цепями к машине прикрутили, горючкой полили и зажгли. Сгорел! Мы, говорят, за народное право; у нас, говорят, до всего досмотр!.. А?!

Она пытает меня жадными глазами, все «верного слова» ждет. Нет у меня для нее слов.

– А сейчас иду по бугорочку, у пристава дачи, лошадь-то зимой пала… гляжу – мальчишки… Чего такое с костями делают? Гляжу… лежат на брюхе, копыто гложут! грызут-урчат. Жуть взяла… чисто собачонки. Вот подкатило-подкатило – сблевала, простите сказать… да не емши-то… Ну, вот… за коврик бархатный три фунтика всего дали ячменьку… а завтра-то чего будем?.. Уж скорей бы!

Она машет рукой, забирает палки и уходит – качается, вот-вот споткнется. Не чует она, что скоро у нее случится, как будет варить кашу из пшеницы… с кровью! Или чует? Я теперь вспоминаю… В ее глазах был тогда неподдельный ужас… Часто говорила она о своем Лене – собирался на степь поехать, за что-то добыть пшеницы…

А еще совсем недавно она ждала, что всем раздадут и дачи, и виноградники, всем, как она, «трудящим», и будут они жить, как господа жили. Наше будет! Слыхала она «верное слово», как орал матрос на митинге: «Теперь, товарищи и трудящие, всех буржуев прикончили мы… которые убегши – в море потопили! И теперь наша советская власть, которая коммунизм называется! Так что до-или! И у всех будут даже автомобили, и все будем жить… в ванных! Так что не жись, а едрена мать. Так что… все будем сидеть на пятом этаже и розы нюхать!..»

Ну, вот. Ступай и бери: виноградники, и сады, и дачи, все – бесхозяйное, все – пустое!

– А ведь забыла! – окликает нянька. – Иван Михалыч вам кланяться наказали, зайтить хотели! На базаре попался. Вот уж страсти! Не узнала и не узнала… – рваный, грязный, на ногах тряпки наверчены, еле идет с палкой. Гляжу – старичок какой-то нищий стоит у ларя, у грека, кланяется – просит… а грек и говорит: «Господин професхор, пожалуйте вам!» В корзиночку ему три грецких орешка положил и картошек пару. Матушки! Иван Михалыч! А дача-то какая у них была! Я ведь на них стирывала, бывало. Книг полна комната, и все-то пишут! А теперь с голоду помирают, ста-аренькие стали. Признали меня и говорят: «Вот, Тимофевна, народушко-то наш праведный за труды-то мои как отблагодарил! на пенцию-то мою воробьиный мне паек выписал!» Ведь это как сказал-то! И верно, что вы думаете… дураки-то мы, ничего не разумеем… Какой такой воробьиный? «А по фунту хлеба… на месяц!» Что вы думаете, верно! «Вот и бумажка с печатью всенародной прислана». Вынул бумажку, греку подал, а сам все кланяется, трясется. Стал грек разбирать-читать, еще подошли люди. Верно! По тыще рублей на месяц, на смех! А хлеб-то нонче… двенадцать тысяч фу-унт! Говорить стали которые, а тут с ружьем подошел, прислушал. «Над нашей властью смеешься, старый черт?» И всякими словами! Тебе, говорит, сдохнуть давно пора, а ты еще за народным хлебом трафишься! И всех разогнал. Да еще грозился подвалом! Какой народ дерзкий… А какая дача-то была-а…

Ушла, наконец. В Глубокую балку уйти? Рубить, рубить… А павлин и там слышен. Солнце словно заснуло, за Бабуган не хочет. А, Жаднюха заявилась, на мои руки смотрит… Ага, у меня миндалек, вот что. Я разламываю его на крошечки. Ну, поди ко мне, ласковая моя. Давай-ка сядем, и я расскажу тебе сказочку…

Я усаживаюсь на краю балки, сажаю Жаднюху на колени и тихо глажу. Она начинает заводить глазки.

…Ну, слушай. Жил-был Иван Михайлыч, писал книжки. По этим книжкам и мы с тобой учились. Потом про Ломоносова писать начал. Ты, Жаднюха, даже и про Ломоносова не знаешь, как и Тимофевна, хоть ты и умная русская курочка… Тебе бы только миндалек есть. Ничего, ты честная курочка, и если тебя кормить, ты к Рождеству непременно отплатила бы мне яичком. Верно? Не спишь, плутишка… Знаю тебя, ты гордая курочка. Говорить только не умеешь. А если бы ты умела говорить… Ну, спи. С голоду спится. Так вот, про Ломоносова… Даже и премию ему дали… Была у нас в Питере такая Академия наук… Буржуи, конечно, там всякие сидели, «ученая рухлядь» всякая… Жаль, далеко ты не ходишь, а то бы послушала, как там, внизу, умные парнишки объясняют! Ну, вот эта самая «ученая рухлядь» за Ломоносова-то премию Ивану Михайлычу дала, медаль золотую. Ну, и… золотую медаль у него грек купил, который ему орешка-то положил, или татарин там, или еще кто… за пуд муки. Вот ты легонькая какая стала, и Иван Михайлыч тоже… совсем облегчился, и остались у него только… ничего не осталось, один Ломоносов в голове! И стал Иван Михайлыч за хлебом по горам лазить, как ты по балкам. За уроки ему платили щедро: полфунта хлеба и хорошее полено! Чего ты испугалась! Ляля-то кричит… У меня спи спокойно, не дрожи… Да, полено. Очень уж он полену-то радовался! Человек старый, холодно зимой про Ломоносова-то писать, а за дровами-то в балку надо. Куда ему зимой в балку! А скоро и поленья перестали давать: некому и учиться стало, голод. И вот на прошение Ивана Михайлыча прислали ему бумагу – пенсию! По три золотника хлеба на день! А знаешь ли что, Жаднюха… да уж не спутали ли они? Может, это они про тебя прознали, что на горке такая умная курочка живет-голодает… да тебе и назначили?.. Ты чего опять? Мало, что ли?! Три-то золотника?!..

Тебе бы, дурашке, гордиться надо… Вот и рассказал тебе сказочку. Ну, гуляй. Ишь как Лярва-то прекрасно гуляет! Гуляй и ты.

Ковыляет по павлиньему пустырю, за балкой, хромая рыжая кляча – остов. Пройдет шага два – и станет. Понюхает жаркий камень, отсохшее, колкое перекати-поле. Еще ступит: опять камень, опять желтенькая колючка. Отведет голову на волю – море: синее и пустое. Отвернется, ступит. На ее боках-ребрах грязной медью отсвечивает солнце.

Это – кобыла Лярва, с дачи под пустырем, где старый Кулеш стучит колотушкой по железу, выкраивает из старого железа новые печки – в степь повезут обменивать на картошку. Давно не запрягает ее хозяин. Надорвалась весною, как возила тощенького старичка-покойничка на кладбище, – с тех пор хиреет. Ходит старуха хитро, упасть боится. Упадет – не встанет. Приглядывается к ней Вербина собака, Белка: чует.

Умирающие кони… Я хорошо их помню.

Осенью много их было, брошенных ушедшей за море армией добровольцев. Они бродили. Серые, вороные, гнедые, пегие… Ломовые и выездные. Верховые и под запряжку. Молодые и старые. Рослые и «собачки». Лили дожди. А кони бродили по виноградникам и балкам, по пустырям и дорогам, ломились в сады, за колючую проволоку, резали себе брюхо. По холмам стояли-ожидали – не возьмут ли. Никто их не брал: боялись. Да и кому на зиму нужна лошадь, когда нет корма? Они подходили к разбитым виллам, протягивали головы поверх заборов: эй, возьмите! Под ногами – холодный камень да колючка. Над головой – дождь и тучи. Зима вступает. Вот-вот снегом с Чатырдага кинет: эй, возьмите!!

Я каждый день видел их на холмах – там и там. Они стояли недвижно, мертвые и – живые. Ветер трепал им хвосты и гривы. Как конские статуи на рыжих горах, на черной синеве моря – из камня, из чугуна, из меди. Потом они стали падать. Мне видно было с горы, как они падали. Каждое утро я замечал, как их становилось меньше. Чаще кружились стервятники и орлы над ними, рвали живьем собаки. Дольше всех держался вороной конь, огромный, – должно быть, артиллерийский. Он зашел на гладкий бугор, поднявшийся из глубоких балок, взошел по узкому перешейку и – заблудился. Стоял у края. Дни и ночи стоял, лечь боялся. Крепился, расставив ноги. В тот день дул крепкий норд-ост. Конь не мог повернуться задом, встречал головой норд-ост. И на моих глазах рухнул на все четыре ноги – сломался. Повел ногами и потянулся…

Если пойти на горку – глядеть на город, увидишь: белеют на солнце кости. Добрый был конь – артиллерийский, рослый.

Лярва подобралась к веранде, где вонючие уксусные деревья. Вытянулись деревья – не даются. Так и будет стоять, пока не возьмет хозяин. Ходит за ней павлин, поглядывает на ее хвост-мочалку – а пока землю долбит.

Некуда глаза спрятать…

По горам тени от облачков, играют тенями горы. Посветлеют и потемнеют.

Про Бабу-Ягу

Я сижу на обрыве. Черная стена шифера падает в глубину – там в ливни шумят потоки. Вид отсюда – на весь Уголок внизу. Там, вдоль пустынного пляжа, уныло маячат дачки, создававшиеся любовно, упорным трудом всей жизни – тихий уют на старость. Там – весь Профессорский Уголок, с лелеянными садами, где сажались и холились милые розы, привитые «собственною рукой». Где кипарисами отмечались этапы жизни, где мысль покоряла камень. Где вы теперь, почтенные созидатели – профессора, доктора, доценты, – насельники дикого побережья земли татарской, близорукие и наивные, говорившие «вы» – камням? кормильцы плутов-садовников, покорно платившие по счетам мошенников всех сортов, занятые «прохождением Венеры через диск солнца», сторонники «витализма и механизма», знатоки порфиритов и диоритов, продумыватели гипотез, вскрыватели «мировой тайны»? Продумали вы свои дачки и винограднички! Без вас решены все тайны.

Ваши дворники волокут на базар письменные столы и кресла, кровати и умывальники; книги ваши забрал хромой архитектор, а садовники ободрали ваши складные стулья и нашили себе штанов из парусины. Плюнули в кулаки – махом одним сволокли «рай» на землю! Где вы теперь, рассеянные мечтатели?..

Бежали – зрячие. Под землю ушли – слепые. «Читают» что-то за воблу, табак и полфунта соли – уставшие.

Дачки, дачки… Из той вон, серой, с черепичной крышей, взяли семерых моряков-офицеров доверчивых – угнали за горы и… «выслали на Север»… А в этой, белой и тихой, за кипарисами, милый старичок жил, отставной казначей какой-то. Любил посидеть у моря, бычков ловить. Пятилетняя внучка камушки ему приносила:

– А вот сельдолик, дедя!

– Ну какой это сердолик! Нет, не сердолик это, а… шпат!

– Спать… А какой сельдолик, дедя?

– Такой… прозрачный, как твои глазки. А сейчас мы бычка изловим… Вот и поищи сердолика… а вот и бычок-шельмец!

Любил ранним утром, когда так хорошо дышать, пойти с травяной сумочкой на базар, за помидорчиками и огурчиками, за брынзой… Так и попался с сумочкой. Пришли люди с красными звездами, а он, чудак, за помидорчиками на базар идет, на синее море любуется, синий дымок пускает.

– Стой, тебе говорят, глухой черт! Почему шинель серая, военная? погонная?!

– А… донашиваю, голубчики… казначеем когда-то был…

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
7 из 9