Моя борьба. Книга третья. Детство
Карл Уве Кнаусгор
Моя борьба #3
«Детство» – третья часть автобиографического цикла «Моя борьба» классика современной норвежской литературы Карла Уве Кнаусгора. Писатель обращается к своим самым ранним воспоминаниям, часто фрагментарным, но всегда ярким и эмоционально насыщенным, отражающим остроту впечатлений и переживаний ребенка при столкновении с окружающим миром. С расстояния прожитых лет он наблюдает за тем, как формировалось его внутреннее «я», как он учился осознавать себя личностью. Переезд на остров Трумейя, начальная школа, уличные игры, первая обида, первая утрата… «Детство» – это эмоционально окрашенное размышление о взрослении, представленное в виде почти осязаемых картин, оживающих в памяти автора.
Карл Уве Кнаусгор
Моя борьба. Книга третья. Детство
Karl Ove Knausg?rd
Karl Ove Knausg?rd
MIN KAMP. TREDJE BOK
© Karl Ove Knausg?rd, 2009
First published with the title MIN KAMP. TREDJE BOK in 2009
All rights reserved
Published in the Russian language by arrangement with The Wylie Agency
Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2021
Фото на обложке © Sam Barker
© Издание на русском языке, перевод на русский язык. Издательство «Синдбад», 2021.
Часть IV
Теплым и пасмурным августовским днем 1969 года по узкой дороге вдоль побережья одного из сёрланнских[1 - Сёрланн – традиционное название Южной Норвегии.] островов, мелькая между садов и холмов, лугов и рощиц, – то взбираясь на пригорок, то ныряя в долину, то петляя по крутым поворотам, то скрываясь среди деревьев, как в зеленом туннеле, то вылетая навстречу морю, – ехал автобус. Он принадлежал Арендальскому пароходству и был, как остальные автобусы пароходства, его цветов – светло- и темно-коричневого. Автобус переехал через мост, свернул к заливу и, мигнув правым поворотником, остановился у обочины. Дверь открылась, и из автобуса высадилось небольшое семейство. Отец, высокий и стройный, в белой рубашке и териленовых брюках, нес два чемодана. Мать в бежевом пальто и голубой косынке поверх длинных волос одной рукой толкала детскую коляску, а другой вела за руку маленького мальчика. Автобус поехал дальше, а его жирный темно-серый выхлопной дым еще висел над асфальтом.
– Дальше придется пешком, – сказал отец.
– Сможешь, Ингве? – спросила мать у мальчика.
Тот кивнул:
– Конечно.
Он был четырех с половиной лет, со светлыми, почти белыми волосами и смуглой после долгого лета кожей. Его брат, всего восьми месяцев от роду, таращился из коляски на небо, не ведая, где он очутился и куда его теперь везут.
Семейство медленно поднималось в гору. Гравийная дорога после проливного дождя была сплошь в больших и маленьких лужах. По обе стороны тянулись поля. За ними, метрах в пятистах, начинался лес, он спускался к берегу, покрытому каменными валунами; низкорослые деревья пригибались к земле, словно придавленные морским ветром.
Справа показался недавно возведенный дом. Никакой другой застройки рядом не было.
Коляска поскрипывала пружинами. Убаюканный чудесным покачиванием, младенец вскоре закрыл глаза. Отец, с коротко стриженными темными волосами и густой черной бородой, опустил один из чемоданов на землю и отер ладонью вспотевший лоб.
– Жуткая духота, – сказал он.
– Да, – согласилась мать. – Ближе к морю, наверное, будет посвежее.
– Будем надеяться, – сказал отец и снова взялся за чемодан.
* * *
Это по тем временам самое обыкновенное семейство – родители, молодые, как большинство тогдашних родителей, двое детей, как было тогда почти у всех, – переехало из Осло, где прожило пять лет на Тересес-гате, близ стадиона Бислетт, на остров Трумёйю, где для них возводился дом в новом поселке. В ожидании достройки семье предстояло пожить в стареньком съемном коттедже на территории кемпинга Хове. Отец семейства учился в Осло по специальности английский и норвежский язык, подрабатывая ночным сторожем, его жена ходила в фельдшерскую школу при Уллеволском госпитале. Еще не закончив курса, он подал заявление – и был принят учителем в Ролигхеденскую среднюю школу, а она получила работу в санатории «Коккеплассен» для нервнобольных. Они встретились в Кристиансанне, когда обоим было семнадцать, в девятнадцать она забеременела, а в двадцать они поженились, сыграв свадьбу на вестланнском хуторе, где она выросла. Из его родни никто на этой свадьбе не присутствовал, и хотя на всех тогдашних фотографиях он улыбается, но словно бы окружен одиночеством и среди сестер и братьев невесты, ее теток и дядьев, кузин и кузенов сразу выделяется как чужой.
Сейчас им по двадцать четыре года, и настоящая жизнь для них только начинается. Впереди у них своя работа, свой дом, свои дети. Их двое, они вместе, и будущее, которое их ждет, принадлежит им.
Разве нет?
Они родились в один и тот же год, в сорок четвертом, и принадлежали к первому послевоенному поколению норвежцев, вступившему в совсем новое общество, во многом построенное по плановой системе. В пятидесятые годы – все в стране было организовано по-новому, создана система школьного образования, система здравоохранения, социального обеспечения, система транспорта, а главное – система производства и управления; и централизованный характер этой новой системы очень скоро отразилась на образе жизни населения.
Ее отец родился в начале двадцатого века в Сёрбёвоге, он был крестьянином с маленького хутора в округе Итре-Согн, где прошло и ее детство, и не имел никакого образования. Дед по отцу происходил с одного из ближних островов, там же, по-видимому, жили его отец и дед. Мать была из йольстерских крестьян, с хутора в десяти милях от Сёрбёвога, она также не имела образования, и ее предки упоминаются в приходских книгах Йольстера начиная с шестнадцатого века.
Глава семейства стоял в социальной иерархии на ступеньку выше, поскольку и его отец, и дядья уже имели гимназическое образование. Но они тоже всю жизнь провели там же, где их родители, то есть в Кристиансанне. Его мать, не имевшая среднего образования, родилась в Осгорстранне, ее отец служил лоцманом; были в ее роду и полицейские. Встретив будущего мужа, она переехала с ним в его родной город. Так тогда было принято.
Перемены, произошедшие в пятидесятые и шестидесятые годы, произвели настоящую революцию, только без революционного насилия и прочих безумств. Дети рыбаков и бедных крестьян, рабочих и приказчиков не только пооканчивали университеты и стали учителями и психологами, историками и соцработниками, но многие из них еще и расселились по стране далеко от тех мест, откуда вели свой род. В их глазах это выглядело совершенно естественным, что, конечно, многое говорит о духе времени. Дух времени приходит извне, но действует изнутри. Перед ним все равны, но у каждого он проявляется по-своему.
Этой молодой матери эпохи шестидесятых сама мысль выйти за парня с соседнего хутора и провести там всю оставшуюся жизнь показалось бы дикой. Ей хотелось вырваться на волю! Хотелось своей собственной жизни! Того же хотели ее братья и сестры, и точно так же обстояло дело в каждой семье по всей стране. Но почему они все этого захотели? Откуда вдруг взялось такое страстное устремление? Да, откуда вообще берется новое? В ее роду подобных прецедентов не бывало; единственным, кто уехал из родных мест, был дядя Магнус, он отправился в Америку, спасаясь от нищеты, но и там долгое время продолжал вести жизнь, почти неотличимую от той, какую вел у себя в Вестланне.
У молодого отца эпохи шестидесятых все обстояло несколько иначе: в его семье получить образование считалось само собой разумеющимся – но не жениться на крестьянской дочке из Вестланна и не поселиться в типовом поселке близ заштатного городка в Сёрланне.
И вот они идут теплым пасмурным августовским днем по дороге, направляясь к своему новому дому: он – волоча два тяжеленных чемодана, до отказа набитые одеждой по моде шестидесятых, она – толкая перед собой детскую коляску шестидесятых годов с младенцем, одетым в детские вещи шестидесятых, то есть во все белое и украшенное кружавчиками, – а посередине, между матерью и отцом, вразвалочку весело топает, с любопытством оглядываясь по сторонам, весь в радостном ожидании, их старший сынишка Ингве. Они перешли долину, миновали протянувшийся впереди лесок, подошли к открытым воротам кемпинга и вступили на его территорию. Справа от них находилась авторемонтная мастерская, принадлежащая некоему Врольсену, слева – большие деревянные красные бараки, расположенные вокруг широкой незаасфальтированной площадки, за которой начинался сосновый бор.
К востоку от лагеря, в километре от него, стояла каменная Трумёйская церковь – тысяча сто пятидесятого года, но отдельные ее части были и того старше, – по-видимому, одна из древнейших церквей в Норвегии. Она стояла на вершине холма и с незапамятных времен служила ориентиром для проходящих мимо кораблей, отмеченным на всех мореходных картах. На Мэрдё, маленьком островке в шхерах, сохранился шкиперский двор – как память о славных временах восемнадцатого и девятнадцатого веков, когда здесь процветала морская торговля, главным образом лесом. На экскурсиях в Музее Эуст-Агдера школьникам показывали старинные голландские и китайские вещи тех и даже более ранних лет. На Трумёйе встречались необычные чужеземные растения, их завезли сюда корабли, что сливали здесь балластную воду; а если вы ходили в школу на Трумёйе, то узнавали, что картофель в Норвегии впервые начали разводить именно здесь. Остров неоднократно упоминается в королевских сагах Снорри Стурлусона, в земле местных полей и лугов лежат наконечники копий каменного века, а на пляжах среди прибрежной гальки попадаются древние окаменелости.
Но сейчас, когда вновь прибывшее семейство со всем своим скарбом медленно шло по открытой местности, на всем, что их окружало, лежал отпечаток отнюдь не десятого, тринадцатого, семнадцатого или девятнадцатого века, а Второй мировой. Во время войны здесь стояли немцы. Бараки и многие дома были построены при них. В лесу оставались каменные бункеры, совершенно целые, а на вершинах утесов над морем – артиллерийские батареи. В окрестностях имелся даже старый немецкий аэродром.
Дом, в котором семье предстояло жить в первый год, стоял посреди леса – деревянный, с красными стенами и белыми наличниками. С моря, которого отсюда нельзя было видеть, хотя до него было всего с полкилометра, доносился ровный шум прибоя. Пахло лесом и солью.
Отец поставил на землю чемоданы, достал ключи и отпер дверь. Внутри оказалась прихожая, кухня, гостиная с дровяной печью, ванная комната, служившая также и прачечной, на втором этаже – три спальни. Стены были неутепленные, кухня – самая простая. Ни телефона, ни посудомоечной машины, ни телевизора – ничего этого не было.
– Ну, вот мы и дома, – сказал отец, занося чемоданы в одну из спален; Ингве понесся от окна к окну, чтобы выглянуть из каждого, а мать поставила коляску со спящим младенцем на крыльце.
* * *
Ничего из этого я, конечно же, не помню. Отождествить себя самого с младенцем на сделанной родителями фотографии, просто невозможно, – то есть это до такой степени трудно, что как-то даже язык не поворачивается сказать «я» про маленькое существо, лежащее, допустим, на пеленальном столике, с неожиданно красным, сморщенным личиком и растопыренными ручками и ножками, заходящееся в крике, причин которого никто уже не вспомнит, или, например, на меховом коврике, в белой пижамке, тоже красное, с большими черными, чуть косящими глазами? Неужели это создание и есть тот, кто все это пишет теперь в Мальмё? И неужели вот это создание то же самое существо, что и тот сорокалетний мужчина, который сейчас, хмурым сентябрьским днем сидя за письменным столом в Мальмё, под звуки уличного шума и завывание ветра в старых вентиляционных трубах пишет эти слова, а еще сорок лет спустя он же будет горбатым трясущимся старикашкой, доживающим век в каком-нибудь доме престарелых посреди шведских лесов? Не говоря уже про мертвое тело, которое когда-нибудь положат на стол в морге? Про него также будут говорить «Карл Уве». Ну, разве это не поразительно, что одно и то же простое имя охватывает их всех – и зародыш во чреве матери, и младенца на пеленальном столике, и сорокалетнего мужчину за компьютером, и старика в кресле, и труп на столе в морге? Разве не правильней было бы называть их разными именами, коль скоро их личность и самовосприятие до такой степени различаются? Зародыш, например, назвать Йенсом Уве, младенца – Нилсом Уве, мальчика от пяти до десяти лет – Пером Уве, с десяти до двенадцати – Гейром Уве, подростка тринадцати – семнадцати лет – Куртом Уве, парня семнадцати – двадцати трех лет – Юном Уве, с двадцати трех до тридцати – Туром Уве, тридцати-сорокалетнего мужчину – Карлом Уве и т. д. и т. д.? Тогда первая часть имени уточняла бы принадлежность к определенной возрастной ступени, вторая напоминала бы, что речь идет об одной и той же личности, а фамилия указывала на семейное происхождение.
Нет, о том времени я ничегошеньки не помню, даже не знаю, в каком доме мы жили, хотя папа однажды мне его показал. Все, что мне известно об этом времени, я знаю по рассказам родителей и фотографиям. В ту зиму снегу навалило несколько метров, как это бывает в Сёрланне, и дорога к нашему дому превратилась в узкое ущелье. Вот Ингве катит коляску, в которой я лежу, на ногах у него коротенькие лыжи и он улыбается, глядя на фотографа. Вот он стоит в комнате и показывает на меня пальцем, или я стою один, держась за перильца кроватки. Я называл его Эйя, это было мое первое слово. Один только он, как мне потом рассказывали, и понимал, что я говорю, и переводил мои слова маме и папе. Я знаю также, что Ингве звонил в соседние дома и спрашивал, есть ли там дети, – эту историю любила рассказывать бабушка. «А тут есть дети?» – говорила она детским голоском и принималась смеяться. Еще я знаю про то, что как-то упал с лестницы, у меня случилось что-то вроде шока, я перестал дышать, весь посинел, начались судороги, так что мама, схватив меня в охапку, бросилась к соседям, у которых был телефон. Она подумала, что это эпилепсия, но, к счастью, она ошиблась, все обошлось. Еще я знаю, что папе нравилось работать в школе, он был хорошим учителем и как-то ходил со своим классом в горы. У нас остались фотографии той экскурсии, папа на них молодой и веселый, в окружении подростков, одетых в «мягком» стиле, таком характерном для начала семидесятых. Вязаные свитера, широкие штаны, резиновые сапоги. Волосы у всех были длинные, но без начеса, как в шестидесятые годы, а мягко ниспадающие на плечи, обрамляя нежные отроческие лица. Мама как-то сказала, что в то время отец, видимо, был счастливее всего. Есть еще фотографии, на которых сняты я, Ингве и бабушка. Две – где мы с Ингве стоим на берегу замерзшего озера, оба в свободных свитерах, связанных бабушкой, мой – горчичного цвета с коричневым рисунком; и две – сделанные у бабушки с дедушкой на веранде, на одной она прижалась ко мне щека к щеке, на дворе осень, небо синее, солнце стоит низко, мы с ней глядим вдаль на Кристиансанн, – на этом снимке мне года два-три.
Казалось бы, эти фотографии – тоже своего рода воспоминания, только отделенные от того «я», которое обычно выступает их носителем; и тут невольно возникает вопрос, в чем же тогда их смысл. Я повидал несметное число таких семейных фотографий у моих друзей и возлюбленных, относящиеся к тому же времени, и все они схожи до неразличимости. Те же цвета, та же одежда, те же комнаты, те же занятия. Но с этими снимками у меня ничего не связано, они как бы лишены смысла, и еще отчетливее это ощущаешь, разглядывая фотографии предшествующих поколений: перед тобой только собрание людей, странно одетых и занятых, на мой взгляд, непонятно чем. На снимках мы запечатлеваем время, а не живущих в нем: их поймать не удается. В том числе и людей из моего ближайшего окружения. Что за женщина позирует фотографу у плиты в квартире на Тересес-гате – голубое платье и модная в шестидесятые поза: коленки вместе, ступни врозь? Эта, с начесом? С голубыми глазами и робкой улыбкой – такой робкой, что и не поймешь, улыбается она или нет? Сжимающая ручку блестящего кофейника-термоса с красной крышкой? Да, это мама, моя мама, она самая, но кто она? О чем она тут думает? Какой видит ту жизнь, которой она жила, и ту, которая ждала ее впереди? Это знает только она сама, а фотография ничего об этом не скажет. Незнакомая женщина в незнакомой кухне – и только. А тот мужчина, который десять лет спустя сидит на горе и пьет кофе из той самой красной крышки, поскольку кружки забыл дома, кто он? Мужчина с ухоженной черной бородой и густыми темными волосами, с нервными губами и веселым взглядом? Ну да, это мой отец, кто же еще. Но кем он был сам для себя в тот момент и во все остальные моменты, теперь уже никто не знает. И так же обстоит дело со всеми фотографиями, включая и мои собственные. Они совершенно пустые, единственный смысл, который в них читается, – это тот, что вложен в них временем. Однако эти снимки – часть меня самого и моего самого сокровенного, как для других людей – их фотографии. Переизбыток смыслов – бессмысленная пустота, переизбыток смыслов – пустая бессмысленность: набегая и отступая, эти волны несут с собой ту энергию, которая определяет основу нашей жизни. Все, что я помню из первых шести лет своей жизни, все картинки и предметы, я тщательно берегу – они представляют важную часть моей личности, наполняя содержанием зияющие пустоты этого, в основном беспамятного пространства. Из подобных клочков и обрывков я выстроил образы Карла Уве, и Ингве, мамы и папы, образ дома в Хове и дома в Тюбаккене, образы бабушек и дедушек с папиной и маминой стороны, соседей и кучи детей.
Эти шаткие постройки, напоминающие убогие трущобные хижины, составляют то, что я называю моим детством.
Человеческая память – штука ненадежная. И не только по той простой причине, что для памяти соответствие истине – не главная забота. Верно или неверно она воспроизводит события, зависит вовсе не от стремления к правде. Память корыстна. Она прагматична, коварна и лукава, но не по враждебности или злому умыслу; напротив, она стремится угодить своему обладателю. Какие-то вещи она задвигает подальше, чтобы они канули в бездну забвения, что-то переиначивает до неузнаваемости, что-то тактично подает как недоразумение, а что-то, совсем мелкое и ничтожное, удерживает со всей ясностью и отчетливостью. Но что именно ты запомнишь правильно, решать не тебе.