Кстинья, ничего не понимая, принесла чурак и бурав. Лесник поставил полено на попа, попросил Кстинью придерживать его, а сам стал сверлить в торце отверстие. Загнав бурав сантиметров на двадцать, он вытряхнул стружку, захлебываясь от удовольствия, объявил:
– Теперь насыпем в дыру пороху и заткнем пробкой! Я в книжке недавно про такую штуку вычитал… А завтра утром у кого горшки из печи вылетят – тот и вор!
Лесник довольно засмеялся, женщины ничего не поняли, а Павел Кузьмич попытался возразить:
– Так ведь можно человека до смерти напугать…
– Ничего, – сказал лесник, – в Европе, говорят, ворам руки отрубают, потому без замков живут. А за испуг не бьют!
Кстинья отнесла чурак в поленницу и, вернувшись в дом, прямо от порога затянула:
Однажды морем я плыла
Ны па-рохо-оди то-ом,
Погода чудная была,
И вдруг начался шторм!
И сразу ожила, заголосила беременная лесничиха, дружно взялись Вязовы, послышался бас Павла Кузьмича.
A-а, а-а, в глазах туман,
Кружится голова.
Едва стою я на ногах,
Но я ведь не пьяна…
И Иван Тугушев озорно горланил, подмаргивая лесничихе, намекая на ее живот, и особенно налегал на слова припева:
А кто же в этом виноват?
Конечно, капитан!
Только Катя Ненашева вначале молчала. Слов она не знала, а ритм, в котором компания исполняла песню, разухабистый, с длиннущими затяжками, пугал ее. Но и она, чтобы не привлечь к себе внимания, вскоре зашевелила губами, стала робко подтягивать запомнившиеся повторы.
Однако Кстинья заметила смущение молоденькой гостьи и подсела к Кате.
– А ты, миленькая, не тушуйся, мы люди простые. Пой веселей! А песни наши не знаешь – так закуси. Ешь, не стесняйся. У нас все свое, не покупное, как в городе… Ешь, ешь, миленькая, да приглядывайся, как люди на стол готовят, учись. С такой красотой тебе не долго в девках ходить, – Кстинья игриво подтолкнула Катю локтем и указала взглядом на Ивана, – вон как постреливает!..
Песню меж тем допели.
Лица у певцов были еще бурые с натуги, и белки глаз на них выделялись неестественно ярко, но на мужской половине стола уже затевался разговор. Подтрунивали над хозяином: дескать, охотник-охотник, даже егерь, а дичинки на столе не видно.
– Какая теперь дичь, – оправдывался Константин, – на каждого зайца по десять стрелков. Лоси было появились, прижились в гаю, но – не уследил – и до них какой-то ухарь добрался. Обоих взрослых завалили…
– Сразу обоих! – ахнул лесник, суетливо достал табакерку, втянул в нос щепоть табаку и так сморщился, что слезу из глаз выдавил. – Сразу обоих, эт надо…
– А теленок остался, – продолжал Константин, – то ль не разглядели его, то ль второпях забыли. Я ему в зиму две копны сена оставил на прокорм. Сначала вплотную подпускал, теперь подрос – дичится. А от сена не уходит.
Дослушав рассказ егеря, Павел Кузьмич засобирался. Константин своей историей напомнил ему о корове, надо было за ней присматривать, да и время позднее. Павел Кузьмич поблагодарил хозяев, поздравил всех еще раз с Новым годом и, несмотря на уговоры, ушел. За ним вскоре поднялись и остальные. Только Петр Вязов попытался было затеять новую песню. Но Татьяна нахлобучила на него шапку и подтолкнула к двери.
Кстинья, провожая гостей, звонко чмокала женщин в щеки и приговаривала:
– Не забывайте, гостечки дорогие, нас. Всегда рады, всегда найдется, чем встретить… Константин разносил мужчинам «на посошок», ходил по комнате со стопками в обеих руках и нечаянно расплескивал на пол наливку.
Уже на улице, обнимая Константина, лесник Живайкин укоризненно спросил:
– Вот я лесник, а вроде бы леса своего не знаю: ума не приложу – где ты лосенка спрятал?
– Э-э, нет, брат! Секрет! – скрытничал егерь. Но недолго. Вскоре с гордостью признался: – А в долу, у Пудова родника. Туда зимой ни одна душа не заходит!
Когда гости разошлись, Константин пошел с фонариком в сарай, где была сложена поленница, намереваясь найти и разрядить полено. Но никак не мог его отыскать: ворошил-ворошил дрова, набил себе шишку на лбу, плюнул и вернулся в дом.
– Достань мне спальный мешок, пойду дрова караулить.
– Что это вдруг озаботился? – удивилась Кстинья.
– Нельзя так людей пугать.
– Ишь, какой сердобольный…
Егерь взял ружье, спальный мешок и вышел. В сарае он забрался на подловку, где было сено, и прилег…
* * *
Иван Тугушев проснулся рано, часов в семь. И сразу обуяла его радость, еле сдерживаемое ликование: вспомнился вчерашний вечер, ночь… Рядом, уткнувши голову между подушками, посапывала Катя. Все было призрачно в маленьком Катином доме: едва угадывалось зашторенное окно, смутно белела колонна голландки.
Уж очень просто все получилось, так просто, что теперь Ивану и не верилось…
Вчера Катя стала вдруг безразлично-податливой, смирной. Потом то тихо плакала, то ласкала Ивана. Ивана же раздирал восторг, Иван смеялся, и Катя глядела на него испуганно.
– Я люблю тебя, – говорил Иван.
– И я, – одними губами отвечала Катя.
– Теперь ты моя жена, правда? – шептал он и пугался своего голоса, непривычных слов. – Завтра же попрошу у Павла Кузьмича лошадей. В сельсовет на тройке поедем, пусть будет, как в старину, – весело, с колокольчиком! Поедешь на лошадях? Коренным пустим бригадирского Ворона, а пристяжными двух белых, молодых. Ух!..
Неужто несколько часов назад все это было? Не верилось. Ивану не терпелось дождаться дня.
Он осторожно выскользнул из-под одеяла и мягко попрыгал по обжигающе-холодному полу, несколько раз присел, наклонился туда-сюда, помахал руками. Холодок выстывшей за ночь избы приятно студил кожу, а изнутри ощущался приток тепла. Хорошо было Ивану.
Сдвинув шторку, Иван подышал на затянутое тонким узором льда стекло и заглянул в протаявший глазок. Прямо за палисадником начинался пологий спуск к речке, дальше бугром поднимался другой берег, а еще дальше виднелись избы соседней улицы, из которой вырастала высокая пожарная каланча, облепленная вчерашним инеем. Утро еще еле- еле угадывалось по тайным переменам в тенях снежных сугробов, в самом воздухе, но была ясность, в которой не могло остаться незамеченным ни одно движение: белый снег, белые звезды и белая луна, черная блестящая щетина тальника вдоль речки.
– Иван, – тихо и испуганно позвала Катя.
– Я тут, – он отошел от окна и присел на кровать.
– Иван, уже утро? Все встали, да? Как ты пойдешь? Тебя увидят, мне будет неудобно…
– А так вот и пойду. Выйду сейчас на крыльцо и закричу на всю улицу: эй-эй-эй, земляки! Кончай ночевать!.. И пойду себе. Да еще ручкой тебе помашу…
Катя молчала. И было в ее молчании что- то от беспомощного укора, была растерянность.