Оценить:
 Рейтинг: 0

Моя борьба. Книга третья. Детство

Серия
Год написания книги
2009
Теги
<< 1 ... 13 14 15 16 17 18 19 20 >>
На страницу:
17 из 20
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Судя по его виду, уходить папа не собирался, поэтому я продолжал есть. Если бы он отправился вниз, в свой кабинет, я мог бы выкинуть хлопья в мусорное ведро и прикрыть другим мусором, но пока он находился в кухне или где-то еще на втором этаже, об этом нечего было и думать.

Через некоторое время он открыл шкаф, достал такую же тарелку, как у меня, вынул из ящика ложку и сел за стол с другой стороны.

Этого он никогда раньше не делал.

– Возьму-ка и я немножко, – сказал он, высыпал золотистых, сухих хлопьев из картонки с желто-зеленым петухом, потянулся за молоком.

Я перестал есть, понимая, что надвигается катастрофа.

Папа опустил ложку в миску, зачерпнул ею хлопьев с молоком и, полную до краев, поднес ко рту. Едва еда оказалась у него во рту, как лицо его искривилось в гримасе. Даже не начав жевать, он выплюнул все обратно в тарелку.

– Тьфу! – произнес он. – А молоко-то совсем прокисло! Ну и гадость!

Затем он взглянул на меня. Этот взгляд я запомню на всю оставшуюся жизнь. Взгляд был не гневный, как я ожидал, а удивленный, как будто он увидел что-то не поддающееся пониманию. Он посмотрел на меня так, будто увидел в первый раз.

– Неужели ты ел хлопья с прокисшим молоком? – спросил он.

Я кивнул.

– Но зачем! – сказал он. – Можно же налить свежего!

Он встал, потряс пакет, с размаху вылил прокисшее молоко в раковину и достал из холодильника новую упаковку.

– Вот. Смотри, – сказал он, забрал со стола мою тарелку, смыл ее содержимое в раковину, несколько раз протер щеткой, снова ополоснул и поставил передо мной на стол.

– Так-то, – сказал он. – А теперь положи себе свежих хлопьев и налей свежего молока. Договорились?

– Да, – сказал я.

Он проделал то же самое со своей тарелкой, и затем мы оба в молчании доели свой завтрак.

* * *

В те дни в школе все было для меня ново, но дни эти проходили по одному и тому же сценарию, и мы так к нему привыкли, что спустя несколько недель нас уже ничто не могло удивить. Что бы ни говорилось нам с кафедры, было истиной, и тот факт, что говорилось оно оттуда, делал истиной самые невероятные вещи. Что Иисус ходил по воде – истина. Что Бог предстал перед Моисеем в виде горящего куста – истина. Что болезни происходят из-за каких-то крошечных существ, которых невозможно различить глазом, – истина… Что все предметы, включая нас самих, состоят из маленьких-премаленьких частиц, еще меньше, чем бактерии, – истина. Что деревья питаются солнечным светом – истина. И так мы воспринимали не только то, что учителя говорили, точно так же мы относились ко всему, что они делали. Среди них было немало старых, родившихся до или во время Первой мировой войны и работавших в школе с тридцатых или сороковых годов. Седовласые, одетые в строгие костюмы, они никак не могли запомнить, как нас зовут, а премудрость, которую они нам втолковывали, до нас не доходила. Один из них, по фамилии Томмесен, раз в неделю во время большой перемены читал нам вслух книгу, уткнувшись носом в страницы, голос у него был с гнусавинкой, лицо – желтовато-бледное, а губы сизые. В книге речь шла о женщине, жившей в безлюдной местности, больше мы ничего из нее не поняли, и эти минуты, которые он сам, вероятно, считал приятным для нас времяпрепровождением, казались нам сущим наказанием и мучением, потому что приходилось тихо сидеть, слушая, как он, сипя и кашляя, талдычит что-то невразумительное.

Другой учитель лет пятидесяти, по фамилии Мюклебуст, родом откуда-то из Вестланна, жил на острове Хисёйя и насаждал у нас железную дисциплину. К нему на урок полагалось заходить строем, а войдя, каждому встать навытяжку возле парты; он окидывал нас долгим взглядом и, дождавшись полной тишины, приподнимался на цыпочки, кланялся и говорил: «Доброе утро, класс» или «Добрый день, класс», а мы на это отвечали тоже: «Доброе утро, учитель» или «Добрый день, учитель». Он был щедр на затрещины и сгоряча мог пихнуть так, что ученик отлетал к стене. Над теми, кого не любил, он часто насмехался. Уроки физкультуры выходили у него похожими на занятия по строевой подготовке. Было в школе и несколько учительниц его возраста, тоже строгих и официальных, окруженных особой аурой, непривычной, но вызывающей непререкаемый авторитет, а нередко и страх. Одна из них однажды оттаскала меня за волосы, когда я употребил нехорошее слово, но, как правило, они довольствовались замечаниями в дневнике, так как оставлять нас после занятий или заставлять приходить в школу к нулевому уроку не было возможности из-за расписания школьного автобуса. Среди множества пожилых, проработавших там всю жизнь, попадались и учителя нового поколения, ровесники наших родителей, некоторые даже моложе. К их числу принадлежала и наша учительница Хельга Тургерсен. Она была, что называется «добрая», то есть не скандалила, когда кто-то нарушал порядок, никогда не злилась и не кричала, никого не била и не драла за волосы, а разрешала все конфликты с помощью беседы и убеждения, вела себя спокойно и ровно, не столько по-учительски, сколько по-человечески, – в том смысле, что держалась с классом так же, как с друзьями или дома с мужем, с которым они недавно поженились. И не только она, так вели себя все молодые учителя, и нам с ними очень нравилось. Директор школы Осмуннсен тоже был молодой, лет тридцати, высокий и крепкий, он носил бороду и чем-то напоминал папу, но его мы боялись, кажется, больше всех. Не потому, что он нам что-то сделает, а из-за самой его должности. Потому что того, кто сильно проштрафился, отправляли к нему в кабинет. Сам он ничего не преподавал, а лишь присутствовал в школе как некая тень, и это внушало еще больший трепет. К тому же Осмуннсен был легендарной личностью, чему имелась особая причина. Год назад он нашел в море на восточном берегу острова, в каких-то нескольких метрах от прибрежных скал, корабль работорговцев, затонувший в 1768 году, – про находку писали во всех газетах и сообщали по телевизору. Директор Осмуннсен был аквалангистом и обнаружил его под водой, ныряя вместе с двумя другими аквалангистами. Мне при моем увлечении водолазами, которыми я восхищался больше всего кроме разве что парусных кораблей, он казался таким великим человеком, что замечательнее невозможно себе и представить. Директор-аквалангист – это почти как директор-астронавт. Мои рисунки были сплошь заполнены изображениями рыб, акул и затонувших кораблей. Посмотрев по телевизору какую-нибудь тогдашнюю передачу о живой природе, в которой показывали аквалангистов – на коралловом рифе или спускающихся в клетке к акулам, я потом неделями только этим и бредил. И вдруг он тут, наяву, – тот самый бородатый мужчина, который год назад вынырнул из моря со слоновьим бивнем в руках, найденным на одном из немногих чудом сохранившихся на дне старинных кораблей работорговцев!

Он зашел к нам в класс уже на второй день, рассказал немножко о школе и о правилах поведения школьников, а когда он ушел, фрекен Тургерсен пообещала, что скоро он придет к нам еще раз и расскажет, как обнаружил с товарищами затонувший корабль. Когда он пришел в наш класс, она встала перед окном, заложив руки за спину, и все время улыбалась. Точно так же она стояла, когда он явился во второй раз, две недели спустя. Я с восторгом ждал, что же он расскажет, но был несколько разочарован, когда услышал, что корабль лежал на глубине всего в несколько метров. Это сильно уменьшало в моих глазах величие его подвига: я-то думал, что глубина была метров сто и водолазам, перед тем как вынырнуть, приходилось делать остановки и ждать, держась за веревку, так что всплытие из-за страшного давления на глубине заняло не меньше часа. Черная тьма, пляшущие световые конусы от их фонарей, рядом, может быть, небольшая подводная лодка или водолазный колокол. Но чтобы вот так – на мелководье, прямо под ногами купающихся, куда может донырнуть любой мальчишка с ластами и маской! Впрочем, он показывал снимки с места находки, у них было все как полагается: водолазное судно, оно стояло на якоре среди залива, костюмы для дайвинга и тщательно проработанный план на основе старинных карт и документов.

Однажды папа тоже чуть не попал на телевидение, у него взяли интервью, все честь честью, что-то про политику, но когда мы сели смотреть новости, этот репортаж так и не показали, и на следующий день, когда мы опять собрались перед телевизором, тоже. Один раз он выступал на радио, давал интервью в связи с филателистической выставкой, но я об этом забыл, и, когда вернулся домой, передача уже прошла, и папа меня отругал.

Некоторые учителя в первое время без конца путали мое имя, они ведь были папиными сослуживцами и думали, что меня назвали в его честь, и мне нравилось, что они узнавали меня, знали, что я папин сын. С первого дня я старался в школе изо всех сил, мечтая, разумеется, стать первым учеником в классе, но кроме того, я надеялся, что меня похвалят и это дойдет до папиных ушей.

Мне нравилось ходить в школу. Нравилось все, что там делается, нравились школьные помещения.

Нравились наши стулья, низенькие и старенькие, с железными ножками, с деревянным сиденьем и спинкой, изрезанные ножиком и исписанные чернилами парты, доставшиеся нам в наследство от тех, кто сидел за ними раньше. Доска, кусочки мела и губка для стирания, нравились буквы, выраставшие из-под мелка нашей фрекен – О, U, I, ?, ?, всегда белые, как и ее руки к тому времени, когда она заканчивала писать. Сухая, как порох, губка, что темнела и набухала, как только фрекен намочит ее, опустив в раковину, приятное чувство, когда у тебя на глазах стирают все написанное, оставляя после себя мокрую полосу, которая, подержавшись несколько минут, высыхала, и доска снова становилась зеленой и чистой. Кармёйский выговор фрекен, ее большие очки и короткая стрижка, неизменный наряд – блузка и юбка, все то, что она нам рассказывала и о чем задавала вопросы. Нам предстояло научиться слушать, не перебивать друг друга и не говорить, пока тебя не спросили, а поднять руку и ждать, когда учительница тебе кивнет. Первое время в классе поднимался целый лес рук, и каждая нетерпеливо махала, а кто-то еще и выкрикивал: «Я, я, я», так как трудных вопросов учительница не задавала, только такие, ответ на которые знали все. А еще нравились перемены – уж тут было столько всего интересного! Эти толпы детей, то собирающиеся кучками, то рассыпающиеся по одному, мгновенно вспыхивающая и тут же затухающая беготня. Ряд крючков в коридоре перед классом, куда мы вешали свои куртки, десятилетиями настоявшийся запах зеленого мыла, которым мыли полы, запах мочи из туалета, запах молока из молочного шкафа, запах двадцати разных бутербродов, когда все двадцать школьников одновременно разворачивают в классе свои завтраки. Дежурство по классу, когда каждую неделю одному из учеников поручалось раздавать учебные материалы, вытирать после урока доску, а на большой перемене приносить пакеты с молоком. Какое же чувство избранничества ты испытывал! И то особенное ощущение, когда все сидят в классах, а ты один идешь по безлюдному коридору, по обе стороны на крючках висят куртки, из классов слышится тихое бормотание. Линолеум под ногами отсвечивает и блестит, а если день солнечный, то в воздухе пляшут тысячи пылинок, точно Млечный Путь в миниатюре. И как менялось настроение по всему коридору, если вдруг распахнется какая-нибудь дверь, и из нее выскочит другой мальчик: в один миг все сосредоточивалось вокруг него, словно он тут главный, все запахи, все пылинки, весь свет, все куртки и все бормотание, – он влетал как комета, вбирающая весь космический мусор, попадающийся на ее пути, в свой длинный хвост, бледно светящийся на фоне яркого ядра. Мне нравилось, дождавшись, когда в дверь звонил Гейр, трусить с ним к супермаркету, нравилось, соревнуясь с другими, приходить пораньше, чтобы поставить ранец как можно ближе к началу очереди и потом занять лучшие места в автобусе. Нравилось стоять и ждать перед магазином, глядя, как на остановку со всех концов стекаются дети. Некоторые жили в поселках на самом верху, над магазином, другие приходили снизу, из Гамле-Тюбаккена, кто-то – из долины за горой. Особенно любил я смотреть на Анну Лисбет. У нее были черные блестящие волосы, черные глаза и большой алый рот. Она вечно была такая веселая, много смеялась, а ее темные глаза так и сверкали, искрясь переполняющей ее радостью. Ее рыжую подружку звали Сульвей, они жили в соседних домах и всегда ходили парой, точно как мы с Гейром. У Сульвей лицо было бледное и все в веснушках, разговаривала она мало, но глаза смотрели ласково. Обе жили в верхней части поселка в Тюбаккене, я доходил до него всего несколько раз и никого там не знал. У Анны Лисбет, как она сама рассказывала о себе перед классом, была сестра, годом младше, и еще братишка, младше ее на четыре года. По соседству с ней жил еще один мальчик из нашего класса, Вемунн – толстый и неуклюжий, и не слишком сообразительный, он бегал медленнее всех, был слабосильным, мяч бросал по-девчачьи, в футбол играл плохо, читать не умел, зато любил рисовать и вообще делать то, чем можно заниматься, не выходя из дома. Мать у него была рослая, крепкая и энергичная женщина с сердитыми глазами и громким, резким голосом. Отец – худой и бледный – ходил на костылях, у него была какая-то мышечная болезнь и вдобавок какие-то кровотечения. Вемунн произносил это слово с гордостью. «Как это – кровотечения?» – спросил кто-то из класса. «Это когда кровь не останавливается, – сказал Вемунн. – Если папа поранится и у него пойдет кровь, то сама никогда не остановится, будет течь и течь, пока папа не примет лекарство, или надо ехать в больницу, иначе он умрет».

В той части поселка, где жили Анна Лисбет, Сульвей и Вемунн, было много детей нашего возраста, на год-два постарше или помладше нас, и, когда мы все пошли в школу, они внезапно стали частью нашего мира. То же самое и дети из других соседних поселков, где тоже жили наши одноклассники. Перед нами словно раздвинулся занавес, и то, что нам представлялось всей сценой, оказалось лишь ее малой частью, просцениумом. Так, например, дом на уступе горы с хорошо видимым сверху совершенно ровным садиком, словно балансирующим на краю белого пятиметрового утеса, вдоль которого шла ограда из зеленой металлической сетки, стал для нас теперь не просто домом, а домом Сив Юханнесен. В пятидесяти метрах от него, за густым лесом, кончалась дорога, вдоль которой стояли дома, где жили Сверре, Гейр Б. и Эйвинн. Прямо под нами, но в другом поселке, то есть уже в другом мире, жили Кристин Тамара, Мариан и Асгейр.

У каждого имелись свой дом, свои друзья, и все это открылось нам за пару первых недель осени. Столько нового и в то же время знакомого! Ведь мы все жили одинаковой жизнью, были похожи и оттого легко понимали друг друга. В то же время в каждом имелось что-то особенное. Сёльви, к примеру, была так застенчива, что почти не разговаривала. Унни помогала маме и папе по субботам торговать на рынке зеленью со своего огорода. Отец Вемунна ходил на костылях. Кристин Тамара носила очки, у которых одно стеклышко было заклеено. Гейр Хокон, такой, казалось бы, отчаянный, терялся и сжимался от смущения, когда его вызывали к доске. Даг Магне все время ухмылялся. Гейра, как только тот родился, на всякий случай соборовали; все думали, что он не жилец. От Асгейра всегда попахивало мочой. Марианна была сильная, как мальчишка. Эйвинн умел читать и писать и хорошо играл в футбол. Трунн был маленький и шустрый. Сульвей хорошо рисовала. У Анны Лисбет папа был водолазом. А стольких дядьев, сколько у Юнна, не было больше ни у кого.

* * *

Как-то раз, когда после трех уроков в школе автобус в двенадцать часов привез нас к супермаркету, мы с Гейром отправились провожать Юнна до дома. Сияло солнце, небо было голубое, дорога – сухая и пыльная. Когда мы пришли к дому, где жил Юнн, он предложил нам зайти выпить сока. Мы согласились. Мы зашли с ним на веранду, сняли ранцы и уселись на расставленные там пластиковые стулья. Он открыл дверь в дом и крикнул:

– Мама, мы хотим соку! Со мной пришли ребята из нашего класса.

Его мама показалась на пороге. Она была в белом бикини, загорелая, с длинными русыми волосами. И в солнечных очках на пол-лица.

– Как славно, – сказала она. – Пойду посмотрю, что там осталось.

Она прошла через гостиную и скрылась на кухне. Гостиная показалась мне пустоватой. Она напоминала нашу, только мебели поменьше и ни одной картины на стенах. Мимо по дороге шли две девочки из нашего класса, Юнн высунулся за перила и крикнул им, что они как обезьяны. Мы с Гейром захохотали.

Девочки спокойно продолжили свой путь, делая вид, что не обращают внимания. Марианна была ростом выше всех мальчиков, с высоким лбом, высокими скулами и длинными прямыми светлыми волосами, они, как гардины, занавешивали ей лицо. Иногда от возмущения или огорчения она морщила лоб, и мне нравилось выражение, которое появлялось у нее в глазах в такие минуты. Иногда она злилась и так давала сдачи, как не умела ни одна из девчонок.

Мама Юнна снова появилась с подносом, на котором стояло три стакана и кувшин с соком. Поставив перед каждым из нас по стакану, она налила каждому до краев. Сверху среди красного сока густо плавали кусочки льда. Когда она выходила, я проводил ее взглядом. Она не была особенно красивой, но что-то в ней привлекало внимание и заставляло смотреть вслед.

– Никак на мамину задницу загляделся? – спросил Юнн и заржал.

Я не понял, что он такое говорит. С какой стати мне было смотреть на попу его мамы? К тому же мне стало ужасно неудобно: он сказал это так громко, что она, конечно, тоже услышала.

– А вот и нет! – ответил я.

Юнн опять захохотал.

– Мама! – крикнул он. – Выйди на минутку!

Она вышла на веранду, все так же в бикини.

– Карл Уве загляделся на твою попу! – сказал Юнн.

Она хлопнула его ладонью по щеке.

Юнн продолжал хохотать. Я взглянул на Гейра, он смотрел в пространство и насвистывал. Мама Юнна ушла. Я опорожнил стакан одним духом.

– Хотите посмотреть мою комнату? – спросил Юнн.

Мы кивнули и пошли за ним через темную гостиную к нему в комнату. На одной стене там висел постер с мотоциклом, на другой почти совсем голая женщина, вся оранжевая от загара.

– «Кавасаки семьсот пятьдесят», – сообщил Юнн. – Хотите еще соку?

– Я вроде напился, – сказал я. – Мне пора домой обедать.

– Мне тоже, – сказал Гейр.

Когда мы вышли, на нас зарычала собака. Мы пошли вниз по склону, не говоря ни слова. Юнн помахал нам с веранды. Гейр помахал в ответ.

Почему он подумал, что я смотрю на задницу его мамы? Разве в заднице есть что-то особенное, чего я не знаю? Почему он так крикнул? Почему хотел, чтобы она это слышала? Почему она его хлопнула по щеке? И почему, интересно знать, он потом продолжал хохотать? Как можно хохотать после того, как мама влепила тебе оплеуху? Да и вообще, когда кто-то кого-то ударил?

<< 1 ... 13 14 15 16 17 18 19 20 >>
На страницу:
17 из 20