– Тогда остается Трумёйя, – сказал я. – Там мне известно только об одном человеке, покончившем с собой.
– Не шути на эту тему.
– Нет-нет.
Мимо процокала на шпильках женщина в длинном красном платье. В одной руке она держала черную кожаную сумку, а другой стягивала на груди черную вязаную шаль. Прямо за ней шли два бородатых молодых человека в парках и трекинговых ботинках, один с сигаретой в руке. За ними – три подружки, разодетые на праздник, все со стильными клатчами в руках, и как минимум в ветровках поверх платьев. По сравнению с Эстермальмом тут был цирк чистой воды. По обеим сторонам улицы светились рестораны, полные людей. Перед «Зитой», одним из двух независимых кинотеатров в этом районе, дрожа от холода, сбилась небольшая толпа.
– Я серьезно, – сказала Линда. – Может, не Трумёйя. Но точно Норвегия, там более дружелюбные люди.
– Есть такое дело, – сказал я. Толкнул тяжелую дверь и придержал ее перед Линдой. Снял варежки и шапку, расстегнул пальто, развязал шарф. – Но в Норвегию не хочу я. Вот в чем проблема.
Она ничего не ответила, потому что уже рассматривала афиши.
– У них идут «Новые времена»! – сказала она.
– Пойдем на них?
– Давай! Только мне надо что-нибудь съесть. А который час?
Я поискал глазами часы. Нашел компактные, толстые на стене за кассой.
– Без двадцати девять, – сказал я.
– А сеанс в девять. Успеем. Давай ты купишь билеты, а я посмотрю в баре чего-нибудь съестного. Да?
– Да, – кивнул я, вытащил из кармана смятую сотенную и пошел к кассе.
– На «Новые времена» билеты есть? – спросил я.
Билетерша, никак не больше двадцати лет от роду, посмотрела на меня высокомерно, как будто не понимая мой шведский.
– Пардон?
– Два-билета-на-новые-времена-есть?
– Да.
– Два, пожалуйста. Последние ряды, середина. – Я повторил «два» по-шведски и для надежности показал ей на пальцах.
Она распечатала билеты и молча положила их на прилавок передо мной, быстро расправила сотенную, прежде чем убрать ее в кассовый аппарат. Я зашел в бар, переполненный людьми, высмотрел Линду в углу у прилавка и протиснулся к ней.
– Я тебя люблю, – сказал я.
Я почти никогда не говорю так, и, когда она подняла на меня лицо, глаза сияли.
– Правда? – сказала она.
И мы поцеловались. Тут бармен поставил перед нами корзинку с чипсами такос и блюдце с чем-то, по виду похожим на соус гуакамоле.
– Пива хочешь? – спросила она.
Я помотал головой:
– Потом, может быть. Но ты, наверно, устанешь уже.
– Скорее всего. Билеты купил?
– Да.
Первый раз я смотрел «Новые времена» в киноклубе в Бергене в двадцать лет. Начиная с какого-то момента я хохотал не останавливаясь. Мало кто помнит, когда смеялся в последний раз, и если я помню приступ смеха столько лет назад, то, естественно, потому только, что такое редко со мной случается. Мне запомнился и стыд, что потерял над собой контроль, и радость, что дал себе волю. Сцену, ставшую катализатором неудержимого хохота, я до сих пор помню кристально ясно. Чаплину предстоит выступить в каком-то варьете. Выступление важное, многое поставлено на карту, Чаплин волнуется, для надежности записывает текст песни на бумажки и перед выходом на сцену прячет их в рукав. Но выйдя на танцпол, слишком эмоционально жестикулирует, и бумажки разлетаются. И вот он стоит, без текста, оркестр за спиной наяривает музыку. Что он будет делать? Конечно, он кидается искать бумажки, и, пока оркестр раз за разом играет вступление, он импровизирует якобы танец, чтобы публика не заподозрила, чем он тут занимается. Я хохотал до слез. Сцена переходит в следующую, потому что бумажки ему найти не удается, как он ни рыщет в танце по всей сцене, и в конце концов ему приходится начинать петь. Он поет, произнося слова, которые выдумывает на ходу, но они звучат похоже на настоящие, смысл пропадает, но сохраняется звучание и мелодия, и я помню, как я восхитился, не только сам, но и от лица всего человечества, потому что в сцене было много тепла, и снял ее один из наших.
Устраиваясь в тот вечер в кинозале в кресле рядом с Линдой, я гадал, что нас ждет. Чаплин, типа. Герой эссе, типа, Фоснеса Хансена[10 - Фоснес Хансен Эрик (р. 1965) – норвежский писатель, автор, в частности, романа «Титаник. Псалом в конце пути».], когда тема – юмор. И найдется ли там над чем так смеяться, как я ржал пятнадцать лет назад?
Нашлось. Ровно на том же самом месте. Чаплин выходит, приветствует публику, шпаргалки разлетаются из рукавов, он танцует, а ноги как бы волочатся за ним, сзади, и он ни на миг не теряет контакта с публикой, и все время, пока ищет бумажки и танцует, вежливо кивает зрителям. Во время воспоследовавшей пантомимы у меня по щеке скатилась слеза. Таким прекрасным казалось мне в тот вечер все. Мы посмеивались, выходя из зала, Линда, я подозревал, от радости, что я такой довольный, но и сама тоже была веселая. Рука в руке поднялись мы по каменной лесенке рядом с финским бюро культуры, смеясь и вспоминая сцены из фильма. Прошли по Рейерингсгатан, мимо пекарни, мебельного магазина и видеосалона US Video, наконец, зашли в подъезд, заперли дверь и пошли к себе на третий этаж. Было уже без двадцати одиннадцать, у Линды слипались глаза, и мы сразу улеглись.
Десятью минутами позже внизу нещадно загремела музыка. Я уже и думать забыл о русской и с перепугу рывком сел в кровати.
– Ептыть, – сказала Линда. – Не может быть, чтоб снова.
Я едва слышал ее.
– Еще нет одиннадцати, – сказал я. – И сегодня вечер пятницы. Мы ничего не можем возразить.
– Насрать, – сказала Линда. – Я все равно позвоню. Это ни в какие ворота не лезет.
Но не успела она встать и выйти из комнаты, как музыка замолкла. Мы снова улеглись. На этот раз я уже спал, когда снова включили музыку. На такую же чудовищную мощность. Я посмотрел на часы. Половина двенадцатого.
– Позвонишь? Я глаз не сомкнула.
Но все повторилось. Через несколько минут она прикрутила звук, и стало тихо.
– Я лягу в гостиной, – сказала Линда.
Ночью еще дважды врубалась музыка. Один раз русская осмелела и не выключала ее полчаса. Смешно-то смешно, но неприятно. Безумный человек взялся нас ненавидеть. Можно ждать чего угодно, такое было у нас чувство. Однако до следующего случая прошла неделя. Мы выставили несколько цветков в горшках на подоконник на нашей лестничной клетке, строго говоря, это часть общей территории, и не наше дело ей распоряжаться, но этажом выше так уже сделали, да и кто станет возражать против того, чтобы навести немного уюта в нашем холодном подъезде? Через два дня цветы пропали. Пропали и пропали, ладно, но сами горшки достались мне от прабабушки, я забрал их из дома в Кристинсанне после смерти бабушки в числе всего нескольких предметов, поэтому меня слегка раздражало, что они вдруг пропали. Или их украли, но кто крадет в наши дни цветочные горшки? Или их убрал кто-то, недовольный нашей инициативой с цветами. Мы решили повесить записку на доске объявлений внизу и спросить, не видел ли их кто-нибудь. Уже вечером записка была испещрена проклятиями и руганью, написанными синими чернилами на корявом шведском. Мы обвиняем жильцов в воровстве? Пусть мы тогда убираемся отсюда немедленно! Кем мы себя, сукко, вообразили? Еще через несколько дней я взялся собирать пеленальный столик, икейский, это предполагало, что я буду стучать молотком, но поскольку времени было семь вечера, то проблем я не видел. А зря, потому что не успел я сделать первые несколько ударов, как кто-то стал колотить по трубе: русская протестовала против нападок на нее, как она, очевидно, истолковала ситуацию. Перестать собирать из-за этого столик я не мог и продолжил. Через минуту внизу хлопнула дверь, и русская возникла у нас на пороге. Я открыл ей. Как мы смеем жаловаться на нее, когда сами такое устраиваем? Я попытался объяснить, что есть разница: в семь вечера собирать пеленальный столик или посреди ночи врубать на запредельную громкость музыку, но никто меня не услышал. Глядя сумасшедшими глазами и размахивая руками, она наращивала тяжесть обвинений. Она спала, а мы ее разбудили. Мы думаем, что мы чем-то ее лучше, а вот ни фига подобного…
С того дня она взяла этот метод на вооружение. Заслышав малейший звук из нашей квартиры, пусть даже мои тяжелые шаги, она начинала неистово колотить по трубе. Звук был назойливый, как больная совесть, особенно потому, что виновник его оставался невидим. Я ненавидел это, у меня было такое чувство, что меня нигде не оставляют в покое, даже в моей собственной квартире.
* * *
Приблизилось Рождество, и в квартире под нами стало тихо. Мы купили елку на базарчике в Хюмлегордене: уже стемнело, воздух был нашпигован снегом, на улицах происходила типичная предпраздничная толчея, когда люди проплывают друг мимо друга, не замечая никого и ничего. Мы выбрали елку, продавец, одетый в комбинезон, упаковал ее в сетку, чтобы удобнее было нести, я расплатился и закинул сверток на плечо. Только тут я задумался, не великовата ли она. Спустя полчаса, много раз сделав остановки по дороге, я втащил елку в квартиру. Увидев ее в гостиной, мы захохотали. Она была огромная. Мы купили себе гигантскую елку. Хотя, может, это было и не так глупо, в этом году нам предстояло в первый и последний раз праздновать Рождество вдвоем. В самый праздник мы наелись шведских традиционных угощений, которые привезла нам Линдина мама, распаковали подарки и посмотрели «Цирк» Чаплина, потому что уже купили себе полное собрание его фильмов. В рождественские каникулы мы смотрели их, ходили на дальние прогулки по безлюдным улицам, ждали, ждали. Русскую соседку мы забыли, внешнего мира в эти дни для нас не существовало. Мы съездили к Линдиной маме, провели там несколько дней, а вернувшись домой, принялись готовить новогодний ужин, на который мы ждали Гейра с Кристиной и Андерса с Хеленой.
С утра я убрал квартиру, сходил в магазин за продуктами, погладил большую белую скатерть, расставил стол на одну доску и накрыл его, начистил серебро и подсвечники, разложил салфетки, поставил вазы с фруктами, чтобы к приходу гостей в семь вечера все блестело и сверкало подлинной буржуазностью. Первыми пришли Андерс и Хелена с дочкой. Мама Хелены учила Линду, и, хоть она на семь лет младше Хелены, они сдружились. С Андерсом Хелена была вместе уже три года.
Хелена актриса, а Андерс… он криминальный тип. Когда я открыл им, они стояли за дверью с красными-красными лицами, с мороза.
– Здорово, старик! – сказал Андерс. На нем была меховая ушанка, объемный синий пуховик и туфли на тонкой подошве. Не эталон элегантности, но странным образом Андерс составлял достойную пару Хелене, которая в своем белом пальто, черных высоких сапогах и белой меховой шапке оным эталоном, безусловно, была. Рядом с ними сидел в коляске их ребенок и смотрел на меня серьезно.
– Привет, – сказал я и заглянул девочке в глаза. Ни одна мышца ее лица не дрогнула.